Текст книги "Все еще здесь"
Автор книги: Линда Грант
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Одна дама из Парижа пишет, что получила флакон нашего крема в подарок от родственницы из Хэмпшира – ей очень понравилось, и она хочет купить еще. Саул, мы становимся международной фирмой!» Мама изучает документы по репарациям, и пепел с ее сигареты падает на бумагу. Мама целует меня на ночь, оставляя на щеке пятнышко губной помады: от ее шеи и запястий сладко пахнет парфюмом «Блю Грасс», от ее дыхания – фиалками. Мама сердится: «Дрянной мальчишка! Еще раз так сделаешь – я тебе по щекам надаю!» В дверях, закрывая свет, вырастает фигура отца: «Лотта, на два слова». Мама и папа скрываются за закрытой дверью; мама стонет и всхлипывает, и шестилетний Сэм начинает колотить кулачком в дверь: «Папа, зачем ты бьешь маму?» Дверь приоткрывается: мама в вышитой ночной рубашке, раскрасневшаяся, растрепанная: «Сэм, немедленно иди спать, а то рассержусь. С чего ты взял, что папа меня бьет? Ничего подобного».
– Давай прокатимся по городу, – говорит мне Сэм на следующее утро.
И мы едем прочь от моря – по проезду с односторонним движением на Лайм-стрит, мимо католического собора, увенчанного стальным терновым венцом, через печально известный Токстет, мимо Фолкнер-сквер, белые георгианские особняки которой кажутся твердынями, возведенными в борьбе с хаосом, мимо Сефтон-парка, где в оранжерее, в кружевной тени пальм я когда-то целовалась с мальчишками, вдоль по Смитдаун-роуд, мимо больницы и ее неизбежного продолжения – кладбища. По Пенни-лейн, по пустым бульварам, окаймленным вишневыми деревьями – в этом году они на удивление рано расцвели. Через Спик, мимо автомобильного завода в Хейлвуде, к мосту Ранкорн, низко нависшему над мутными водами Мерси. И все, что я вижу, словно простирает ко мне руки, восклицая на разные голоса: «Помнишь? Помнишь? Ну неужели не помнишь?»
Разумеется, помню – я ничего не забыла. Помню, как носилась по этим улицам – пятнадцатилетняя девчонка, бесстрашная, потому что никто еще не научил меня бояться. Вот я в джинсовой мини-юбке и спортивных туфлях бегу к автобусу, зажав под мышкой теннисную ракетку: волосы мои развеваются на ветру, под свитерком уже тяжело круглятся груди – нетерпеливая, порывистая, каждую секунду готовая рассмеяться или удариться в слезы… Я вижу ее, эту девочку: сейчас она обернется – и встретится взглядом со мной. Так, значит, она еще в Ливерпуле? Я-то думала, той бесшабашной девчонки давно нет на свете: она растаяла в прошлом, оттесненная иными, более зрелыми «я»… Но нет, оказывается, она все еще здесь. И, как и тридцать пять лет назад, стремится за море – ибо для чего даны нам мечты, как не для того, чтобы всегда желать чего-то большего?
Сэм, разумеется, в своем стиле.
– Сэм, ты еще не бросил курить? – Не-а.
– Дай-ка сигаретку.
– Тоже куришь?
– А почему бы и нет?
– Опасное это дело. Курить можно, только когда у власти лейбористы. Потому что консерваторы тайком повышают в сигаретах уровень никотина, и ты в десять раз быстрее зарабатываешь рак легких. Точно тебе говорю!
– И зачем же консерваторы травят собственных избирателей, а, Сэм?
– Борьба с безработицей. В Англии избыток рабочих рук, производству столько людей не нужно. Конечно, избирателей тоже становится меньше – но что делать? Со временем все окупится. Вот ты замечала, что при консерваторах кривая безработицы резко пошла вниз? Потому что все безработные перемерли от рака легких. Ничего, сейчас у власти лейбористы, так что кури на здоровье.
– Спасибо, Сэм, успокоил.
Мы выбираемся из машины, полной грудью вдыхаем вонючий индустриальный воздух: автомобильный завод, химические заводы, фабрика картофельных хлопьев. С залива дует пронзительный ледяной ветер.
– Как холодно! – говорю я.
– Просто свежо. Ты там, во Франции, совсем неженкой стала.
На подходе к реке пахнет илом и тиной. Мост над нами чуть вздрагивает. На том берегу лежит Чешир – почти что другая страна.
– Через море в Ирландию… – напевает мой брат. Я спрашиваю:
– Ты когда-нибудь был в Ирландии?
– Нет, не был.
– Я тоже. Интересно, как там?
– Понятия не имею. Никогда об этом не задумывался. Алике, что же нам делать?
– Надо согласиться.
– Знаю. Ты права.
– Мелани права.
– Она всегда права.
– Хорошая у тебя жена.
– Ага, все так говорят.
– Как тебе это удалось?
– Что?
– Сначала – найти себе такую классную жену. Потом – ее удержать.
– Думаю, все дело в твердости характера.
– Ее или твоего?
Но вместо ответа он говорит:
– Пошли отсюда. Незачем тебе бродить по грязи и губить дорогие туфли. Поехали домой.
Вернувшись, мы позвонили Муни.
– Действуйте, – сказал Сэм.
– Ваша сестра знает? Она согласна?
– Да, и жена тоже. Мы все обдумали, обсудили и решили согласиться.
– Тогда я бы вам посоветовал позвонить в синагогу – много времени это не займет, а вы, думаю, захотите устроить похороны в тот же день.
Мэри О'Дуайер ввела матери инъекцию морфина. Мы сидели рядом и смотрели. Игла вошла в бедро матери, и в этот миг… Нет, не побелели розы на занавесках, не иссякла вода в стакане, где уже пять недель хранились мамины зубы. Мы в Ливерпуле: здесь нет места сказкам, и чудеса – если они все-таки случаются – не похожи на слащавые фантазии из детских книжек. И все-таки порой происходит такое, чего я объяснить не могу.
Игла вошла а вену, мама еле слышно вздохнула – и больше ничего. Но шесть или семь минут спустя, когда дурман достиг мозга, она открыла уста и заговорила. Всего четыре слова сказала она – ясным, чистым голосом, которого мы не слышали вот уже три с половиной года. «Holl die Fabrik zuruck».
В саду пели птицы, жужжали пчелы, и страшно кричал в коридоре какой-то старик, не желавший ложиться на каталку, чтобы ехать в ванную.
– Что она сказала? – воскликнула Мэри О'Дуайер.
– «Верните фабрику».
– Фабрику?
– У ее родителей в Дрездене была фабрика, – объяснила я, не отрывая глаз от маминого лица. – Давно, еще до войны.
– И что с ней стало?
– Не знаю. Отобрали нацисты.
– Может быть, она еще что-нибудь скажет? Вот видите, мистер Ребик, говорила же я вам, что Бог милосерден и чудеса творит! Она обязательно скажет что-нибудь еще!
– Лучше не надо, – шепчу я.
Она умерла перед рассветом, как и обещал нам Муни. Тогда-то я и поняла, что между жизнью и смертью разница огромная – хоть порой и трудно определить, в чем она заключается. Но еще вчера мама была жива, а на следующее утро, когда медсестра приподняла с ее лица покрывало, не было сомнений, что жизнь ее окончена. Еще вчера билось (пусть и слабо) ее сердце, вздымалась и опадала грудь, и кровь бежала по артериям, венам и бесчисленным подкожным капиллярам: теперь все это ушло – и что осталось?
– Куда она ушла, Алике?
Не знаю, Сэм. Пришли женщины из «Хевра Кад-диша», осторожно и нежно обмыли ее изможденное тело, завернули его в льняной саван и семь раз перевили исхудалые запястья белыми лентами. Лицо ее они прикрыли покровом из марли, а рядом положили горсть израильской земли. Тело ее уложили в сосновый гроб и опустили в землю – всего через каких-нибудь десять часов после смерти. Ты был там, Сэм, ты все видел, ты слышал, что говорил раввин – теперь она на Небесах, со своими родителями, и братом, и всеми дядьями, тетками и прочей родней, погибшей в Германии в те страшные годы. Теперь она встретилась с отцом – да покоится он в мире! – с ним она предстоит перед престолом Божиим, и Бог простирает к ним руки и прижимает их обоих к груди. Верь в это, Сэм, если хочешь. А если не хочешь – можешь верить, что израильская земля уже смешалась с землей английской, и английские черви взялись за работу: мамино лицо под марлевым покровом стало добычей тления, и мертвая плоть мозга, где когда-то обитали ее мысли, – пищей для гнилостных бактерий. Потому что это и есть смерть, Сэм. И что о ней думать – каждый решает сам.
Джозеф
Я регулярно хожу в тренажерный зал и уже кое с кем там познакомился. Вчера вот ужинал у Ребиков. Брат и сестра, Сэм и Алике, совсем недавно потеряли мать. На прошлой неделе я был у них на поминках – и словно в другой мир окунулся. Настоящее откровение. Дома, в Чикаго, я поначалу представлял себе англичан по фильмам и учебникам: особняки, замки, Шекспир, короли и королевы, Лоуренс Оливье и Алек Гиннесс. Хоть мы и выходцы из Европы, но никто из нас до сих пор там не бывал: даже отец, во время Второй мировой так мечтавший оказаться во Франции или на Тихом океане, получил разряд 4R по зрению и всю войну просидел в Вашингтоне – корпел над документацией высадки в Нормандию. Когда я подрос, Англия и англичане в моем сознании прочно связались с «Битлз» – «She loves you – yeahyeah-yeah!» и всякое такое. Помню, как мы, компания мальчишек, разлегшись на траве у отцовского гаража, разглядываем обложку «Сержанта Пеп-пера» и гадаем, кто же все эти чудные люди. Мэрилин Монро и Боба Дилана мы узнали сразу, да еще отец, проходя мимо, подсказал: «Вот это – У. К. Филдс».
И потом, в армии, частенько распевали хором «Желтую субмарину». И пленные, которых мы сторожили, тоже ее пели – битлов знали все, даже враги. Еще мы пели «Все, что тебе нужно, – это любовь», и при этом ржали как ненормальные, потому что знали точно: чтобы выжить, нужно гораздо, гораздо больше. Для начала – прочные каски и винтовки, которые не взрываются, когда из них стреляешь. И пайки побольше, и лейтенанты позаботливее, и генералы поумнее. Без любви на поле боя прожить легко, а вот без командира, который знает, как вытащить тебя отсюда живым, не обойдешься.
Кого я никак не ожидал встретить в Англии, тем более в Ливерпуле, так это евреев. Старые евреи заполонили квартиру в Альберт-Док, расселись под полотнами Хокни, Поллока и Ротко и с аппетитом принялись за еду. Много лет назад, после смерти моей двоюродной бабки Минни, я спросил дедушку, ее брата, почему на поминках люди так много едят. Ему самому было под девяносто; он наклонился ко мне, обдав запахом ржаного хлеба, и ответил: «Кто его знает, Джо. Может, для того, чтобы подкрепить силы и показать Богу, что мы еще живы. Ведь иначе он в неизъяснимой мудрости своей может подумать-подумать да и нас тоже забрать к себе».
Старые евреи стояли у окна, сорили на ковер пирожными крошками, смотрели на реку, на доки, слушали пронзительные крики чаек. От них исходил тот же ржаной запах, впервые за много лет, напомнивший мне деда.
– Интересно, сколько сейчас можно выручить за эту квартирку? – спрашивали они и, услышав ответ, переглядывались и сокрушенно качали головами.
– Когда Сэм сказал мне, что покупает здесь квартиру, – говорил один, – я ему сразу ответил: «Сэмми, мальчик мой, ты рехнулся!» Платить за жилье в центре заброшенного дока, в городе, где за порог выйти нельзя без того, чтобы какой-нибудь ненормальный не всадил тебе нож в спину? «Ты делаешь большую ошибку, мой мальчик» – так я ему и сказал.
Поздоровавшись с Ребиками и с тремя детьми Сэма – парнем и двумя девушками, всем по двадцать с небольшим, – я присел на чертовски неудобный стул рядом со стариком по имени Барух Неслен. С виду он напоминал моего дядю Уилли, маминого деверя, судью в Филадельфии: этот Уилли с детства без ума от ковбоев и даже на заседания суда является в стетсоне и шейном платке, нимало не смущаясь тем, как сочетается такой костюм с его толстенькой еврейской фигуркой, коротенькими ножками и козлиной бородкой. Когда парень из рекламы «Мальборо» умер от рака легких, дядя Уилли заметил, что не отказался бы занять его место. «Дядя Уилли, но ведь ты куришь „Кэмел“, – сказал я, и он ответил: „Что ж, ради такого случая не грех и поменять свои привычки“.
В тот вечер я наслушался вдоволь. Неслен в обхвате не уступал дяде Уилли, но вот дядиного чувства юмора ему явно недоставало. Добрую половину вечера он рассказывал мне, как нажил состояние – сначала на детских игрушках, потом на компьютерных играх.
– Вы хаки не представляете, сколько можно заработать на детях! – заключил он. – А возьмем, скажем, его отца. Тут он ткнул пальцем в Сэма. – Умнейший человек, любой вам подтвердит. Мог бы купить себе практику на Родни-стрит, лечить богатых людей и словно сыр в масле кататься, так нет же, гордость не позволила! И что же, вы думаете, он делает? Еще в сороковых годах открывает прием на Верхней Парламент-стрит, там, где жили шварцес из Африки, в тех вот особняках, что в семидесятых снесли. Раньше там жили джентльмены – а эти черные что там устроили? Помойку! Бардак они устроили, вот что! Видели бы вы эти особняки в мое время, в двадцатые годы. Строились-то они еще при королеве Виктории – солидные дома, дома для богачей из страховых компаний, и при каждом конюшня, «двор» это у нас называлось – автомобилей-то еще не было, так они лошадей держали. В Лондоне такие дома по миллиону фунтов идут. А у нас их пришлось снести, потому что эти шварцес все там разнесли, разломали, а что разломать не смогли, то загадили. Отдали бы их лучше нам, когда мы из России сюда приплыли! Хотите знать, что бы мы из них сделали? Дворцы, вот что! Потому что у нас женщины были балабатиш, они умели держать дом в чистоте, они знали, как сделать, чтобы и порядок был, и на кухне всегда еды вдоволь, и дети чистенькие и радостные, ни дать – ни взять, ангелочки. Не знаю уж, как им это удавалось в те дни, когда мужья их и по-английски-то ни слова не знали и хватались за самую черную работу, лишь бы семью прокормить. Мне еще и семи не было, а я уже работал – подручным у парикмахера. Нет, мы не то что эти ирландцы – пьют без просыпу, каждый божий вечер домой на бровях приползают, и не то что эти шварцес – знай бренчат на своих банджо, а ни до чего другого им и дела нет. Так вот, я о Ребике. Говорят, он был умный человек – а сам всю жизнь убил на этих шварцес да ирландцев. Умно это, как по-вашему? Детишек у них принимал. Нет бы сказать: «Не нужны тебе дети? Нечем их кормить? Так не суй свой поц куда попало!» Вот на что он время тратил – и знаете почему? Потому что был красным, коммунистом. Ох, воскрес бы он сейчас да посмотрел, что стало с его любимой Советской Россией!
Мне раньше казалось, что англичане – народ неразговорчивый. Насчет англичан не знаю, а вот о ливерпульских евреях этого точно не скажешь.
К нам подошла Мелани, жена Сэма, и предложила попробовать пирог. Неслен немедленно потянулся к тарелке. Мелани – то, что моя мать называет «домашняя девочка», однако держит себя в форме: ни унции лишнего веса, и маленькое черное платье, что было на ней в тот вечер, очень ей шло. Особенно хорошо она смотрелась со спины, когда нагнулась над столом, чтобы отрезать кусок пирога. Хотя я предпочитаю фигуры более зафтиг – такие, чтобы, как говорится, было за что подержаться.
– Это они во всем виноваты, – продолжал Неслен с набитым ртом. – Красные. Они погубили город. С Ливерпулем покончено – да и со всем Северо-Западом, коль уж на то пошло. А почему, знаете? Потому что, пока я потом и кровью деньги зарабатывал, ночей не спал – не ограбили бы меня, не украли бы товар, не напортачили бы в бухгалтерских книгах, – эти докеры хотели по сто фунтов в неделю получать и ни черта не делать! Никто уже не хочет честно работать, а знаете почему? Потому что каждый только и мечтает, что выиграет в лотерею, уйдет с работы и будет жить, палец о палец не ударяя. Вот они, рабочие, – драгоценные рабочие Саула Ребика!
Тут старуха через несколько стульев от нас, с кошмарной алой помадой на губах, повернулась к нам и рявкнула:
– Да замолчи же наконец, Барух, имей совесть! Веди себя прилично, ты как-никак на поминках!
– Вот она, – продолжал Неслен в полный голос, ткнув пальцем в сестру Сэма, – она в этой семейке – единственный человек с мозгами. Потому что вовремя свалила отсюда. Я бы тоже уехал, да уже поздно. Мне-то поздно срываться с места, но вот родись я прямо сейчас – ползком бы уполз из этого города куда подальше, не дожидаясь, пока бандиты и наркоманы съедят меня живьем.
Губы у него были мягкие, красные, подвижные, а глаза как пуговицы. Вот он поднес ко рту чашку чая с лимоном и, обернувшись ко мне, задал вопрос, которого я ждал весь вечер:
– А вы, собственно, зачем приехали?
– У меня здесь работа, – ответил я.
– Вот как? А чем занимаетесь, коли не секрет?
– Я архитектор. Строю отели.
– Вы что, здесь собираетесь отель строить? – Он повернулся к своей старухе и выразительно постучал пальцем по лбу. – Слышала? К нам из-за океана явился чокнутый – как будто в Ливерпуле своих мало! – И театрально развел руками – пухлыми, с желтыми от никотина костяшками пальцев.
– Ну, не прямо здесь – милях в четырех, в нескольких минутах ходьбы отсюда.
– Ну вот, я же говорю – чокнутый!
– Вовсе нет. На мой взгляд, прибрежный район обладает большим потенциалом. Городские власти полагают, что будущее города – в туризме, и я с ними согласен. Недавняя рекламная кампания Ливерпуля в США прошла очень успешно. Разумеется, приезжая в Англию, люди прежде всего хотят посмотреть на Большого Бена, увидеть Стратфорд-на-Эйвоне, шотландцев в юбочках и прочие знаменитые достопримечательности – однако не стоит забывать и о том, что в свое время девять миллионов будущих американцев начали свой путь в Новый Свет из Ливерпуля. Они садились на пароходы прямо здесь, в нескольких сотнях метров от этого дома. Отсюда начинается история едва ли не каждой американской семьи. И потом, не стоит забывать о культуре: «Битлз» родом из Ливерпуля, а их знает вся Америка. Нет, я считаю, что у этого города большое будущее.
– И что же за отель вы здесь построите? – спросил Неслен. Теперь-то заинтересовался – даже голос охрип и губы увлажнились. – У нас ведь уже есть отели. «Холидей Инн», «Краун-Плаза» – прекрасные места.
– Моя специальность – отели-музеи. Я…
– Как-как?
– Отели-музеи. Я построил уже пять таких отелей в пяти городах мира. – И я начал загибать пальцы: – Первый – в Сан-Франциско, потом в Торонто, Франкфурте, Праге и Мадриде. Строю в индустриальных зонах, часто использую брошенные фабричные или складские здания. В каждом отеле размещаю предметы искусства – современные, не старше 1980 года, и созданные в этом городе. Заключаю сделки с местными художниками и скульпторами: они получают возможность выставляться, а за мной – оформление. Приглашаю дизайнеров из Италии и Германии, объясняю им, что мне нужно. Особенно мне импонирует немецкий стиль в дизайне – просто, строго, функционально, никакой помпезности и бьющей в глаза роскоши. Поверьте, мистер Неслен, вкус у меня есть – поэтому люди останавливаются в моих отелях с удовольствием.
– И это пятизвездочные отели?
– Нет, четырехзвездочные. В пятизвездочных много ненужного. Зачем, к примеру, в отеле ресторан? Он ведь расположен в центре большого города, и человек всегда найдет, где поесть. Бассейнов у меня тоже нет…
Но Неслен меня уже не слушал – он откинулся на спинку стула, утомленный разговором, и недоеденный кусок пирога выпал из его руки, ароматными крошками рассыпался по полу.
– Напрасно вы стараетесь, – проговорил он. – С этим городом покончено – им завладели наркоманы, и красные, и…
Тут я заметил, что Сэм подошел ко мне и стоит за моим стулом, покачиваясь на каблуках. Его жена Мелани плеснула старому Неслену еще виски в бокал.
– Если собираешься у нас работать, – заговорил Сэм, – запомни одно. Люди здесь, на побережье Мерси, не такие, как все прочие. В других местах живут безобидные мечтатели: если жизнь им не по нутру, они занимаются фэн-шуй, или жгут костры на Бельтан, или сочиняют истории про то, как их в детстве похищали инопланетяне или собственные родители едва не принесли в жертву Сатане, и так далее. Но мы, ливерпульцы, не таковы. Если мы чего-то хотим, мы этого добиваемся. Решили, что сделаем то, на что не отважились ни сталелитейщики, ни шахтеры, – пошлем капиталистов на хрен (извини, Ида), объявим Ливерпуль зоной, свободной от угнетения, – и, Бог свидетель, так мы и сделаем.
– Вот видите? – вскричал Неслен. – А я что говорил?
Тут к нам подошел еще один старикан, с виду совсем не похожий на еврея: перед собой он гордо нес, словно пивной бочонок, свой выпяленный живот, а вот руки у него были костлявые, и казалось, он нарочно скрючил пальцы, чтобы золотые перстни со звоном не посыпались на пол.
– Можно мне к вам присоединиться? – спросил он.
– Разумеется. – Сэм отодвинулся, освобождая ему проход к стулу. – Джозеф, ты уже знаком с Кевином Вонгом?
– Слышал, вы, мистер Шилдс, строите здесь отель?
– Откуда вы знаете?
– Он все знает, – улыбнулся Сэм.
– Вы журналист?
– Я? Ха-ха, ну и юморок у вас! Я поверенный.
– Значит, знакомы со всеми местными гангстерами?
– Нет-нет, с криминалом я не работаю. Моя специальность – контракты, имущественные споры, дела о профессиональных травмах и все такое.
– Кевин составил первый контракт Брайана Эп-стайна с «Битлз», – заметил Сэм.
– Верно. А еще с «Джерри энд Пейсмейкерз», и с Циллой Блэк, и со всеми ливерпульскими группами, пока еще Брайан здесь жил. Хороший он был парнишка, Брайан, а мать его, Квини, просто чудо. Я никогда не верил, что он голубой. Часто, бывало, говорю Квини: «Вот увидишь, в Лондоне наш Брайан найдет себе девушку по сердцу». Жаль, не успел, бедняга, умер совсем молодым.
– Так вы знали «Битлов» ?!
– Еще бы мне их не знать! Бывало, как у них что стрясется – они сразу ко мне.
– Например?
– Ну, мистер Шилдс, такие вещи я рассказывать не могу. Сами понимаете, адвокат все равно что священник. Но неприятностей с этими ребятами хватало, это уж точно. Я-то в первую очередь на Брайана работал. А в них я сразу ничего такого и не разглядел. Подумаешь, говорю себе, очередная дворовая команда, ненадолго их хватит. А вот Брайан сразу почуял: что-то этакое в них есть. Чутье у Брайана было, это уж точно, чутья своего он не потерял, даже когда пересел на «Роллс-Ройс». Это Брайан мне раздобыл билет в Палладиум, когда «Битлз» играли концерт перед королевой. А в другой раз устроил мне встречу с Бенни Хиллом. И еще у меня есть автографы всех «Беверли Систерз»…
– С ума сойти, – вежливо заметил я.
– Да, всех до единой – и сейчас висят на стенке у меня в кабинете, в рамочке.
Вокруг нас становилось все многолюднее. Из кухни с бутылкой виски и тарелкой пирожков появилась сестра – высокая женщина в черном брючном костюме, на три-четыре дюйма выше брата. В свое время, должно быть, она была хороша – пышные волосы, фигура модели, – но теперь кожа ее потускнела, лицо увяло и приобрело характерную поношенность, которую, как однажды сказала мне Эрика, ничего не стоит исправить всего за каких-то десять тысяч баксов. И тогда, много лет назад, я ответил ей: «Не смей ничего делать с лицом. Я не позволю». Сестра Сэма наполнила бокал старика Неслена, а затем мой. Я не стал ее останавливать – на поминках пить шардоне не принято. В прежние времена нас, наверное, угощали бы шнапсом.
– Мне сейчас вспомнился анекдот, – проговорил я, с улыбкой оглядываясь кругом.
Нет смысла, думал я, рассказывать о моем отеле этим унылым старикам. Они не поймут. Они уверены, что городу уже ничто не поможет – что ж, подождем и посмотрим, кто прав! Мой отель откроется в январе две тысячи первого. Вот тогда они и увидят.
– Почему, когда Элиан Гонсалес сбежал от жены на ее машине, девяносто восемь процентов американских евреев одобрили его поступок? – Гости переглядывались, улыбаясь, предчувствуя хорошую шутку. – Потому что представляют, что это такое – застрять с родней в Майами!
Сэм расхохотался, закинув голову и хлопая себя по бедрам. Вонг улыбался, Неслен кивал и приговаривал: «Хорошо, очень хорошо». «Что-что? Повторите, я не расслышала», – спрашивала старуха с другого конца стола.
Мелани подтолкнула сестру:
– Алике, а расскажи тот, что нам рассказывала.
– Ладно. Но этот анекдот не слишком-то веселый.
Одного еврея спросили, почему евреи не пьют.
– Кроме как на поминках, – вставил Неслен, поднимая бокал.
– Потому что выпивка притупляет боль, – ответил он.
– Это напоминает мне, – проговорил Неслен, – старую шутку о еврейской телеграмме: «Беспокойся запятая подробности письмом».
– Знаете, – заговорил я, обращаясь к Алике, – когда ваш брат сказал мне, что он еврей и что здесь, в городе, есть еврейская община, я подумал: быть не может! В Ливерпуле – и вдруг евреи? Наверное, какие-нибудь ненастоящие, подумал я, не такие, как у нас в Чикаго. Честно говоря, я просто не знал, чего ожидать. Но теперь вижу, что ошибся. Вы – самые настоящие евреи. Непременно напишу об этом жене.
При слове «жена» в глазах у нее мелькнула знакомая горечь – такое выражение мне часто приходилось видеть у разведенных подруг Эрики, что забегали к нам на огонек пожаловаться на жизнь и перемыть косточки этим скотам мужикам. Горечь одинокой женщины, которая понимает, что и здесь ей ничего не светит.
Но, как ни смешно, я сказал правду.
– Вы живете здесь, в Ливерпуле? – спросил я. – Или просто приехали на похороны матери?
– Живу во Франции, но много путешествую. Не обращайте внимания на этих старых ворчунов, они ничего не понимают. Мне ваша идея очень понравилась. Могу сказать, что будет дальше: вы построите свой отель, он станет невероятно популярен, и через двадцать лет эти же старики будут говорить: «Никто и представить себе не мог, что такое возможно… и как вы думаете, кто на это решился? Еврей!» Вас наградят медалью, присвоят звание почетного гражданина города, вы забудете свой Чикаго и останетесь у нас навсегда.
– А вы? Вы – почетная гражданка Ливерпуля?
– Скорее его блудная дочь. Вот Сэм – другое дело: он у нас местный герой, как и отец, вторая после Брайана Эпстайна ливерпульская знаменитость. После волнений в Токстете Сэм защищал бунтовщиков в суде: его фотографии печатались в центральных газетах, и даже сейчас, когда кто-нибудь из лондонских журналистов хочет знать, что здесь происходит, звонит Сэму. Вообще наша семья – своего рода местная достопримечательность.
– А вы чем занимаетесь?
– Совершенно не американским делом.
– В смысле? Агитируете за коммунистов? Или нет, подождите, я догадался: вы террористка и в День матери закладываете взрывчатку в пекарни, где пекут яблочные пироги?
– Нет, против матерей я ничего не имею.
– Ой! Боже мой, простите, я совсем забыл…
Но тут она расхохоталась – открыто, самозабвенно, не стесняясь широко открывать рот. В просвете меж ярких губ блеснули крупные зубы, золотая коронка, узкий язык.
– Нет-нет, ничего такого страшного и криминального. Просто моя работа тесно связана с прошлым, а это совсем не по-американски.
– Вы историк?
– Не совсем. Социолог. В свое время преподавала, потом из университета пришлось уйти.
– Почему?
– Расскажу как-нибудь в другой раз. А сейчас работаю на фонд, который разыскивает и восстанавливает исчезнувшие еврейские общины.
– Уговариваете людей переехать туда, где когда-то жили их предки?
– Господи помилуй, конечно, нет! Всего лишь находим и реставрируем заброшенные синагоги. Я занимаюсь сбором средств, поэтому моя работа начинается с самой ранней стадии – когда мы находим развалины или здание, приспособленное для каких-то иных целей, я раскапываю его историю, выясняю, что за община молилась в этой синагоге и что с ней случилось потом. Чаще всего оказывается, что евреи бежали от погромов, были изгнаны или депортированы. Затем архитекторы объясняют мне, что потребуется, чтобы привести здание в приличный вид. Получив всю необходимую информацию, я пишу что-то вроде биографии общины и рассылаю ее людям, которые могут дать деньги на восстановление. Правда, они часто задают один и тот же вопрос: хорошо, синагогу разрушили, людей перебили или выгнали из страны, все это ужасно. Но почему бы просто не забыть об этом? Зачем строить музей, в который все равно никто не будет ходить? Зачем возводить синагогу там, где нет ни одного еврея, зато в любой момент какой-нибудь недоросль может запустить камнем в стекло или намалевать на дверях свастику?
Честно сказать, я тоже об этом подумал.
– И что же вы отвечаете?
– Музей мне не нужен, говорю я. И плевать мне на то, будет туда кто-нибудь ходить или нет. Я хочу, чтобы местные жители знали и помнили: когда-то среди них жили евреи. Вот здесь они молились своему Богу. Они возвели здание, которое простояло сотни лет, пока ненависть, расизм и фанатизм его не уничтожили. Мои синагоги становятся для них напоминанием и предупреждением. Становятся символом.
– Символом чего?
– Того, что мы всегда возвращаемся.
– Евреи?
– Другие. Непохожие. Поэтому фашизм обречен на поражение: он не может подчинить себе жизнь, а жизнь по природе своей хаотична. Сама я в чем-то классическая либералка, а в чем-то нет. В жизни множество верований, и многие из них мне кажутся чушью; множество стилей жизни, и многие из них мне отвратительны. Но мы, евреи, – символ аутсайдеров, других, тех, кого боятся и ненавидят. И я хочу ткнуть людей носом в этот символ. Идут ли они на работу, в школу, в магазин – пусть видят наши синагоги. Пусть понимают, что чистым никогда не удастся отделаться от нечистых. – И с улыбкой добавила: – Этакое фигуральное: «Вот вам всем!..» Кажется, многим в Америке такой подход нравится.
Надо сказать, ее речь меня впечатлила. Не часто встречаешь женщину, способную к столь резким и бескомпромиссным суждениям: моя жена уж точно так не умеет. Но я сказал просто:
– Подпишите меня на тысячу долларов.
– А вас, оказывается, легко уговорить, – улыбнулась она.
– Что, обычно это занимает больше времени?
– Обычно – да. На случай, если этот аргумент не действует, у меня есть и другие в запасе.
– Например?
– Хотите стать вице-президентом нашего фонда? Хотите, чтобы в рекламных материалах значилось ваше имя?
– Ну и как, действует?
– Пока ни одной осечки.
– Такие уж мы люди, американцы. Послушайте, а я все еще приглашен на ужин?
– Да, конечно. Организуем посиделки где-нибудь на следующей неделе, когда покончим со всем этим. Вы должны понять, мы не бесчувственные, просто… просто мама уже несколько месяцев была при смерти.
– А вы еще будете здесь?
– Скорее всего, да.
– Вот и отлично.
Слишком поздно я сообразил, что эту фразу она может расценить как заигрывание. Но, в конце концов, я же сказал, что женат! А о том, что от нашего брака, в сущности, ничего не осталось, ей знать не обязательно.
Она подошла к окну и застыла спиной ко мне, с бокалом в руке. Почему-то я не сводил с нее глаз. Черный пиджак слегка круглился над бедрами, там, где большинство женщин с годами полнеют. Волосы у нее были великолепные. Густая пышная грива насыщенного бронзово-рыжего цвета, без седины; вся в мелких кудряшках, словно волосы на лобке, и стоит торчком, как наэлектризованная. В ее волосах мне почудилось что-то дикое, неукротимое, колдовское, отчего на миг стало не по себе. Вот она рассмеялась чьей-то шутке, запрокинув голову, встретилась со мной взглядом и вдруг сделала то, что женщины делают крайне редко, – подмигнула. И я подумал: господи боже, эта женщина, если бы захотела, могла бы взглядом останавливать уличное движение. И все же она не в моем вкусе. Мой тип женщин – «белые и пушистые», из тех, которых хочется прижать к себе и погладить по голове, как ребенка. Мишель Пфайфер, Мег Райан – вот такой тип. Но в Алике ничего «белого и пушистого» и в помине нет.