355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Чуковская » Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962 » Текст книги (страница 5)
Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 12:05

Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962"


Автор книги: Лидия Чуковская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

3) – Ленинград этим летом был прекрасный. Я к нему привыкла, всяким его видела, но таким – никогда. Весь в розах и маках. Летний Сад великолепен. Но там за мной идет такая вереница теней…

На прощание – после чаю и фарсов Ардова – она мне сказала:

– Приходите! Поедем куда-нибудь вместе на Алешиной бибишке.

(«Бибишкой» называется Алешин «Москвич».)

10 октября 53 Была на днях у Анны Андреевны. Она прочитала мне свою статью о «Каменном Госте»[31]31
  См. ОП, с. 90.


[Закрыть]
.

Опять-таки: какой я пушкинист? Но меня поразило проникновение в душевную биографию Пушкина, обилие интуитивных догадок, подтвержденных логикой ясного, трезвого ума… Написана при этом статья не очень хорошо – дурная литературоведческая традиция сказывается даже на Ахматовой: статья только местами дорастает до прозы.

Анна Андреевна вынула из чемоданчика и показала мне экземпляр своей рукописи, сданной в издательство в 1946 году и возвращенной недавно с пометкой:

«Возвращается за истечением срока хранения».

17 октября 53 Вчера мне звонила Анна Андреевна.

Звонила она от Ардовых – но туда пришла только в гости, а живет у Харджиевых, на Кропоткинской, где нет телефона.

Новости великолепные: однотомник будет! и скоро! и лирика разрешена не только после 46 года, но и до! по ее выбору! И обращались с ней в издательстве почтительнейше – посылали машину! И Сурков объявил о будущей книге официально, на большом собрании – так что все как бы и в самом деле!

Рада ли я? О, что говорить! Лучше поздно, чем никогда. Лучше; но почему-то это радость отравленная, как странным образом отравлены все наши теперешние радости. Наверное, интоксикация прошлым.

 
Долгих лет нескончаемой ночи
Страшной памятью сердце полно.
 
(Блок)

21 октября 53 Звонила Ахматова. Книга ею сдана… Вот как!

30 октября 53 27-го была у меня Анна Андреевна.

Позвонила от Ардовых, куда приехала ненадолго. Вызвалась приехать ко мне. Потом:

– Только я не знаю, где вы живете.

– ?

– Признаюсь, в последний раз меня к вам провожали.

Я объяснила подробно, где живу, и осведомилась,

хорошо ли она справляется с лифтом.

– Великолепно! (Ударение на втором е, оно долгое, а о посреди – почти не слышно.) Великолепно! Я, конечно, с легкостью поднимаюсь и опускаюсь, вот только кнопки нажимать не умею.

Я вызвала такси и поехала за ней.

И вот она у меня.

Я была счастлива видеть ее новую шубу, туфли, перчатки… Спасибо Гюго и милой Нине Антоновне!.. В черном новом платье и в белом платке на плечах под белой сединой сидит у меня в кресле «строга, прекрасна и ясна», приложив к щеке руку с отгибающимися назад пальцами.

Чуть-чуть запавший рот, чуть-чуть поблекшие серо-зеленые глаза.

Она была оживлена и даже весела, но я сразу почувствовала под оживлением – тревогу.

Так и есть: она боится, что Сурков предложит ей квартиру в Москве.

Она не хочет. Почему? Говорит, потому, что если она переедет сюда – в ее комнату в ленинградской квартире кого-нибудь непременно поселят и, таким образом, Ирина окажется в коммунальной квартире.

Но я думаю, тут не только в Ирине дело.

Анна Андреевна жить одна не в состоянии, хозяйничать она не могла и не хотела никогда, даже и в более молодые годы. А что же теперь, с больным сердцем? Теперь ей гораздо удобнее жить в Москве не хозяйкой, а гостьей. (Судя по ее частым наездам в Москву – в Ленинграде, «у себя», ей совсем не живется.)

– Не знаю, как быть, – сказала она со вздохом. – Нина Антоновна и Николай Иванович требуют, чтобы я согласилась.

Я промолчала. Я недостаточно уверена, чтобы советовать.

Разговор с Сурковым состоится завтра, он обещал заехать за ней и увезти к себе. Разговор будет о книге – и вот, она боится, о квартире.

Я спросила, читала ли она когда-нибудь стихи Суркова и что о них думает.

– Местами есть нечто, отдаленно напоминающее поэзию.

Помолчав, она предложила мне снова прочитать ей кусок из «Подвала памяти». Оказалось, к моему огорчению, она более ничего не вспомнила, ни в начале, ни в конце. На этот раз я не только повторила вслух вспомненные мною раньше строки, но и написала их: быть может, думала я, бумага подтолкнет ее память – и, записывая середину, внезапно сама вспомнила последнюю строчку всего стихотворения:

Но где мой дом и где рассудок мой?

(Как я могла забыть, хотя бы на минуту, эту строку, – это угрожающее длинное с в слове «рассудок» – и четыре трезвые д – эту страшную строку, венчающую весь монолог каким-то приступом безумия?

 
Но где мой дом и где рассудок мой?)
 

Анна Андреевна взяла в руки листок, поглядела на него, поглядела на меня и проговорила:

 
И кот мяукнул. Ну, идем домой!
Но где мой дом и где рассудок мой?
 

Так нашлись еще две строки, но дальше ни шагу.

– Значит, там был кот, – с надеждой сказала я.

– Мало ли на свете котов! – ответила Анна Андреевна.

В 11 часов я вызвала такси и поехала ее провожать на Кропоткинскую к Николаю Ивановичу.

– Звонил Борис Леонидович, звал на понедельник к ним, – рассказывала она по дороге. – «От этого дня зависит, стоит ли жить!» Это означает: чтение романа, вёдра шампанского, икра, актеры… Я не пошла.

– Вот с этого места началась для меня Москва, – сказала она, когда мы проезжали мимо какого-то переулка близ Кропоткинской. – В 18 году, я, замужем за Шилейко, жила тут, в Третьем Зачатьевском. Лютый холод и совершенно нечего есть… Если бы я тогда осталась в Москве, другой была бы моя биография… Неподалеку был храм, там всегда звонили.

– «С колоколенки соседней звуки важные текли»? – спросила я[32]32
  «Проводила друга до передней» – БВ, Четки.


[Закрыть]
.

– Нет, «Переулочек-переул…»[33]33
  «Записки», т. 1, № 44.


[Закрыть]

Мы приехали.

4 ноября 53 Вечер провела у Анны Андреевны. Она снова живет у Ардовых. Полеживает. Где-то в гостях ее настиг радикулит – ни встать, ни сесть – она переносит боль, слегка морщась, но с иронической улыбкой.

Была она у Суркова. Оказалось: ей предлагают в Москве не квартиру, а комнату, а в книге стихи все-таки только после 1946 года… Вот и отравленная радость!

– Сурков уверяет, что на стихах только после 46 года настаивал Симонов. Предлог такой: если напечатать стихи до 46 года и после – сразу будет видно, что после 46 года я стала писать гораздо хуже. Но, конечно, это лишь предлог. Просто ему кто-то передал, будто я браню его стихи. И это месть. А я их и не читала.

Симонов в 49 году приезжал в Ленинград и метал громы и молнии: «ахматовщину надо выжечь каленым железом». Я сказала об этом Суркову[34]34
  Год приезда Симонова в Ленинград мною написан неразборчиво. Кроме того, мне до сих пор не удалось проверить: действительно ли К. М. Симонов выступал против Ахматовой, или А. А. была кем-то введена в заблуждение.
  Отношение Константина Симонова к поэзии Анны Ахматовой на протяжении его жизни менялось; однако, в 1976 году, в подробнейшем письме к В. Я. Виленкину он признается, что, по-видимому, его «представления о ней, замыкавшиеся главным образом на десятых годах, были узки и несправедливы. Видимо, я принадлежал именно к тем, заочным, без вины виноватым, обидчикам Ахматовой, которые где-то для себя продолжали ее числить в десятых годах». – См.: Константин Симонов. Собр. соч. в 10-ти томах. Т. 12 (дополнительный). М.: Худож. лит., 1987, с. 438.


[Закрыть]
.

А Сурков был очень деликатен и мил. Уверяет, что будет настаивать на полноте. Из представленных мною стихов просил меня убрать только шесть стихотворений: «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»[35]35
  БВ, Anno Domini.


[Закрыть]
, «Тот город, мной любимый с детства»[36]36
  БВ, Тростник.


[Закрыть]
и еще какие-то, я не помню…

Наверное, я изменилась в лице, потому что Анна Андреевна спросила:

– Что с вами? Что случилось?

Оба эти стихотворения – любимейшие мои из любимых и одни из самых замечательных в русской лирике.

– Почему же деликатный Сурков хочет изъять «Хорошо здесь: и шелест, и хруст»? – спросила я, сдерживая злобу, тихим голосом.

– Идеализм, – спокойно ответила с кровати Анна Андреевна. – В стихотворении говорится: мы прошли вместе в далеких веках, а этого на самом деле не бывает. Человек живет в определенном веке и в далеких веках ни вместе, ни не вместе пройти не может. Это идеализм.

– Вы сами догадались или вам объяснил Сурков?

– Сама.

– Ну, а «Тот город, мной любимый с детства» почему нельзя?

Она не ответила.

Господи, когда же наконец перестанут твориться над нами эти злодейства? Оба стихотворения – ликующие: в первом – долгая остановка посередине, точно набираешь дыхание накануне счастья, и оно наступает:

 
И на пышных парадных снегах
Лыжный след, словно память о том,
Что в каких-то далеких веках
Здесь с тобою прошли мы вдвоем;
 

оба полны любовью к русским сугробам, к зиме, к русскому языку —

 
…И слушала язык родной.
И дикой свежестью и силой
Мне счастье веяло в лицо,
Как будто друг, от века милый,
Всходил со мною на крыльцо.
 

Да, русский язык ей «друг, от века милый», а вот редакторам, издателям, собратьям по перу…

– Я прошу вас пока никому ничего о Симонове не говорить, – сказала Анна Андреевна. – Через некоторое время я сама скажу человекам десяти, и тогда ему станет не очень весело: он ведь любит казаться либеральным… А насчет книги мне совершенно все равно: выйдет ли так называемая большая книга, или маленькая, или совсем не выйдет никакой. «Большая» – это обескровленное «Из шести книг», дающее о поэте ложное представление – как, знаете, бывает очерк лица, беглый, не в 3/4, а еще меньше. «Маленькая» – это вообще вздор. Я не обрадуюсь, если книга выйдет, и не опечалюсь, если она не выйдет совсем20.

Анна Андреевна, поморщась от боли, села, приказала мне взять перо и бумагу, и мы снова начали вспоминать «Подвал памяти». Она вспомнила почти все (не знаю, при мне или раньше), я – ничего. Теперь не хватает только первых двух строчек:

 
……………………………….
……………………………….
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она меня всегда морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется – опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда – к врагу.
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен,
Сверкнули два живые изумруда!
И кот мяукнул. Ну, идем домой.
 
 
Но где мой дом и где рассудок мой?
 

Я напомнила Анне Андреевне, как в Ташкенте мы были с ней вместе у Толстых; там, после ужина, Алексей Николаевич просил Ахматову читать стихи; она отнекивалась, не знала что, и наконец недовольно спросила меня: «Скажите, Лидия Корнеевна, что читать?» Я посоветовала: «Подвал памяти». Она прочла. И тут вдруг Толстой на меня напустился: «Зачем вы такое подсказываете? К этому незачем возвращаться!» Мне хотелось ему ответить, как в анекдоте: «Простите, господин учитель, это не я написал «Евгения Онегина»».

– Вот, всякий вздор помните, а первые две строки не можете вспомнить! – сказала Анна Андреевна. И прибавила жалобным голосом: – Вы хоть скажите мне – про что там?

Затем заговорили о Пастернаках; о Зинаиде Николаевне она с негодованием:

– Целый день играет в карты с женой Сельвинского. Вот и все. Какое тупое, бездарное времяпрепровождение… Кстати, вам очень кланяется Сельвинский. Его затащил сюда Ардов, не предупредив обо мне: для Ардовых я лицо партикулярное. Сельвинский же перепугался и смутился, увидев меня неожиданно. От смущения десять раз просил передать привет вам[37]37
  Илья Львович Седьвинский (1899–1968) – поэт; просьба его показалась Анне Андреевне забавной потому, что в Переделкине дача Сельвинского расположена прямо напротив дачи моего отца: ворота в ворота, и, хоть мы и не бывали друг у друга в гостях, мы с ним постоянно встречались на общей аллее. Таким образом, он не мог ощущать необходимости передать мне привет через кого бы то ни было.


[Закрыть]
.

Когда я прощалась, Анна Андреевна попробовала было встать на ноги. И вскрикнула от боли. Я умоляла ее не провожать меня, сама открою и захлопну дверь, но она не послушалась.

– Я вспомнила, как это надо делать, меня учили: надо сначала лечь и потом встать – сразу.

Легла поперек постели и встала – уже без стона; даже не поморщась.

1954

18 января 54 На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.

– Слышала о вашей статье, – сказала Анна Андреевна. – Расскажите о шуме.

Я рассказала: телефонные звонки, письма и даже телеграммы. Одна: «Перенесите вашу справедливую критику на взрослую литературу». Вторая: «Надо организовать общество по борьбе с ханжеством, вам одной не справиться».

– Это – от кого? – спросила Анна Андреевна.

– Офицер танковых войск.

– В один прекрасный день, – сказала Анна Андреевна, – вы увидите у себя под окном на улице Горького танковую дивизию, явившуюся в ваше распоряжение: бороться с ханжеством.

– Не дай Бог, – испугалась я.

– Не дай Бог, – согласилась Анна Андреевна21.

Я рассказала ей, что на днях Борис Леонидович прислал мне в подарок «Фауста» с феноменальною надписью, которую я приняла бы за злую издевку, если б доброта Пастернака не была известна мне[38]38
  Гете. Фауст. Перевод Б. Пастернака. М.: Гослитиздат, 1953. На книге написано: «Дорогая Лидия Корнеевна! Любовь, уважение и благодарность моя Вам, как писательнице, представительнице декабристов и Герцена в нашем веке и дочери Корнея Ивановича – неизмеримы. Желаю Вам здоровья и счастья. Б. Пастернак. 3 янв. 1954 г.».


[Закрыть]
. Я «Фауста» читаю потихоньку, а предисловие Вильмонта прочла все и дивлюсь безвкусице22. Например, о Ломоносове написано так: «наш чудо-богатырь Михайло Ломоносов».

– Это еще пустяки, – ответила Анна Андреевна и взяла со стола книгу. – А вот, смотрите: «Гретхен, задушив ребенка, прижитого ею от Фауста…» Прижитого ею! Так раньше в полиции писали…

Вызвал Анну Андреевну в Москву здешний Союз по поводу предоставления ей квартиры. По-видимому, это великая честь и милость, но дают ей всего лишь комнату – 10 метров в коммуналке. Квартиру, отдельную и хорошую, предоставляют Ардаматскому (тому самому, «Пиня из Жмеринки»), а его бывшую комнату – Ахматовой23.

Анна Андреевна спросила, слышала ли я о скандале, происшедшем с Ираклием на вечере памяти Тынянова. Я могла ей сообщить с чужих слов, что Ираклий в своем выступлении сильно, будто бы, подчеркивал «ошибки» Тынянова, за что и был неистово обруган Шкловским.

– Искусство – дело кровавое! – кричал будто бы Шкловский. – С искусством надо пуд соли съесть, прежде чем заслужить право каяться в ошибках учителя.

Анна Андреевна отозвалась об Ираклии весьма нелестно; впрочем, она его вообще не любит24.

Меня очень смешат шутки Ардова, которые Анна Андреевна выносит с благосклонной полуулыбкой. Он постоянно «снижает» величавость Ахматовой, называя ее то «т-те Цигельперчик», то «жиличка», то «командировошная из Ленинграда». Когда она при мне вошла в столовую в шуршащем лиловом халате – Ардов сказал, поднимаясь ей навстречу: «благословите, отец благочинный!»

20 января 54 Была еще раз у Анны Андреевны. Она припоминает и записывает свои стихи. Чудесно! Уже и «Подвал памяти» записан. Она вынула рукопись из чемоданчика и показала мне. Но там и сейчас нет первых двух строчек.

– Как заколдованные! – пожаловалась Анна Андреевна. – Придумать новые легко, но я не хочу, хочу вспомнить… А этого вы не помните, Лидия Корнеевна? Что там дальше?

Показала страницу. Вижу – вверху «Б. П.». А потом записаны несколько строчек, первая такая:

 
И снова осень валит Тамерланом…
 

Читаю. Неуверенно спрашиваю:

– «Могучая языческая старость»?

Как хищно сверкнули у нее глаза, я никогда не видывала такого сверкания!

– Да, да, конечно![39]39
  Случай, трудно объяснимый… Стихотворение это написано в 47-м году. Между тем, с 42-го по 52-ой я с Анной Андреевной не встречалась и, стало быть, от нее услышать его не могла. Выходит, что мне показал или прочитал его кто-то другой. Но кто – я не помню. Не знаю также, было ли там когда-нибудь «языческая» (вместо «евангельская») или это просто – моя ошибка.


[Закрыть]

И сразу схватила рукопись, спрятала ее в чемоданчик и заговорила о другом.

Опять она показалась мне сегодня изваянием самой себя – а может быть, собственной Музы. Каждое ее движение, и, главное, каждую ее неподвижность необходимо запечатлевать – кистью, резцом, а лучше бы всего кинопленкой. Вот сидит на постели, опираясь на обе ладони, голова поднята, в глазах – ум и насмешка, каждая черта оживлена, на устах слово, которое сейчас зазвучит – насмешливое или гневное; вот наклонилась над столиком, на котором раскрыта тетрадь – в руке карандаш – глаза опущены, веки неподвижны, лицо как на замке… ее будто нет здесь, она где-то у себя, далеко, «у памяти в гостях». Мрамор? Бронза? Подпись: «Ахматова над своими стихами».

Во время чаепития разговор зашел о Казакевиче. Оказывается, муж Иры Пуниной прочитал Анне Андреевне вслух тот абзац из «Сердца друга», где о ней. Ну зачем это? Я давно знаю – и молчу. Ничего прямо оскорбительного там нет, но есть насмешливое, ироническое – а время ли сейчас над ней иронизировать? Он там поминает студенток, ярых поклонниц стихов Анны Андреевны Ахматовой. Не совсем понятно также, полагает ли и сам автор, вместе с изображенными им дурочками-студентками, что стихи эти специфически-дамские, что Ахматова не один из великих русских поэтов, а поэтесса, пишущая исключительно на женские темы – ну нечто вроде Шкапской или еще там кого-нибудь?

Анна Андреевна обиделась – и очень. Главным образом, на отчество.

– Я же не A. Н. Толстой! Зачем же так почетно? Разумеется, идя по стопам товарища Жданова, он имеет полную возможность ругать меня на все буквы алфавита, но по отчеству-то зачем?..[40]40
  Подразумевается один абзац в повести Э. Казакевича «Сердце друга», напечатанной в журнале «Новый мир» в начале 1953 года. А. А. была права: абзац глубоко оскорбительный, вне зависимости от наличия или отсутствия отчества. В № 1, на с. 19, говорится, что героине, когда началась война, показались «ничтожными повседневные интересы» ее соучениц, которые «думали о нарядах, молодых людях, и обожали стихи Райнера-Марии Рильке и Анны Андреевны Ахматовой». Однако необходимо отметить, что в первом же отдельном издании (Воениздат, 1954) из этого абзаца исчезло отчество Ахматовой; а в издании Гослитиздата 1962 года – исчезло и насмешливое упоминание об обоих великих поэтах.


[Закрыть]
Я была у Никулина. Там мне представили Казакевича. Я ничего, подала ему руку, поздоровалась, но ушла в комнату к девочкам. Мне потом звонила хозяйка дома: «он так жалел, ему было так интересно с вами познакомиться».

«Бедняга Казакевич! – подумала я. – Он, наверное, не понял, почему она ушла. Он, наверное, не знает, что когда говоришь о поэте, следует именовать его в соответствии с литературным, не бытовым именем»[41]41
  А. А. говорила: «Когда я о себе читаю в печати: «А. А. Ахматова», я не сразу догадываюсь, о ком речь». «Если я поэт, – говорила она, – то я – Анна Ахматова, как Пастернак – Борис или как Блок – Александр. Каждый сам выбирает свое литературное имя для себя».
  Через два года после смерти Анны Андреевны, в 1968 году, мне случилось делать подпись под фотографией, где рядом сидят Ахматова и Пастернак. Я обратилась за советом к отцу: как написать? «Анна Андреевна и Борис Леонидович» или «Анна Ахматова и Борис Пастернак»? Он ответил: «Мне кажется, нужно подписать под фотоснимком «Анна Ахматова и Борис Пастернак». Это их литературные имена. Из-за того, что они попали на фотопленку, они не утратили своих прав называться именами, которые они завоевали для себя своим творчеством. Когда я видел в газетах: «А. Ахматова», мне казалось, что это опечатка или что дело идет о другом человеке. В русской культуре существует Анна Ахматова».
  Ни Анна Ахматова, ни Корней Чуковский не предугадывали, что в печати, по чиновничьему недомыслию, со временем укоренится такое обыкновение: «Ахматова А. А.» и «Чуковский К. И.». Этот обычай – за пределами литературы.


[Закрыть]
. Я сказала, что Казакевич не совсем тонко, не во всех оттенках знает язык и потому отчеством, быть может, и не хотел ее обидеть. («Сердце друга» вообще слабая вещь, написанная с большими погрешностями.) Но Анна Андреевна моего заступничества не приняла. А я подумала еще, что Казакевич – порядочный человек и, несмотря на неудачи, – писатель: «Звезда», «Двое в степи» – и уж во всяком случае лучше водиться с ним, чем с Никулиным… Но не сказала[42]42
  Писатель Лев Вениаминович Никулин (1891–1967) пользовался недоброй славой в литературных кругах. О нем распространялись порочащие его честь эпиграммы. На чем были основаны дурные слухи, справедливы они или нет – сейчас ничего сказать не могу и оттого ни слухов, ни эпиграмм не повторяю. Привожу только две строки из рецензии самого Никулина на ахматовский сборник 1961 года – сборник, весьма далекий от полноты и с большими трудностями миновавший цензурные мели:
  «Анна Ахматова живет, работает в тесной товарищеской среде советских писателей старшего и молодого поколения». (См. ЛГ, 28 декабря 1961.)
  Цель этих строк ясна: читатель, не беспокойся! все обстоит благополучно!
  О литературной работе Л. Никулина см. КЛЭ, т. 5.


[Закрыть]
.

Я спросила о Борисе Леонидовиче, которого давно не видела: как он поживает? как выглядит? как его здоровье?

– Я обожаю этого человека, – ответила Анна Андреевна. – Правда, он несносен. Примчался вчера объяснять мне, что он ничтожество. Ну на что это похоже? Я ему сказала: «Милый друг, будьте спокойны, даже если бы вы за последние десять лет ничего не написали, вы все равно – один из крупнейших поэтов Европы XX века»… Как он выглядит? Он старик, но красивый старик. Густые седые волосы, умные, полные жизни глаза. Прекрасная старость. А я и не люблю этих моложавых старичков: не поймешь, то ли ему 35 лет, то ли 85… Мне некоторые советуют выкрасить волосы. Я не хочу. Так мне за седину хоть место в трамвае уступят, а если буду крашеная: «ну и стой, стерва, стой!»

Потом вдруг:

– Помните, Лидия Корнеевна, как мы с вами, только что приехав в Казань, расспрашивали дорогу, и вам татарин один ответил: «провожу тебя за то, что ты молодая, а седая». И проводил нас до самого Дома Печати…

27 января 54 Вчера звонила мне Анна Андреевна, просила придти. По озабоченному голосу слышно: какое-то дело. Вчера я придти не могла, позвонила ей сегодня с утра. Она сказала, что увидеться надо непременно, но ее вызвали в Гослит, и она позвонит мне позднее.

Вернувшись, она позвонила, и я отправилась к ней.

Она как-то сдержанно-тревожна. Терпеливо пережидает шутки Ардова. Скоро мы остаемся одни. Оказывается, надо написать два письма о Леве[43]43
  Одно – Председателю Верховного Совета СССР К. Е. Ворошилову, а другое не помню кому. См. примеч. на с. 94–95.


[Закрыть]
.

Я сажусь за столик, она мне диктует. Мне все представляется неудачным, слабым, но я не понимаю, как и что поправлять. Трудный это жанр! Пока я думаю, перечеркиваю, предлагаю, Анна Андреевна, сидя на постели, ищет в сумке листок, где записано имя и отчество второго нашего адресата. Листка нет. Она нервно выкидывает из сумки пачку сторублевок, анализы, письма в конвертах и без конвертов, чьи-то стихи… Нет.

– Когда я возвращалась в № 6 из Гослита, – говорит она, – меня сильно теснили какие-то парни. Когда они вышли – в четыре голоса мне закричали кондукторша и пассажиры: «они подбирались к вашей сумке!..» Деньги целы – не могли же они взять один только листок с его именем! А-а! Они взяли паспорт.

Я внимательно перебрала все бумаги, вываленные Анной Андреевной на постель. В самом деле, паспорта нет.

А если паспорта нет – то и письма писать бессмысленно, а надо ехать в Ленинград хлопотать о новом. Без паспорта все равно не получить ответа.

Одна надежда – подбросят.

Анна Андреевна каждую минуту вставала к телефону, ожидая звонка Ирины, которая приехала в Москву. Но звонки все были поздравительные: Нина Антоновна сегодня именинница.

Именинница пришла погоревать вместе с нами. Тоже перебрала все бумаги – нет.

Я спросила у Анны Андреевны, как у нее дела с комнатой. Видела ли она ее?

– Да, я ездила смотреть вместе с Алешей. Этаж пятый, лифт не каждый день. Комната вроде этой, только длиннее. Стоят две кровати, а между ними может пройти канатоходец. Кроме моей комнаты – еще восемь. Мне будут стучать в дверь: «товарищ Ахматова, ваша очередь мыть коридор».

Она была раздражена и несчастлива.

Пришла Ирина (лицо у нее плоское и для меня какое-то невнятное). В столовой собирались гости. Нина Антоновна звала к столу. Я извинилась и ушла.

февраля 54 Вчера меня вызвала к себе Анна Андреевна. Я торопилась в «Литературное наследство» и была у нее всего час. Руднев (кого она только не посещает!) написал письмо Ворошилову и говорил по телефону с ворошиловским секретарем. Тот передаст оба письма: рудневское и ахматовское. Мы сели сочинять. На этот раз дело пошло бойко, и письмо Ахматовой к Ворошилову вчерне готово. Анна Андреевна положила передо мною письмо Руднева – оно оказалось малограмотным: «Клемент», «Многуважаемый»…

Мы робко исправили е на и[44]44
  Об эпизоде с Рудневым рассказала в своих воспоминаниях Э. Г. Герштейн, много лет принимавшая в хлопотах об А. Н. Гумилеве самое деятельное участие. (Ходила в Прокуратуру, добывала письма в его защиту и мн. др.) См.: Э. Г. Герштейн. Мемуары и факты (об освобождении Льва Гумилева) // Russian Literature Triquarterly, № 13, 1976, с. 646, а также журнал «Горизонт», 1989, № 6, с. 57:
  «Летом 1953 г. мы были на похоронах художника А. А. Осмёркина. К Ахматовой подошел архитектор Лев Владимирович Руднев, строивший тогда здание Московского университета на Ленинских Горах. Он сказал ей, что часто встречается с К. Е. Ворошиловым, который запросто называет его «борода». Руднев предложил свое посредничество для хлопот о Л. Н. Гумилеве. Анна Андреевна выждала еще некоторое время. В январе-феврале 1954 г., в Москве, она решилась воспользоваться предложением Руднева»25. Через него она передала свое письмо К. Е. Ворошилову. Письмо это теперь известно. В 1994 году, в № 3 (5) альманаха «Шпион» оно опубликовано факсимильно. Тут же помещены и записка Руднева, и ответ – отрицательный! – Генерального прокурора Руденко Ворошилову. (Опубликовал эти документы А. И. Кокурин под заглавием «Отчаяние меня разрушает…».)
  (О своих отношениях с Л. Н. Гумилевым Э. Г. Герштейн пишет также в мемуарах «Лишняя любовь» – «Новый мир», 1993, №№ 11 и 12.)


[Закрыть]
.

Паспорт нашелся: пролежал несколько дней в троллейбусном парке.

Руднев собирается писать ее портрет.

12 февраля 54 Только что пришла от Анны Андреевны.

Ардов изображает дурака-грузина, попрекающего тещу: «Вам, мама, в вашем возрасте не пудриться надо, а размышлять о потустороннем мире». Анна Андреевна, сидя на диване в пышном лиловом халате, сохраняет полное спокойствие и неподвижность лица – все вместе уморительно.

Она была оживлена сегодня: показала мне по секрету очень плохие переводы Адалис с китайского; выбранила Гюго за самодовольство и прочла свой новый перевод; с возмущением рассказала, как Зинаида Николаевна самым грубым манером не пустила Бориса Леонидовича на вечер Асеева – но я все время чувствовала, что она утомленная, вялая, что она искусственно преодолевает усталость.

Письмо Ворошилову она уже послала.

20 февраля 54 Узнав о моей болезни, вчера несколько часов провела возле меня Анна Андреевна.

Мне запрещено писать, но попробую.

В домашнем теплом платке, в толстых шерстяных носках, она была по-стариковски проста и прекрасна.

Жалуется, что отекают ноги.

Говорили обо всем на свете: о смерти Сталина и его похоронах, о постановлении 46 года. Анна Андреевна объяснила мне, что это уже не первое, а второе постановление на ее счет – первое состоялось в 1925 году.

– Я узнала о нем только в 27-м, встретив на Невском Шагинян. Я тогда, судя по мемуарам, была поглощена «личной жизнью» – так ведь это теперь называется? – и не обратила внимания. Да я и не знала тогда, что такое ЦК…[45]45
  Никакого особого постановления ЦК о поэзии Ахматовой, вынесенного будто бы в 1925 году, – не существовало. Ссылаюсь на сборник, составленный Карлом Аймермахером: «В тисках идеологии… 1917–1927» (М.: Книжная палата, 1992). В сборнике появилась пронумерованная редакцией целая серия документов о политике партии в литературе. Так, например, на эту тему под № 45 напечатаны соображения «Общества старых большевиков», где подвергнуты порицанию «явно чуждые нам осколки буржуазно-дворянской литературы типа Ходасевичей, Волошиных, Бальмонтов и К°», а заодно и «неустойчивые мелкобуржуазные писатели, так называемые «попутчики», более… или менее… чуждые идеологии и психике рабочего класса». Далее: «Эти писатели иногда даже выдаются за поэтов революции (статьи тт. Осинского и Коллонтай об Ахматовой)». Анна Ахматова упоминается, и притом совершенно между прочим, и в партийном руководящем документе (№ 55), порицающем Воронского: зачем он дозволяет своим сторонникам, «вроде Осинского», провозглашать «Ахматову лучшей писательницей». В 1925 году под заглавием «О политике партии в области художественной литературы» 1 июля в «Правде» была опубликована резолюция ЦК против тех тенденций, которые, по мнению руководящего партийного органа, проникли в литературу как результат новой экономической политики (НЭП'а) и осмеливаются противопоставлять себя идеологии пролетарской. Основана резолюция была на документах, приведенных выше и им подобных. Ни одного конкретного писательского имени здесь, однако, упомянуто не было – так, не упомянута и Анна Ахматова.
  Судя по разговору Анны Андреевны со мною 19 февраля 1954 года, – о Постановлении ЦК 1940 года, т. е. о прямом запрете сборника «Из шести книг», ей известно не было, хотя неудовольствие начальства новой книгой она ощущала. (См. «Записки», т. 1, с. 234.)


[Закрыть]

Сильно сердится на Наташу Роскину: – Если она будет себя дурно вести, я перестану ее пускать. В последний свой визит она преподнесла мне несколько грубостей сразу. Она, оказывается, мелкозлая, а Виктор Ефимович уверяет даже, что она не совсем в уме. Все ее удовольствие – противоречить, спорить, отвечать наоборот. Точно нет иного удовольствия: понимать другого с полуслова, угадывать. Сил нет писать дальше.

8 мая 54 Я видела их обоих вместе – Ахматову и Пастернака. Вместе, в крошечной комнате Анны Андреевны. Их лица, обращенные друг к другу: ее, кажущееся неподвижным, и его – горячее, открытое и несчастное. Я слышала их перемежающиеся голоса.

Вообще слишком много сегодня: я слышала новые куски «Поэмы».

Все это во мне остро и живо, как незаслуженное внезапное счастье, обернувшееся бедой. Какой-то пир горечи, жалости и гнева. Может быть, записывать следовало бы не сейчас, а позже, когда все уляжется и понимать я буду яснее. Но я боюсь утратить верный звук. Лучше уж запишу сразу – пусть неразборчиво, комом, подряд.

Анна Андреевна приехала сегодня и позвонила. Ранним вечером я помчалась к ней.

Она встретила меня словами:

– Нам ничто не грозит, кроме появления Бориса Леонидовича.

Поспешно, без обычных расспросов и пауз, вынула из чемоданчика экземпляр «Поэмы» (на машинке и в переплете) и стала читать мне новые куски. Читала она одни только вставки – строки, строфы, – быстро переворачивая страницы и мельком указывая, куда вставляется новое – а я, от боязни, что не пойму и не запомню, куда – вообще ничего не расслышала и ничего не запомнила. На обратном пути проверяла, теперь проверяю – ни строки.

«1913 год» стал называться «Петербургская повесть».

– Как долго она вас не отпускает! – сказала я.

– Нет, тут другое. Сейчас я ее не отпускаю. Я пыталась рассказать все, что за этим вижу. Оказывается, вижу только я. Ну, может быть, вы. Теперь пусть видят все… А то Лидин ходит и толкует Бог знает как. Пусть теперь ему говорят: «Ничего там такого нету, вам надо лечиться…»26

Затем, спрятав «Поэму» в чемоданчик, рассказала мне увлекательнейшую новеллу – происшествие четырехдневной давности:

– Я позвонила в Союз, Зуевой, заказать билет в Москву. Ее нету. Отвечает незнакомый голос. Чтобы придать своей просьбе вес, называю себя. Боже мой! Зачем я это сделала! Незнакомый голос кричит: «Анна Андреевна? А мы вам звоним, звоним! Вас хочет видеть английская студенческая делегация, обком комсомола просит вас быть». Я говорю: «больна, вся распухла». (Я и вправду была больна.) Через час звонит Катер ли: вы должны быть непременно, а то они скажут, что вас удавили. (Так прямо по телефону всеми словами.)

Я предложила выход: найти какую-нибудь старушку и показать им. Вместо меня. Но она не согласилась.

За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало. Так сидит Саянов, так Зощенко, так Дымшиц, а так я[46]46
  Литераторы Е. И. Катерди (1902–1958), В.М.Саянов (1903–1959) и А. Л. Дымшиц (1910–1975) в ту пору были членами Правления Ленинградского отделения Союза Писателей.


[Закрыть]
. Еще переводчица, девка из ВОКСа – да, да, всё честь честью… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит? Сначала они расспрашивали об издании книг: какая инстанция пропускает? долго ли это тянется? чего требует цензура? Можете ли вы сами издать свою книгу, если издательство не желает? Отвечал Саянов. Потом они спросили: изменилась ли теперь литературная политика по сравнению с 46 годом? отошли ли от речи, от постановления? Отвечал Дымшиц. Мне было интересно услышать, что нет, ни в чем не отошли. Тогда отважные мореплаватели бросились в наступление и попросили m-r Зощенко сказать им, как он относится к постановлению 46 года? Михаил Михайлович ответил, что сначала постановление поразило его своей несправедливостью, и он написал в этом смысле письмо Иосифу Виссарионовичу, а потом он понял, что многое в этом документе справедливо… Слегка похлопали. Я ждала. Спросил кто-то в черных очках. Может быть, он и не был в очках, но мне так казалось. Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа – и речь товарища Жданова, и постановление Центрального Комитета партии – я считаю совершенно правильными».

Молчание. По рядам прошел глухой гул – знаете, точно озеро ропщет. Точно я их погладила против шерсти. Долгое молчание. Потом кто-то из них спросил: «Известно ли вам, что у нас пользуются большой популярностью именно те произведения m-me Ахматовой, которые здесь запрещены?» Молчание. Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенке и не хлопали m-me Ахматовой»? «Ее ответ нам не понравился…» – или как-то иначе: «нам неприятен».

Мне было неприятно, что наши тоже стали называть меня «madame Ахматова». «Товарищ Ахматова» или даже Ахметкина гораздо лучше. В «madame» заключена смрадная мысль, будто существует некто «monsieur Ахматов»…

Таков был ее рассказ, повергнувший меня в смятение. Что же эти англичане – полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: «нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!» А наши-то – зачем допустили такую встречу? Садизм[47]47
  Официальный отчет об этом собрании, составленный секретарем ленинградского обкома Н. Казьминым, появился в печати без малого через сорок лет. См. публикацию Т. Домрачевой и Т. Дубинской-Джалиловой во втором выпуске журнала «Вопросы литературы» за 1993 год.


[Закрыть]
.

От повествования Анны Андреевны у меня все заныло внутри. Я вспомнила ясно тот августовский день 1946 года. Я была в квартире одна, раскрыла газету, прочла и села плакать.

– Да, мне все сообщают про эту минуту, – сказала Анна Андреевна, – где, кто, когда прочел в газете или услышал по радио – как, помните, все рассказывали друг другу в сорок первом о войне. Какая была погода, что он в эту минуту делал…

В столовой раздался телефонный звонок. Никто не подходил. Я подошла.

– Это вы, Анна Андреевна? – спросил Борис Леонидович.

– Нет, Борис Леонидович, это Лидия Корнеевна.

– Наконец-то я вас слышу! Вы еще не уходите? Не уходйте, пожалуйста, я через полчаса на десять минут зайду.

Этого получаса я не помню.

Он пришел. В присутствии их обоих, как на какой-то новой планете, я заново оглядывала мир. Комната: столик, прикрытый потертым платком; чемоданчик на стуле; тахта не тахта, подушка и серое одеяло на ней; ученическая лампа на столике; за окном – нераспустившиеся ветви деревьев. И они оба. И ясно ощущаемое течение времени, как будто сегодня оно поселилось здесь, в этой комнате. И я тут же – надо уйти и нельзя уйти.

Комната наполнена его голосом, бурным, рокочущим, для которого она мала. Голос прежний, да сам он не прежний. Я давно не видела его. Все, что в нем было восторгом, стало страданием. «Август»:

 
То прежний голос мой провидческий
Звучал, нетронутый распадом…
 

Голос прежний, нетронутый, а он – тронут, уже тронут… чем? болезнью? горем? Его новый вид и смысл пронзает мне сердце. Никакой могучей старости. Измученный старик, скорее даже старичок. Старая спина. Подвижность, которая еще недавно казалась юношеской, теперь кажется стариковской и при том неуместной. Челка тоже неуместна. И курточка. А измученные, исстрадавшиеся глаза – страшны.

«Его скоро у нас не будет», – вот первая мысль, пришедшая мне на ум.

Войдя, он снял со стула чемодан, сел – и сразу мощным обиженным голосом заговорил о вечере венгерской поэзии, устроенном где-то за Марьиной рощей, нарочно устроенном так, чтобы никто из любящих не мог туда попасть; афиши были, но на них стояло «вход по билетам», а билеты нарочно разослали учащимся втузов, которым неинтересно.

– Вечер из серии: «лучше смерть», – сказала Анна Андреевна.

– Да, да, а они роздали свояченицам…

Но бросаю – пересказывать речь Пастернака нет возможности, и я не берусь, это не Анна Андреевна. В его монологе были Ливанов, юбилей, Тихонов, кучера с ватными задами, вечер «Фауста» в Союзе Писателей, где он, Борис Леонидович, заплакал, читая сцену Фауста с Маргаритой… И многое, многое еще, чего и пытаться не могу воспроизвести. Да и слушала я плохо, такую я чувствовала острую жалость к страданию, глядящему из его глаз.

Я спросила, как роман. Он сказал, что сейчас на несколько дней отложил роман, потому что занят срочной работой: переделывает «Фауста» для охлопковского театра. И стал объяснять нам, как именно он его переделывает[48]48
  Борис Леонидович создал сокращенный вариант для одно-вечернего спектакля. Но «Фауст» в переводе Пастернака не был поставлен ни в одном театре и ни в каком варианте.


[Закрыть]
.

Когда Пастернак ушел, Анна Андреевна по своему обыкновению прилегла на постель. Помолчав, она заговорила о славе.

– Я сейчас много об этом думаю, и я пришла к твердой мысли, что это мерзость и ужас – всегда. Какая гадость была Ясная Поляна! Каждый и все, все и каждый считали Толстого своим и растаскивали по ниточке. Порядочный человек должен жить вне этого: вне поклонников, автографов, жен мироносиц – в собственной атмосфере.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю