Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
На мою реплику Анна Андреевна не отозвалась, а заговорила о Бабеле, который только что вышел161. Она перечла пьесы. Хвалит «Закат» и бранит «Марию». (С чем я вполне согласна. Я «Марию» даже дочитать не могла.)
– Странно, что обе вещи написаны одною и той же рукой, – сказала Анна Андреевна.
Вошла Нина и, присев на минутку, рассказала о своих беседах с Сурковым. Она сообщила ему, что в Ленинграде у Ахматовой отнимают дачу (комиссия Союза Писателей во главе с очеркистом-романистом Петром Капицей) и что Ахматова сильно расстроена слухами, будто в издательстве собираются рассыпать ее книгу. (Анна Андреевна с постели: «Этого я Нине говорить не поручала, потому что исчезновением книги я ничуть не была бы расстроена».) Сурков обоими известиями был возмущен, в разговоре рявкал (Нина Антоновна прекрасно воспроизвела это рявканье); затем усмирил Ленинград, а насчет книги сказал, что все чепуха и книга вот-вот выходит.
Если так – честь ему и слава; быть может, я перед ним виновата, и он в самом деле любит Ахматову.
Провожая меня, Нина Антоновна сказала в коридоре, что Борис Леонидович звонил, справлялся о здоровье, обещал придти и не пришел.
Ох, беда.
10 декабря 57 Была у Анны Андреевны. Она еще лежит, но ей гораздо лучше.
Кругом, как папиросный дым, разговоры о погромных статьях Софронова. Сегодня вышла вторая162. Расправа с журналом «Театр», с Дудинцевым, с Огневым, с Алигер (нет, она явно не Данте, она «другой»: настоящий Алигьери не любил каяться! а она все кается и кается в своих мнимых грехах, хотя это ей не помогает)163. Сегодня Софронов уже кинулся и на Акима – как раз на то стихотворение, которое я защищала от Еремина на московском пленуме. Его возмутило стихотворение «Галич».
– Теперь вы от него на пистолетный выстрел, – сказала о сегодняшней статье Анна Андреевна164.
18 декабря 57 Была у Анны Андреевны. Она поправляется туго. Читала мне новый кусок из воспоминаний о Мандельштаме. Царское Село, двадцатые годы. («Всех коз почему-то звали Тамарами».)
Кажется, ссора ее с Эммой Григорьевной длится. Ни та, ни другая со мною про это не говорят. И я, естественно, не встреваю.
24 декабря 57 В воскресенье была у Анны Андреевны. Она не в очень хорошем духе. Ее нервирует и дергает Ленинград. Получила оттуда две бумаги. В первой ее извещают, что на дачу аренда не продлевается. Во второй (это, наверное, результат заступничества Суркова), что аренда продлевается, но при условии: там будет жить Ахматова, а не Лунины.
Анна Андреевна прожила на даче целое лето, три месяца подряд, безвыездно. А все дело в том, что ее лачуга, наверное, понадобилась кому-нибудь из писательских чинуш.
Продолжает с ожесточением бранить роман Бориса Леонидовича.
– Люди неживые, выдуманные. Одна природа живая. Доктор Живаго незаслуженно носит эту фамилию. Он тоже безжизненный. И – вы заметили? – никакой он не доктор. Пресвятые русские врачи лечили всегда, всех, а этот никого, никогда… И почему-то у него всюду дети.
Зато о симфонии Шостаковича – «1905» – отозвалась с восторгом:
– Там песни пролетают по черному страшному небу, как ангелы, как птицы, как белые облака!
1958
7 января 58 * Была раз у Анны Андреевны. Ардовы ушли на именины, и я сидела у нее очень долго, до двух часов ночи, пока не вернулись хозяева. Ей лучше. Она принимает какое-то лекарство, сосудорасширяющее, которое ей привез из Италии Слуцкий. Дай ему Бог здоровья.
Огласила новую страницу воспоминаний – на этот раз о судьбе каждой своей книги (ненапечатанной). Сказано кем-то: «каждая книга имеет свою судьбу». Но судьба (истории) ахматовских книг в высшей степени однообразна: по существу это все одна и та же постоянно повторяющаяся скверная история.
Читает Тютчева, сравнивает два издания: Большую Серию Библиотеки Поэта (там предисловие Бухштаба) и Гослит165.
Ее рассердила одна страница Бухштаба, посвященная смерти. Она прочитала мне эту страницу вслух – тихим, ровным голосом, а потом заговорила громко, бурно.
– Оскорбление памяти великого поэта. Вы подумайте только: у человека удар, два удара, он тяжело больной, умирающий. Идиотка дочь пишет, что отец потерял голову от страсти к какой-то даме, – это между двумя-то ударами! – и Бухштаб цитирует ее письмо!
Дочь позволяет себе писать гнусные слова об умирающем отце, а милый, тонкий, умный Борис Яковлевич, не сморгнув, повторяет на странице о смерти поэта эти кощунственные строки166.
По поводу того же письма тютчевской дочери Анна Андреевна пересказала мне свой разговор с Ардовым:
– Входит Виктор Ефимович и сообщает торжественно, что один москвич, какой-то смрадный эстрадник, в стары годы знавал сына Тютчева от этой вот его последней дамы… Я не растерялась. Ярость сделала меня вдохновенной. Я в ту же секунду ответила: через пятьдесят лет кто-нибудь скажет, что лично знавал моих близнецов от Жоры (такой подросток сюда ходит). Один был миленький, миленький, а другой ужжасно, ужжасно неудачный…
Рассказывая, она не сердилась уже, а смеялась: громко, весело, как это не часто с ней бывает.
14 февраля 58 Забегалась – заработалась – сбилась с ног – со сна – с толку.
Давно не бывала у Анны Андреевны, и это меня грызет. После ее приезда я была у нее всего один раз, да и то минут сорок, да и то неудачно.
Я привыкла видеть Анну Ахматову великодушной, всепонимающей, порою благостной, порою гневной, но всегда правой.
Нет, вру, не всегда. Почти всегда.
В последнее наше свидание она была почти. А может быть и не.
Встретила она меня настойчивыми расспросами о Борисе Леонидовиче. Он болен. Я доложила известия, вывезенные мною из Переделкина: опять, по-видимому, непорядок с почками, страшные боли, Зинаида Николаевна потеряла голову. Быть может, задет какой-то нерв позвонка. Ездят три профессора в день, а самые простые анализы не сделаны, и диагноза, собственно, нет. Боль лютая, он кричит так, что слышно в саду. Сказал Корнею Ивановичу, который был у него 3 минуты: «Я думаю, как бы хорошо умереть… Ведь я уже сделал в жизни все, что хотел… Только бы избавиться от этой боли… Вот она опять…». Возле него, в помощь Зинаиде Николаевне, по словам Деда, две деятельные женщины: Тамара Владимировна Иванова и Елена Ефимовна Тагер167. Дед бился дней пять, писал и звонил в Союз, в Литфонд, пытаясь устроить Пастернака в хорошую больницу, в отдельную палату. Все было неудачно, пока он сам не поехал в город к некоему благодетельному Власову (секретарю Микояна). В конце концов удалось устроить Бориса Леонидовича в больницу ЦК партии и, кажется, даже в отдельную палату168.
Вот каков был мой доклад Анне Андреевне. Она слушала напряженно-внимательно, переспрашивая фамилии профессоров, сопоставляя симптомы и диагнозы, слушала с выражением сочувственной думы и муки на своем неподвижном – а если вглядеться, таком неустанно подвижном лице. Не дослушав меня, она произнесла с нежданной суровостью:
– Когда пишешь то, что написал Пастернак, не следует претендовать на отдельную палату в больнице ЦК партии.
Это замечание, логически и даже нравственно будто бы совершенно обоснованное, сильно задело меня. Своей недобротой. Я бы на ее месте обрадовалась. Я постаралась ответить без запальчивости, чтобы самой не взорваться и не вызвать взрыва в ответ.
– Он и не претендует, – сказала я тихим голосом. – Корней Иванович говорит, со слов Зинаиды Николаевны, что Пастернак даже в Союз не велит обращаться, не только выше… Ему больно, он кричит от боли, и все. Но те люди кругом, которые любят его (тут я слегка запнулась), вот они, действительно, претендуют. Им хочется, чтобы Пастернак лежал в самой лучшей больнице, какая только есть в Москве.
Я ждала взрыва на словах: «люди, которые любят». Но Анна Андреевна промолчала.
О, она, конечно, вне всякого сомнения, среди любящих. Она любит Пастернака, гордится им. Но в ней сталкиваются сейчас две тревоги: за его здоровье, за грозную судьбу, собирающуюся над его головой – это первая, естественная человеческая тревога, и другая – о том, как он, великий поэт, перенесет грозу. С должным ли мужеством.
Не уронит ли высокое звание поэта?
Понимаю, все понимаю; но, идя назад, к метро, я тем не менее продолжала терзаться ее словами. Холодными, рассудительными: «не должен рассчитывать на отдельную палату в больнице ЦК партии». Рассчитывать? Да, не должен. Но нам-то как выносить его заброшенность? Да, она, Анна Ахматова, к нашему стыду и угрызению совести, много раз вынуждена бывала лежать в самых плохих больницах, в общих палатах на 10–15 человек. Надо ли желать того же Пастернаку? И тут я остановилась, испытав удар памяти. Как же я могла позабыть! В Ташкенте, заболев брюшным тифом, Анна Андреевна пришла в неистовую ярость – именно в ярость, другого слова не подберу – когда ей почудилось, привиделось, приснилось, будто один врач намерен отправить ее в обыкновенную больницу, и была очень довольна, когда, усилиями друзей, ее положили в тамошнюю «кремлевку», в отдельную палату, а потом, усилиями тех же друзей, в «кремлевский» санаторий для выздоравливающих.
Помнит ли она об этом? Забыла?
Нет, я радуюсь сейчас за него, как счастлива была тогда за нее, что она в человеческих – т. е. привилегированных – условиях, а не в «демократических», которые у нас, увы! равны бесчеловечным.
8 марта 58 Сегодня, наконец, выбралась к Анне Андреевне в Болшево.
Ехала туда и назад на Шпайзмане. Очень удобно[240]240
Шпайзман – владелец машины, инвалид, имевший какое-то отношение к Литфонду. Ему было разрешено возить писателей. Пассажирам это обходилось дешевле, чем такси, а ему давало заработок.
[Закрыть].
Анна Андреевна во втором корпусе, в комнате крайней справа, возле балкона. Мне пришлось обождать в коридоре: у нее массажистка. 15 минут слушала я из-за двери махровые пошлости об ахматовских стихах. Наконец, та вышла, я вошла. Комнатенка маленькая, чуть побольше ардовской. Анна Андреевна сидела в постели, укрытая одеялом до пояса, в одной рубашке. Выглядит она хорошо, лицо без отеков, свежее, даже чуть загорелое, но впечатление это обманчиво, она грустна и жалуется на слабость. Пульс вчера был 56. Жалуется, что ей не под силу снимать и надевать шубу, вешать шубу на вешалку, стягивать с себя теплые башмаки, самой открывать форточку.
– Жить в санатории одна я больше не могу. Следующий раз непременно возьму с собой Иру. Одна я не в силах.
Я спросила, кто с ней за столом. Оказалось, родная сестра Никулина. Анна Андреевна никак не характеризовала эту даму. Затем последовал неприятный рассказ о какой-то другой даме, с которой она подружилась и ходила гулять. Читала ей стихи. Однажды, как раз когда Анна Андреевна читала, в комнату вошла докторша. И на следующий день объявила той даме, что чтение стихов слишком возбуждает Анну Андреевну, ей это вредно. Дама была смущена, так и уехала в смущении. Анна же Андреевна полагает, что этот запрет неспроста, что дело тут совсем не в ее здоровье.
Быть может, и так…
Вчера я окончила перечитывать первые части романа Пастернака.
– Ваш диагноз? – осведомилась Анна Андреевна.
– Кроме гениальных пейзажей, – сказала я, – которые детям в школах надо учить наизусть, наравне со стихами, многие страницы воистину ослепительны. Перечитывая, я соглашаюсь с собственным давним восхищением сороковых годов, когда я слушала первоначальные главы из уст автора и читала их по его просьбе сама. Замечателен девятьсот пятый год – по-видимому, девятьсот пятый, совпавший с юностью, всегда вдохновителен для Пастернака. А просторечье! Оно – концентрат, как в «Морском мятеже»! А мальчики – в сущности, братья – мальчики с нацеленными друг на друга дулами, «белые» и «красные» – в лесу! А «выстрелы Христовы» на улицах Москвы! А царь – удивление перед средоточием могущества в такой малости… Но вы правы: главные действующие лица неживые, они из картона, особенно картонен сам Живаго. И язык автора иногда скороговорочностью доведен до безобразия. Не до своеобразия, а до безобразия. Трудно бывает поверить, что это написано рукой Пастернака. «При поднятии на крыльцо изуродованный испустил дух». При поднятии! И это пишет автор «Августа»!
– В одной итальянской газете, – сказала Анна Андреевна, не слушая меня, – напечатана статья под заглавием: «Неудавшийся шедевр».
На столе у нее – французская монография о Модильяни. Книжка небольшая, но репродукций уместилось там множество. Анна Андреевна пишет о Модильяни воспоминания. Говорит:
– Мне повезло – я узнала его раньше, чем другие. Все, кто сейчас вспоминают о Модильяни, подружились с ним в четырнадцатом, пятнадцатом году, а я в десятом, одиннадцатом[241]241
Анна Ахматова. Амедео Модильяни. О работе над этим очерком см. также «Записки», т. 3.
[Закрыть].
Мы заговорили о здешней природе, о прогулках; я ведь жила здесь и знаю, что гулять тут, собственно, негде, что природа здесь дачная.
Анна Андреевна сказала:
– Сегодня в парке березы как березы, а когда они освещены солнцем, то становятся такими бесстыдно-нестеровскими…
Затем она занялась просмотром привезенных мною писем. (Я по дороге нарочно заезжала к Ардовым, куда доставили ее ленинградскую почту. Теперь на подушке высилась целая горка.)
Внимательно рассмотрев конверт, прочитав письмо, Анна Андреевна каждое передавала мне.
Открытки, поздравляющие с 8 Марта. (Самый для меня непонятный праздник.)
Три письма из Чехословакии от учительниц и еще от кого-то. Эти поздравляют не с 8 Марта, а с 40-летием Октябрьской революции, которая освободила чехов и словаков от ярма капитализма; авторы писем сообщают, что Ахматова для них – образец советской женщины, просят прислать стихи, пишут, что все они учатся у советской литературы и, в особенности, у Анны Ахматовой.
– Вот поворот, какого ни в каком романе не придумаешь, – сказала Анна Андреевна. – Я – образец советской женщины!.. Товарищ Жданов, где ты? Такое не приснится, не выдумается.
Из привезенной мною пачки она извлекла также письмо от Конрада по поводу каких-то ее хлопот о какой-то Левиной книге169. Хотя известия, насколько я могла понять, были благоприятные – письмо взволновало ее.
– Мне не под силу больше хлопотать, – сказала она с раздражением. – Я ходила к Виноградову, и после этого у меня был сердечный приступ. Я сказала Виноградовым, будто это случилось со мной из-за блинов, но на самом деле блины тут неповинны.
Рассказывая, она нервными пальцами перебирала письма на подушке.
Раз пять за недолгое наше свидание произнесла она слова: «мне больше не под силу». С горечью слушала я ее. Не под силу самой снимать шубу, не под силу стягивать башмаки, не под силу хлопотать…
Будто и не худо сейчас складывается у нее жизнь: и Лева дома, и книжка ее выходит, и деньги кое-какие есть, и дача, и лечится она в санатории… Но истрачены силы.
Перед моим отъездом ей подали телеграмму, кажется, из Москвы. «Мы помним ваше мужество 42 года» – почему-то без подписи.
Ну а мне довелось помнить ее мужество не одного какого-нибудь года – десятилетий.
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Слово – не музейная реликвия, и хранить его – значит творить его. Творить в нем, творить им, сотворять его заново. Ахматова – из тех, кто хранит – сотворяет – русское слово. Какое мужество, какой подвиг выше этого?
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
В 1942 году русское слово спасать приходилось от немецкого плена. Но разве и сейчас оно не в плену? И не требует спасения – ежедневного?
Но Анна Андреевна телеграмму как-то пропустила мимо ушей. Ее занимало чехословацкое письмо.
Перед моим отъездом она снова взяла его в руки и повторила:
– Такой сюжетный поворот и во сне не приснится. Моя оплеванная персона – образец советской женщины для братской социалистической страны! Прекрасно! «Все смешалось в доме Облонских»…
6 марта 58 Очень давно не писала. Теперь уже трудно восстановить даты. Один раз за это время снова была у Анны Андреевны в Болшеве. На этот раз с Оксманами. Ничего примечательного. Юлиан Григорьевич сразу ушел в другой корпус навещать тяжело больного Козьмина170. Анна Андреевна, одетая, лежала под одеялом, жалуясь, что дует из окон. Мы с Антониной Петровной кормили ее апельсинами, которым она очень обрадовалась: у нее почему-то пересыхает во рту.
Да, вот разве что было интересное. В машине – по дороге туда – Юлиан Григорьевич сказал: «Самое главное: кончится ли процесс десталинизации другим процессом». Я его слегка толкнула – не при постороннем же разговаривать! Потом, в Болшеве, он слишком долго не возвращался от Козьмина, а нам пора была ехать. Я отправилась ему навстречу, зная, что и он способен «заблудиться в двух шагах от дома». И, действительно, встретила его на дорожке парка, недоумевающего, куда свернуть. Пока мы шли к флигелю Анны Андреевны, я спросила: «Вы Нюрнбергский процесс имели в виду?» – «Конечно!» Я сказала, что уже думала об этом, но меня смущает количество палачей и соучастников палачества; если начать их судить – чего требует самая элементарная человеческая справедливость – то края не будет крови и слезам. У всех жены, дети… Опять очереди, окошечки, свидания, передачи, этапы, тюрьмы. Пусть на этот раз справедливые… Но все равно – немыслимо.
Оксман сказал, что Нюрнбергский процесс необходим во имя очищения нации, иначе мы вперед не двинемся и останется то же беззаконие, тот же произвол, – ну, может быть, в меньших масштабах. Но наказывать смертью или тюрьмой следует лишь немногих, а всех остальных, причастных к злодействам, следует громко назвать по именам и отстранить от какой бы то ни было малейшей власти. Пусть стреляются сами, пусть дети отшатнутся от них с ужасом, пусть более никогда и ни в чем никто от них не будет зависеть; пусть они смиренно трудятся на заводах, в учреждениях, в колхозах – гардеробщиками, уборщиками мусора, курьерами – не более того171.
А в последние дни мне довелось работать с Анной Андреевной, как бывало в Ленинграде, в Ташкенте – да и здесь уже случалось. «Щепкой валяюсь у ног ваших» – такова была форма телефонного приказа, во исполнение которого я два утра подряд ездила к Анне Андреевне читать корректуру.
Верстка ее книги!
Первая книга Ахматовой после постановления 46 года!
Половина, разумеется, занята переводами. Но все-таки сама Ахматова тоже присутствует. Есть такой поэт.
На обороте титульного листа обозначено: «Под общей редакцией А. А. Суркова».
Набиралась книга в Венгрии. Поэтому, когда я указываю Анне Андреевне какую-нибудь особенно смешную опечатку, она говорит с напускным возмущением: «Злосчастный мадьяр!»
Она возбуждена и тревожна. Я вижу. Но и радостна.
Главное, что ее сейчас занимает: она хочет просить у Суркова разрешения заменить стихи об Азии – «Таинственной невстречей» и «Пусть кто-то еще отдыхает на юге»[242]242
А. А. не любида свое стихотворение об Азии, помещенное в «Литературной Москве»: «Разве я стала совсем не та, / Что там, у моря…», потому что дальнейшие четверостишия были ею, хотя и искусно, однако искусственно приписаны к первому. Начало же в действительности читалось иначе, чем было опубликовано:
Разве не я тогда у креста,Разве не я тонула в море,Разве забыли мои устаВкус твой, горе! Второе стихотворение из «Литературной Москвы» («Ты, Азия, – родина родин»), о котором здесь идет речь, А. А. не любила вообще и очень прочно; она не только своею волей изъяла его из сборника 1958 года, но и не ввела ни в один из последующих.
Стихотворения «Таинственной невстречи / Пустынны торжества» и «Пусть кто-то еще отдыхает на юге» обращены к И. Берлину; оба они входят в цикл «Из сожженной тетради» («Шиповник цветет») – БВ, Седьмая книга.
[Закрыть].
Мне кажется, я догадываюсь, почему она не хочет первых и так торопится с напечатанием вторых. Эти новые стихи, это опять «цветы небывшего свиданья».
Читать корректуры мне было трудно: шрифт мелкий и разговоры в комнате. В первый день вместе с нами работал Николай Иванович, во второй Эмма Григорьевна. К стыду моему, уже после моего чтения они выловили несколько опечаток, и довольно серьезных, но я взяла реванш, обнаружив и после них еще немало. Одна только Анна Андреевна читала верстку, можно сказать, с полной безмятежностью; набрано: «обещай опять прийти ко мне» – вместо «во сне»; говоришь ей: «Глядите, что тут!» Она глядит и не видит. Потом: «Боже, какая чушь! Злосчастный мадьяр!»
Но самое интересное в этой работе были, конечно, не опечатки, а споры, возникавшие вокруг отдельных строк. И наши предложения, которые то отвергала, то принимала Анна Андреевна.
Мне иногда удавалось умолить ее восстанавливать строки, искалеченные ею в угоду цензуре. Например, в верстке «Надпись на книге» оказалась набранной с середины:
…Пускай над временами года
Несокрушима и верна
и т. д.
Я настояла, умолила дать и первые строки:
Почти что от летейской тени
В тот час, как рушатся миры
и т. д.[243]243
Об этом же стихотворении см. на с. 157.
[Закрыть]
Затем строка:
Хранилища молитвы и труда —
во спасение от молитвы была изменена Анной Андреевной так:
Хранилища надежды и труда,
но она была сама этой заменой недовольна – говорит: «какая уж там надежда!»
Я предложила «бессмертного труда», и она ухватилась за эту замену, хотя мне самой предложение не очень-то нравится: исчезли звуки ли – ил (хранилища молитвы), придававшие стиху такую прелесть, плавность; да и то, что вся строка состояла раньше из одних существительных, делало ее особо прочной, значимой; а теперь прилагательное разжижает строчку. К тому же, следующая, как назло, начинается с двух прилагательных:
Спокойной и уверенной любови…
Таким образом, ущерб все равно нанесен, но Анна Андреевна приняла его, – по-видимому, как наименьший[244]244
Речь идет о стихотворении «Приду туда, и отлетит томленье» – № 67. Испорченная под цензурным прессом строка в искаженном виде печаталась еще лет тридцать: см. например БВ (1965), ББП (1976), и даже в ту пору, когда антирелигиозный пресс уже полегчал, – в первом издании «Двухтомника» (1986). Правильно опубликовано в сборниках «Я – голос ваш» (1988), «Узнают….» (1989) и во втором издании «Двухтомника» (1990).
[Закрыть].
Совершенно искаженным оказалось стихотворение:
Мой городок игрушечный сожгли,
И в прошлое мне больше нет лазейки…
Можно ли точнее определить Царское Село – этот мнимый город? Он, действительно, город по всем правилам: мощеные улицы, каменные дома, чугунные решетки, и в то же время он игрушечный, невсамделишный: домики и деревья расставлены на полу или на столе прилежной детской рукой; расставлены правильно, ровно, аккуратно, – только все маленькое, ненастоящее, хотя и железная дорога – как настоящая, и будка на путях совсем настоящая, и даже сторож из будки выскакивает с настоящим флагом…
Мой городок игрушечный сожгли, И в прошлое мне больше нет лазейки…
Ахматова говорит о городе своей юности, который сожгли немцы. Но начальство приревновало ее к слову «прошлое» (ведь прошлое – это всегда «проклятое царское прошлое»); ах, ты ищешь туда лазейку?
Анна Андреевна, пробуя всякие замены, по-моему, совершенно испортила это стихотворение. Было оно интимное, горькое, заветное, стало какое-то крикливо-патетическое:
О, злодеи!..
От обиды я не запомнила.
Исчезла «лазейки» (на рифме), а с нею и все последующее зашаталось. После моих укоризн, Анна Андреевна, к моему великому счастию, сделала так:
Мой городок игрушечный сожгли,
И в юность мне обратно нет лазейки.
Не в проклятое прошлое, а в юность – так, может быть, пройдет?
Затем, я предложила в стихах:
И время прочь, и пространство прочь
заменить последнюю строчку.
Было:
Только ты мне не можешь помочь…
Тут не годится «только». Героиня ведь не то хочет сказать, что один только он не может ей помочь. Я предложила:
Но и ты мне не можешь помочь.
Она согласилась.
Николай Иванович настойчиво предлагал прежний, запомнившийся ему вариант стихов Маяковскому; не знаю, как потом, а при мне замена не состоялась. Не запомнила я и о чем шел спор. Но одно его предложение, принятое Анной Андреевной, сильно огорчило меня. Стихотворение: «Черную и прочную разлуку», которое я люблю так (не то что люблю, это не точное слово, а чувствую так, будто его родила я), кончалось строками:
Но весенней лунною порою
Через звезды мне пришли привет.
Николай Иванович нашел, что весна, луна, звезды – все вместе слишком сладко; Анна Андреевна с ним вполне согласилась и переделала так:
Только б ты весеннею порою Через звезды мне прислал привет.
Мне жалко. Эти повторяющиеся длинные н: «лунного, весеннею», кажется мне, придавали стиху какую-то таинственность. А быть может, он прав, а я просто привыкла? Так ведь тоже бывает.
Затем Николай Иванович ополчился против строки:
Взволнованные кедры
в «Разлуке». Анна Андреевна переменила:
Кажется, это лучше. Впрочем, я и тут не уверена.
Стихотворение: «А вы, мои друзья последнего призыва!» совсем переделано из-за святцев и Бога. На самом деле второе четверостишие читается так:
Да что там имена! Захлопываю святцы.
И на колени все. Багряный хлынул свет…
Рядами стройными проходят ленинградцы.
Живые с мертвыми. Для Бога мертвых нет.
Сделано же так:
Да что там имена! Ведь все равно – вы с нами!..
Все на колени, все! Багровый хлынул свет!..
И ленинградцы вновь идут сквозь дым рядами,
Живые с мертвыми: для славы мертвых нет!
На второй день, когда мы были с Анной Андреевной одни, вдруг отворилась дверь и вошел человек с резкими морщинами у глаз и на лбу, с очень определенно очерченным и в то же время дряблым лицом.
– Вы не знакомы? – спросила меня Анна Андреевна.
– Нет.
– Это мой сын.
Лева!
Я не узнала его от неожиданности, хотя мне и говорили, что он в Москве.
Ощущение огромности и малости вместе. Так бывает в любви. Гадания по стихам; странные совпадения в датах; сердце, обрывающееся в колени от каждого телефонного звонка и почтальонного стука; дрожащие листки письма; а потом окажется, – это всего лишь человек: не больше и не меньше; человек – голова, руки, ноги. Такая огромная и такая обычнейшая из обычных малость: человек. Вот он передо мною; слово из четырех букв: Лева. Не мои – все ее бессонницы, сны, невстречи и встречи, окошечки над заплеванным полом, красное сукно на столах, заявления, повестки, посылки, волосок, вложенный в тетрадку стихов, и стихи в огне… Два десятилетия ее жизни. Материализованное время: десятилетия, и материализованное пространство: тысячи километров. И это, оказывается, просто человек – и он здесь, в этой комнате. Его можно тронуть рукой или назвать по имени.
«Мама». «Сынуля. Детонька».
Стены этой комнаты пропитаны мыслями о нем, стихами – ему. И снег, и деревья, и заря за окошком. И рубцы от инфарктов на мышце ее сердца.
В последний раз я видела Леву, если не ошибаюсь, в 32 году, когда Люша была совсем маленькая и у нас на Кирочной гостил Николай Иванович, друживший с Цезарем. Жил он у нас, а целые дни пропадал у неведомой мне тогда Анны Андреевны. Однажды он пришел к нам оттуда вместе с Левой. Это был юноша лет 17–19, некрасивый, неловкий, застенчивый, взглядом сильно напоминавший отца, одетый, кажется, в ватник, что даже и по тем временам казалось уже странным. А раньше – это был Лёвушка-Гумилёвушка, давным-давно, еще в моем детстве, мальчик с золотыми волосами, кудрявый, его приводил к нам отец, и он у нас в столовой сам с собой играл в индейцев, прыгая с подоконника на диван.
Сейчас сходство с отцом совсем потерялось, а чем-то – не знаю, чем – верхней частью головы, лбом, висками похож он на Анну Андреевну. Говорит картаво, грассируя. Одет как все, но чем-то резко отличается от всех. Чем – не знаю. Впрочем, был он в комнате у Анны Андреевны при мне не более минуты. Взял какие-то книги и понес их в библиотеку, сказав, что вернется к обеду.
…Анна Андреевна хоть и рада своему сборнику, но и огорчена им: она уверяет, что книжка эта – ерунда, мусор, что она только введет в заблуждение читателей («так это-то и есть хваленая Ахматова? стоило огород городить!»), а все-таки, думаю я, честь и слава Суркову. Да, конечно, в сборнике отсутствует главное: трагический путь великого поэта. Нет и самых значительных, необходимейших стихов. И все-таки это она, это Анна Ахматова: «Предыстория», «Хорошо здесь: и шелест и хруст», «Черную и прочную разлуку»… Путь и трагедия остались за бортом книги, но голос, которому дано исцелять души, звучит.
Я, с разрешения Анны Андреевны, переписала для себя:
Мой городок игрушечный сожгли…
и
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли…
и
Таинственной невстречи
Пустынны торжества…
и
Пусть кто-то еще отдыхает на юге…
Когда я кончила, она взяла мой листочек и над последним стихотворением надписала «Эпилог», объяснив при этом, что между первой и второй строфами тут имеются еще восемь строк[246]246
Эти восемь строк, не появившиеся в сборнике 58 г., появились с некоторыми искажениями в сборнике 61 г. и с теми же искажениями в БВ (цензура не разрешила бы упомянуть о финском ноже и о Суоми). Вот эти стихи без сделанных автором для цензуры замен и без пропусков:
Ты опять со мной, подруга осень!Ин. АнненскийПусть кто-то еще отдыхает на югеИ нежится в райском саду.Здесь северно очень – и осень в подругиЯ выбрала в этом году.Живу, как в чужом, мне приснившемся доме,Где, может быть, я умерла,И, кажется, тайно глядится СуомиВ пустые свои зеркала.Иду между черных приземистых елок,Там вереск на ветер похож,И светится месяца тусклый осколок,Как финский зазубренный нож.Сюда принесла я блаженную памятьПоследней невстречи с тобой —Холодное, чистое, легкое пламяПобеды моей над судьбой. Подлинный текст стихотворения опубликован в сб. «Узнают…» (с. 221), – однако в «Двухтомнике, 1990» текст сохранен в подцензурном виде.
Существовало и другое четверостишие, завершающее это стихотворение. Оно обращено к тому же лицу, что и в окончательном варианте, но читается так:
Глаза бы не видели этого моря,С ним в мире я жить не могу.Я с ним в постоянной, неистовой ссоре,Как с тем, кто на том берегу. Карельский перешеек 1956, октябрь (ЦГАЛИ, ф. 1579, «Литературная Москва», on. 1, ед. хр. 23, л. 4.)
[Закрыть] и что «Два стихотворения» («Таинственной невстречи» и «Пусть кто-то еще отдыхает на юге») на самом деле называются «Из сожженной тетради», и их не два, а гораздо больше… На обороте моего листка она перечислила столбиком:
Наяву
Во сне
Без названия
Сон
Ответ
Эпилог[247]247
Названия стихотворений в цикле «Из сожженной тетради» переходили с места на место, а иногда исчезали совсем, заменяясь номерами. Название «Эпилог» было дано одно время Сонету («Сонет-Эпилог»), но оказалось, что до настоящего эпилога в действительности еще далеко, и сонет утратил это заглавие. Ср. например, «Стихотворения, 1961» с «Бегом времени».
[Закрыть]
К сожалению, она не пожелала объяснить мне «что – что», и я по названиям не могу различить, об известных мне стихах идет речь, нет ли…
Потом, когда я перечитывала стихотворение, не очень любимое мною:
Бывало я с утра молчу, —
Анна Андреевна, наклонившись над страницей, сказала:
– Пятьдесят лет никто не замечает, что это акростих! Я поглядела:
Б
О
Р
И
С
А
Н
Р
Е
П
Не замечают – для акростиха комплимент. Значит, нет искусственности[248]248
«Песенка» – сб. «Узнают…», с. 153. Об Анрепе см. 172.
[Закрыть].
Но более всего поразил меня «Воронеж». Я знала, что это посвящено – О. М [андельштаму], которого она навещала в ссылке. Так, но оказалось, существуют еще четыре строки. Анна Андреевна прочитала их мне шепотом.
А в комнате опального поэта,
Дежурят страх и Муза в свой черёд.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета[249]249
В «Записках» (т. 1, с. 162; № 42) это стихотворение приведено мною целиком, в оконченном виде, с четырьмя последними строчками, хотя в 1936 году, когда «Воронеж» был создан, и в июне 40 года, когда стихотворение было прочтено мне, этих строк еще не существовало. Впервые они напечатаны за границей в воспоминаниях Анны Ахматовой «Осип Мандельштам» в альманахе «Воздушные пути» (№ 4, Нью-Йорк, 1965); в Советском же Союзе – БВ, Тростник. О возникновении этих четырех строк см. «Новое о Мандельштаме», с. 93–95.
[Закрыть].
Страх и Муза! В этих двух словах ключ к жизни наших поэтов. Чаще всего, впрочем, они дежурят у каждого не по очереди, а оба вместе. Муза и страх. Муза, побеждающая страх.
Я рассказала Анне Андреевне о своем болшевском разговоре с Оксманом. Она ответила:
– Да, мы с ним говорили об этом. Я с ним согласна.
5 апреля 58 Вчера провела вечер у Анны Андреевны. Вначале у нее Мария Сергеевна Петровых и Юлия Моисеевна Нейман173, потом приехала еще и Эмма Григорьевна.
Когда я пришла, Анна Андреевна вместе с Марией Сергеевной дозванивались Галкину, чтобы поздравить его с еврейской Пасхой.
– Галкин – единственный человек, который в прошлом году догадался поздравить меня с Пасхой, – сказала она.
Потом потребовала, чтобы ей добыли телефон Слуцкого, который снова обруган в «Литературной газете»174.
– Я хочу знать, как он поживает. Он был так добр ко мне, привез из Италии лекарство, подарил свою книгу. Внимательный, заботливый человек.
Позвонила Слуцкому. Вернулась довольная: «Он сказал, – у меня все в порядке».
Протянула мне его книгу175. Надпись: «От ученика».
Я осведомилась о Суркове. Положение традиционное: обещал позвонить, но еще не звонил. Таким образом, верстка лежит недвижимо, и вопрос о замене двух азиатских стихотворений двумя «Из сожженной тетради» еще не решен.
Я принесла с собой второй номер журнала «Москва». Мне не терпелось показать Анне Андреевне «Последнюю любовь» Заболоцкого и, главное, отрывок из поэмы Самойлова – единственные до сих пор стихи о войне, кроме, быть может, «Дома у дороги», которые взяли меня за сердце. Стихи большого поэта.
Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна ушли не то к Нине, не то говорить по телефону, а я прочла Анне Андреевне вслух «Последнюю любовь». Ей не понравилось. Она прочитала сама, глазами – не понравилось опять. Нападки ее оказались, как всегда, совершенно неожиданными и на этот раз, к тому же, непостижимыми для меня.
– При чем тут шофер? – говорила она сердито. – Почему я должна смотреть на влюбленных глазами шофера? Ведь не смотрел же Блок на «две тени, слитых в поцелуе», глазами лихача!.. Второе стихотворение гораздо лучше: чистое, поэтическое, прекрасное. А третье – тоже хорошее, но уже было. Это уже было176.
Я прочитала еще раз строки из «Последней любви»:
И они, наклоняясь друг к другу,
Бесприютные дети ночей,
Молча шли по цветущему лугу
В электрическом блеске лучей.
Бесприютные дети ночей! Такие найти слова для влюбленных.
Нет. Ничто не помогло.
Вернулись в комнату Мария Сергеевна и Юлия Моисеевна, приехала Эмма. Не знаю, как мы все уместились. Анна Андреевна каждой гостье давала прочесть «Последнюю любовь» и каждой толковала про шофера. Я изо всех сил пыталась понять ее мысль, но так и не поняла, почему поэт не имеет права взглянуть на своих героев со стороны, чужими глазами? Здесь это даже необходимо – взглянуть со стороны! – потому что в самый замысел стихотворения входит неведение героев об их будущем. Но гибельность будущего ясно начертана на их лицах, на цветах уходящего лета, и усталый старый человек, посторонний, читает эти письмена. Здесь все дело именно в неведении и ведении, а кто ведает – шофер ли, прохожий? не все ль равно? Сравнение с Блоком неправомерно: потому что все блоковские стихи о мчащемся лихаче – есть сами по себе стихи о гибели. Герой и сам знает, что рысак мчит его в гибель.