444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Чуковская » Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966 » Текст книги (страница 12)
Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:42

Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966"


Автор книги: Лидия Чуковская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Мы сели. Анна Андреевна повернулась на бок, спиною к нам. Рассказать про тридцать седьмой! Много получала я от Анны Андреевны затруднительных поручений, но такого – никогда. Дело не только в том, что Аманда – иностранка. То есть знает одно: в Советском Союзе при Сталине был террор. Или, как нынче, после XX и XXII Съезда, принято это называть: «массовые нарушения социалистической законности», «последствия культа личности Сталина». (Ни одной капли крови не просочилось сквозь эти ловкие фразы.) «Террор»! «Массовые нарушения»! Да ведь террор начался и длится с 1917 года по сей день. Но каждый год у него иная степень массовости, иная направленность. Так, например, террор, с такою силой и свежестью изображенный Солженицыным, это ужасы сороковых годов, а не тридцатых. Что знает англичанка о ночах террора, о днях и ночах террора? Кроме самого слова? Да и не англичанка, не иностранка, а любой наш соотечественник младшего поколения? Все разъединены, и у большинства память уворована. Человек деревенский? Человек городской? Интеллигентный? Неинтеллигентный? Все знают и помнят разное. Если вообще помнят.

Вот и моя «Софья» не увидит света. И не прольет свет. Ничего никому не напомнит. Никого ни с кем не породнит148.

Я спросила Аманду, читала ли она «Реквием»?

– Струве, Мюнхен? – спросила она в ответ.

Правильно: Струве, Мюнхен…

Я и не попыталась рассказать ей, чтб кроется для меня в двух этих словах – нет, не «Струве, Мюнхен», а «тридцать седьмой»… Я начала рассказывать о своих встречах с Анной Андреевной в ту пору в Фонтанном Доме. Рассказала, почему и зачем пришла я к ней впервые. Как Анна Андреевна записывала на обрывках бумаги стихи и молча протягивала мне, как я сразу запоминала их (это было легко), а потом, как она жгла свои строки в пепельнице. Розово-черные лепестки пепла.

На меня, снизу вверх, глядело внимательное, молодое, прилежно слушающее лицо. Вставало ли у нее перед глазами то, что видела я? Конечно, нет. О воздухе тридцать седьмого я и не пыталась рассказать: о том, как утрами, после бессонных ночей, мы, оставшиеся «на воле», перекликались по телефонам, задавая какой-нибудь чепуховый вопрос («нет ли у вас лука?» или «не помните ли, когда написаны «Цыганы»»?) – только чтобы услыхать милый голос, убедиться: человек еще жив, еще не отнят у себя, у жизни, у нас.

Анна Андреевна спала. Дышала ровно. Я мельком позавидовала ей: значит, она умеет спать днем! Да еще при других! Мне бы так! Тогда и никакая бессонница не страшна.

Вопросов Аманда не задавала. Лицо слушающее, доверчивое, но чтб она поняла – не знаю.

Я же, рассказывая, заново и заново думала: как подло прирезали мою «Софью».

Анна Андреевна повернулась к нам и открыла глаза. Я говорила в эту минуту про ее роскошный дырявый халат, про соседку, фабричную работницу, Таню Смирнову, про мальчиков Вову и Валю. Валя потом умер – во время ленинградской блокады.

Тут Анна Андреевна прервала мое сбивчивое повествование и начала вспоминать сама.

– Помните, Лидия Корнеевна, как Таня Смирнова обо мне говорила? «Нянька у меня мировая!»

– Валя утром стучался в дверь: «Анна Андреевна, Вовка опять мокрый».

– У Вовочки был абсолютный слух. У меня никакого… Укладывая его на ночь, я пробовала петь, баюкать. Тогда он хватал меня за руки: «Не надо! Не надо! Не пой! Не пой!».

Я ей напомнила свой первый приход, свои расспросы – куда передала она письмо о Леве и Николае Николаевиче и самый текст письма.

– Да, меня обвиняли в том, что я подговаривала Леву убить Жданова[146]146
  См. «Записки», т. 1, с. 16.


[Закрыть]
. Это была бы с моей стороны сверхчуткость, провйденье, пророчество. Правда? А я ведь никого не способна убить, даже муху: видны глаза, крылышки, лапки… Нет! Могу только моль.

– Как вы сказали? – переспросила Аманда. – Кого вы можете убить?

Тут мы обе, и Анна Андреевна, и я, мгновенно позабыли английское слово. Я, наверное, никогда его и не знала. Аманда глядела с интересом и недоумением. Анна Андреевна хлопала в воздухе ладонями, показывая, как убивают моль.

– Moth! – вскрикнула Аманда, просияв.

– Да, я способна убить только моль, – повторила Анна Андреевна.

А я? Если бы я была наедине с Анной Андреевной, я призналась бы, что несколько дней назад обуреваема была желанием убить Карпову. Она ведь гораздо вреднее моли, да и не в том дело, а в надругательстве, в перенесенном мною унижении. Убивать не желаю, а вот ударить бы мокрой тряпкой по лицу! Наглая ложь, полное сознание безнаказанности – как перенести это? Убить не убью, а судиться стану непременно и на суде скажу все, как есть. И про 37-й, и про свою повесть, и про издательство.

Но не хотелось мне жаловаться при ни в чем не повинной Аманде. Тем более, что Анна Андреевна пересела к окну и сама начала рассказывать. Рассказала, что Леву арестовывали четыре раза. Перечислила годы, месяцы, даты. Из моей головы, как всегда, мгновенно улетучились все, кроме одной: 10 марта 1938 года149.

Аманда приготовила тетрадь и ручку. Я простилась. Анна Андреевна пересела на мое место и продолжила свой рассказ. Думаю, золотокосая англичанка появилась кстати. Конечно, если она толковая. Если будет записывать точно – ну, пусть не слова, но хоть сведения. А то ведь потом начнут непременно, кому не лень, воcпоминания строчить, и из-под перьев беспрепятственно хлынут потоки вранья. Да еще в соответствии с грядущими «требованиями момента».

31 мая 64 Вчера вечером, вместе с Копелевыми, в машине их приятеля, отправилась я на Таганку. Там, в Музее Маяковского – вечер Ахматовой. Первый после постановления 46 года.

Мы прошли без билетов, называя только фамилии, по какому-то особому «списку друзей». Заботами Ники и Юли разместились во втором ряду. Зал крошечный. Оглядываясь вокруг, я постепенно различила знакомые лица: Нина Леонтьевна Шенгели, Николай Иванович Харджиев, Аманда, Эмма Григорьевна Герштейн, Любовь Давыдовна Болыпинцова, Татьяна Семеновна Айзенман, Володя Корнилов. Во облаке духов предстала передо мною давно невиданная и помолодевшая за этот долгий срок еще лет на десять Елена Сергеевна Булгакова150. Ослепительно золотящийся свитер, с непостижимым искусством разглаженная юбка, туфли из серии «мечта поэта». Она заговорила любезно, приветливо, даже сердечно, но разговор наш был прерван: вечер начался151.

Я обернулась. Зал переполнен. В проходах стоят.

Открыла вечер седая интеллигентная дама – вероятно, директорша. Предоставила слово Виктору Максимовичу Жирмунскому. Я не видела его со своих студенческих лет, то есть более четверти века. Он почти не изменился. Когда я услыхала голос, даже почудилось мне, что я снова студентка, сижу в аудитории Литературных курсов при Институте Истории Искусств и за окнами Ленинград.

Виктор Максимович читал нам в ту пору лекции по истории западной литературы. Тогда они казались мне скучноватыми, голос монотонным. А сейчас я слушала с интересом. То ли я с тех пор поумнела, то ли он оживился, заговорив о предмете, горячо его волнующем. Слушатели – вслушивались. Говорил он продуманно: в меру отважно, в меру сдержанно. В меру наукоподобно, в меру популярно. В общем – содержательно и тактично.

Затем Тарковский. Не без некоторой сумбурности, но зато – как поэт о поэте. На большой глубине.

Затем Озеров. Суховато, со знанием дела и без вранья.

Затем – Владимир Корнилов. Стихи, обращенные к Анне Ахматовой.

Быстро вскочил на трибуну и быстро проговорил. Раньше я никогда не слышала этих стихов. Услыхала впервые. Но запомнила сразу, даже быстрота не помешала. (Запоминаемость – признак естественности.)

 
Ваши строки невеселые,
Как российская тщета,
Но отчаянно высокие,
Как молитва и мечта,
 
 
Отмывали душу дочиста,
Уводя от суеты
Благородством одиночества
И величием беды.
 
 
Потому-то в первой юности,
Только-только их прочел —
Вслед, не думая об участи,
Заколдованный пошел.
 
 
Век дороги не прокладывал,
Не проглядывалась мгла.
Блока не было.
Ахматова
На земле тогда была.
 

Спрыгнул с эстрады. Аплодисменты. Конец отделения. Антракт.

Знает ли Анна Андреевна эти стихи? Если знает, то вряд ли довольна последними двумя строчками. Всякий раз, заговорив о Блоке, она торопится признать его великим поэтом, но заключает какою-нибудь колкостью. А по-моему, Корнилов со всеми основаниями возводит ее, Ахматову, на опустелый блоковский престол. Тут дело не только в тех явных стихотворных связях между ними (образы, ритмы, присущее им обоим предчувствие гибели, Блок в «Поэме без героя»), словом, все, о чем толкуют исследователи. Корнилов прав: Ахматова унаследовала скипетр Блока в том смысле, что читатель нашего времени воспринимает и помнит не школы, не «измы» (символизм, акмеизм), помнит не борьбу между «измами» и школами, а то место, какое заняла Ахматова после гибели Блока. Блоковская поэзия напрягала до высшего духовного средоточия сердца его современников и ближайших потомков. После его кончины долг напрягать и очищать приняла на себя поэзия Ахматовой152.

В антракте я искала Володю глазами, чтобы высказать ему свои соображения, но не нашла. Он куда-то пересел.

Второе отделение началось. И вот тут – неудача за неудачей. Все второе отделение по уровню своему оказалось гораздо ниже первого.

Началось с голоса самой Анны Андреевны.

Ящик. Из ящика – бас. Интонации ахматовские, но голос, голос… Ни малейшего сходства.

Я ничего не понимаю в пленках и магнитофонах, но слушать было тяжко. А кто сделал эту запись и когда? не объявили.

Ящик неправдоподобным басом исполнил цикл «Шиповник цветет».

Затем на эстраде – бойко разбежавшийся мужчина. Однако директорша предоставила слово не ему, а двум молодым женщинам. Первая прочла «Полночные стихи», вторая – разные. Меня несколько встревожило (цензурно) стихотворение:

 
Небо мелкий дождик сеет
На зацветшую сирень.
За окном крылами веет
Белый, белый Духов день[147]147
  ББП, с. 122.


[Закрыть]
.
 

Религия! А разве уже можно?

Читали они грамотно: то есть не разлучали смысловых ударений с ритмическими. И не занимались каждая демонстрацией собственной особы – «поперек стиха не лезли», как сказал мне, присевший на минуту рядом со мной, Тарковский.

После них – Голубенцев. Тот, что бойко выбежал первым.

Я, наверное, вела себя неприлично. А как же иначе, если этот человек читал не только с пошлейшими интонациями, но путал стихи и на ходу сочинял сам!

 
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти несытые
Угрюмые взгляды твои![148]148
  Вместо: «Как я знаю эти упорные / Несытые взгляды твои!» – строки из стихотворения «Настоящую нежность не спутаешь» – БВ, Четки.


[Закрыть]

 

Безобразие! И так во всех вещах! И в одной «Северной элегии», и в «Летнем (Приморском) сонете»! Тут вместо:

 
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет, —
 

Голубенцев прочел:

 
Веселый месяц слезы льет![149]149
  «Приморский сонет» – БВ, Седьмая книга.


[Закрыть]

 

Многие, как и я, выкрикивали из зала поправки. Но они все-таки аплодировали… Люди довольны, я это вижу: как-никак, а блокада прорвана, Ахматову можно печатать, можно исполнять с эстрады… (Даже рифмуя вместо «покорные» и «упорные» – «покорные» и «несытые».) Все равно – люди рады.

Потом пела певица: «Настоящую нежность не спутаешь»; «Память о солнце в сердце слабеет»[150]150
  БВ, Вечер.


[Закрыть]
и еще что-то.

«Разъезд. Конец».

Я уже встала и отыскивала попутчиков, чтобы вместе выйти, когда на эстраде снова явилась директорша и попросила всех снова ненадолго присесть.

Сели. Оказалось, директорша должна ответить на чью-то записку. Нашелся-таки бдительный балбес, который вовсе не рад, а возмущен, и послал устроителям записку: в Музее Маяковского, великого поэта революции – и вдруг вечер… чей же? Ахматовой!

Привет товарищу Жданову.

Директорша ответила очень спокойно: этот дом специализировался на поэзии, тут недавно был вечер Назыма Хикмета, состоялись вечера немецкой поэзии, французской – почему бы не быть и вечеру Ахматовой? Маяковский любил «поэтов хороших и разных», и, в частности, стихотворения Ахматовой.

Мы стояли между рядами стульев – Раиса Давыдовна, Лев Зиновьевич, Ника, Юля и я. Юля рассказала интересную новость: утром ей дозвонился Иосиф и сообщил, что держит в руках справку, выданную тамошними врачами. Знает ли об этом Анна Андреевна? Пережидая поток уходящих, мы сговаривались об очередной встрече.

Внезапно меня отозвала в сторону какая-то незнакомая дама.

– Простите, пожалуйста, – сказала она очень тихим голосом. (Думаю, это была одна из устроительниц.) – Вам, кажется… не понравился Голубенцев?

– Это не то слово! Понравился – не понравился! По-моему, нельзя нанести большего оскорбления поэту, чем публично перевирать его стихи!

Лев Зиновьевич взял меня под руку, торопя. О, неутомимо-дружбоспособный Лев! Само собой разумеется, и для обратного пути нашелся у него приятель, готовый в своей машине везти меня и Нику прямо на Ордынку!

Поехали: неизвестный благодетель за рулем, я, Ника и целый куст сирени – дар Музея Маяковского Анне Андреевне.

Нам отворила домработница, повернулась спиною и, не поздоровавшись, сразу ушла. Раздеваясь, мы слышали из столовой голос Анны Андреевны. Громко и раздраженно говорила она с кем-то по телефону. Мы вошли. Она положила трубку. Царица бала сидит на диване в углу, одна, полуодетая, за круглым столом, а на столе – окурки грудой и гора грязных тарелок. Дом без хозяйки! Нина Антоновна в Киеве, а мальчики в нетях. Кто же остался с ней? Одна лишь добрая собака да злая сиамская кошка.

– Я сижу в рубище, – сказала Анна Андреевна, чуть мы вошли. – Пойти надеть фрак?

Мы ее отговаривали, – не стоит! не надо! – но она с трудом поднялась, вышла и вскоре вернулась в чем-то красивом.

Села.

– Я сегодня одна. Сижу и вспоминаю, что было в эти дни в 60-м – смерть Бориса Леонидовича. Как я тогда была в больнице.

У нее дрогнул голос.

Потом:

– Ну, а как вечер?

Лицо отекшее. Она совсем больна.

Мы с Никой еще в машине условились – ничего огорчительного не рассказывать. Ни про Голубенцева, ни про бдительного балбеса. Поэтому я, в ответ на вопрос, начала, преувеличивая хвалы, докладывать о переполненном зале, о Жирмунском, Тарковском, Корнилове, Озерове.

– А дальше?

– А дальше пусть доложит Ника, – сказала я, неосторожно смеясь.

Ника успела произнести еще только одно слово – имя Голубенцева – ничего более, как Анна Андреевна с гневом перебила ее. По-видимому, ей кто-то уже успел рассказать все по телефону.

– Я не понимаю, чей это был вечер в конце концов – Голубенцева или мой? Все повторяют: Голубенцев, Голубенцев… А я требовала, чтобы он читал только «Поэму» и только по книге! Это была моя единственная просьба – и ту не могли исполнить! Больше никогда не разрешу ни одного вечера.

Мы сидели понуро. А что хорошего было бы, если бы Голубенцев читал «Поэму», хотя бы и по книге?[151]151
  Конечно, речь могла идти лишь об отрывках из «Поэмы». Предполагаю, что под словом «книга» подразумевала А. А. в данном случае альманах «День поэзии», М., 1963.


[Закрыть]
Ведь сама же Анна Андреевна говорила, что он в «Поэме» ничего не понял. Да он и вообще не понимает стихов. (Черта, присущая многим актерам.)

Я стала рассказывать, как глубоко и точно говорил о ее поэзии Тарковский. «Вот кто понимает и любит», – сказала я.

Но и это невпопад.

– Я с Арсением Александровичем почти что в ссоре. Он пришел ко мне однажды и целый день просил, молил, настаивал, чтобы я не писала воспоминаний о Модильяни, потому что я не умею писать прозу. Я обиделась и уже полгода ему не звоню…

Я молчала.

– А вы разве не обиделись бы?

Я подумала. Нет, я не обиделась бы. Я бы огорчилась.

– И дальше?

– Я не обиделась бы, я огорчилась бы, но все равно продолжала бы писать.

(Не сама ли она когда-то в Ленинграде говорила мне, что не любить людей, которые не любят того, что ты пишешь, – стыдно?[152]152
  «Записки», т. 1, с. 110.


[Закрыть]
Ведь вот хотя бы мои стихи. Они не нравятся никому из ближайших друзей моих. Ахматова хвалила мои стихи когда-то в Ташкенте, а потом забыла и никогда не спрашивает, пишу ли я. Все, кому я читаю их иногда, недовольны ими, а я пишу и пишу, и буду писать их. Зачем? Затем, что пишешь не «зачем», а «почему». Зачем, например, строчу я этот дневник? И сама не перечитываю и другим читать не даю.)

Она, оказывается, переезжает на три дня к Любови Давыдовне: Нины нет, а домработница уходит.

Пришли Любовь Давыдовна с Амандой и сразу начали бурно хозяйничать: убрали со стола, нарезали колбасу, сыр. Потом Толя и Татьяна Семеновна. Потом – громкий звонок в дверь! – и ватага незнакомых юношей с сиренью. Они неуклюже поздравили Анну Андреевну, неловко положили мокрую сирень на стол. Один сказал, что принесли они цветы по поручению Музея Маяковского. Явная выдумка: просто предлог, чтобы придти к Ахматовой и увидеть Ахматову. Они сели очень робко и чинно, не спуская с нее глаз. Наверное, надеялись, что она станет читать стихи. Она поблагодарила, но, думаю, читать сегодня не может. Сердце болит.

Впрочем, не знаю, что там было дальше, потому что мы с Никой ушли.

А сегодня все по-другому. День начался хорошо. Позвонил вдруг Толя Найман и сказал, что держит в руках № 5 «Москвы» со статьей Корнея Ивановича о «Поэме»153. Потом легкий, веселый, ласковый голос Анны Андреевны.

– Здравствуйте, Лидия Корнеевна, вот и вышла статья. Кланяйтесь, пожалуйста, Корнею Ивановичу, я думаю, он тоже рад. Я пошлю один экземпляр этого номера в Париж.

Я спросила, как ее здоровье.

– Мне сегодня гораздо лучше, чем было последние дни. Все уверяют, что вечер прошел хорошо. Сегодня меня навестил Жирмунский – он очень умен и мил. Тарковского я решила всемилостивейше простить. Я позвонила ему сама и поблагодарила за вчерашнее. А он, представьте себе, даже, оказывается, и не заметил, что я с ним в ссоре и уже полгода не разговариваю…

12 июня 64 Вечером взяла такси и отправилась в Сокольники, к Любови Давыдовне Болыпинцовой, где живет теперь Анна Андреевна. Воздух чудесный, зелень кругом, парк, но пятый этаж без лифта.

Большая нарядная комната. Больная, грустная, молчаливая Анна Андреевна. Сидит у стола в своем лиловом халате. Кивнула мне и молча указала на стул. У нее трахеит, и ей не велено разговаривать.

В глубине комнаты, у зеркала, Нина Антоновна и Любовь Давыдовна поворачивают, прикидывают, расправляют какую-то материю. Позвали и меня советоваться. Это – будущее платье Анны Андреевны. К юбилею.

Анна Андреевна шепотом окликнула меня. Я вернулась. Настроение у нее совсем не юбилейное. Тревоги, тревоги. Толя Найман чуть не целый месяц пролежал в больнице с микроинфарктом. Теперь окреп, ходит. В двадцать восемь лет – инфаркт! Ехать в Ленинград незащищенным, без всякого издательского договора, ему никак нельзя: кандидат в тунеядцы. Друг Бродского, на примете у КГБ. Долго ли до второго инфаркта или ареста? Анна Андреевна собирается переводить Леопарди с Толей вместе: хлопочет об издательском договоре на оба имени. Она высоко ценит Толю как переводчика стихов, а об «официальном оформлении» торопится потому, что договор с государственным издательством докажет, что Найман не трутень, а труженик154. Впрочем, у Иосифа ведь не только договоры, а уж и напечатанные переводы предъявлены были суду, и ничто не помогло.

Все эти свои опасения высказала Анна Андреевна шепотом – трахеит! – и вдруг в полный голос:

– Сил моих нет видеть, как губят молодежь! Собственная моя судьба меня уже не занимает… Поеду в Италию, не поеду в Италию… Но видеть, как губят молодежь – это мне уже не под силу.

Она порылась в сумочке: письмо Бродского и стихи.

Я пересказала ей, как отзывается о поэзии Бродского Маршак. «Стихи мрачные, мрачные, слишком мрачные, но там внутри – свет».

Прочла ей отрывки из письма Евгения Александровича к Миронову.

– Это к тому Миронову, который столь квалифицированно беседовал с Чуковским?

Да, к тому самому. Месяц назад Миронов выступил в «Правде» со статьей о социалистической законности.

Евгений Александрович Гнедин законы советские знает, испытал на себе, на собственном горьком опыте, – и – и, добавила я, надеется убедить Миронова155.

По требованию Нины и Любочки, Анна Андреевна встала и пошла к зеркалу. А мне протянула «Звезду», № 5. «Прочтите. Здесь про меня».

«Заметки о незамеченном». Статья А. Урбана.

Плутала я, плутала по страницам; тут тебе и Егор Исаев, и Асеев, и Сельвинский, и Ручьев… Наконец нашла про Ахматову. Ей в этом году, сообщает критик, исполняется 75 лет. Она патриотка – в доказательство приведены строки из «Родной земли»… Затем цитата из статьи Озерова: отповедь эмигрантам156.

Анна Андреевна вернулась к столу.

Какая у нее одышка!

– Не понравилась статья? – спросила она, переведя дух.

Нет, не понравилась. Таланта не хватает, таланта.

Оттуда выпала фотография. Я подняла карточку с пола. Та же, какую она подарила Деду (меньше размером). Надпись:

«2 апреля 1946

Москва

Лидии Корнеевне

Чуковской

дружески

Ахматова

11 июня

1964».

Любит она дарить эту свою фотографию. Жаль, что нигде не написано собственноручно: «Я зарабатываю постановление». Историческая минута ее жизни, тем самым русской истории.

– Объясните мне, Лидия Корнеевна, почему это один Чуковский умеет писать громко?

– Потому, что он пишет вслух.

Я поднялась.

– С 20 по 25 июня буду неизвестно где, – сказала на прощание Анна Андреевна. – Потом в Комарове.

Прятки от юбилея?

17 июня 64 Впервые в жизни возвращаюсь от Анны Андреевны, твердя вновь услышанные строки – не ахматовские, не ее.

Там, в Сокольниках, встретилась я с Марией Сергеевной Петровых. Ну встретилась и встретилась – сколько раз встречались! У Ахматовой и не у Ахматовой. И сколько раз и сколько уж лет Самуил Яковлевич и Анна Андреевна говорили мне о поэзии Петровых.

Маршак жаловался: «Эта женщина – мой палач. Читает мне свои стихи. Я прошу: дайте рукопись! – ручаюсь, что устрою сборник в издательстве «Советский писатель». Ни за что!»

Мне и не читала никогда и не показывала. Один раз, со зла, после очередного «не стоит», или «не помню», или «не хочется» – я ответила ей строками Мандельштама:

 
Ты, Мария, гибнущим подмога…
Я стою у твердого порога…157
 

Она тогда отвернулась – обиженно и непреклонно.

А сегодня – прочла.

Теперь стану канючить машинопись. Теперь я уже без них – без этих стихов – не могу, а наизусть утратила способность запоминать смаху. Только клочки, отрывочки. Тем более, что читала она и короткие и длинные.

 
Ты думаешь – правда проста?
Попробуй, скажи.
И вдруг онемеют уста,
Тоскуя о лжи.
Какая во лжи простота…
 

И дальше, под конец, о правде:

 
Когда же настанет черед,
Ей выйти на свет, —
Не выдержит сердце: умрет,
Тебя уже нет.
 
 
Но заживо слышал ты весть
Из тайной глуши,
И значит, воистину есть
Бессмертье души.
 

В другом стихотворении – «Дальнее дерево»:

 
Там сходит дерево с ума,
Не знаю, почему.
Там сходит дерево с ума,
А что с ним – не пойму.
……………………………
 

И кончается:

 
Там сходит дерево с ума
При полной тишине.
Не более, чем я сама,
Оно понятно мне.
 

И необходимейшая, необходимейшая (для меня) «Черта горизонта».

 
Так много любимых покинуло свет,
Но с ними беседуешь ты, как бывало,
Совсем забывая, что их уже нет…
Черта горизонта в тумане пропала.
 

Случилось все так. Я была у Анны Андреевны в Сокольниках. Трахеит прошел – она здорова, говорит своим обычным голосом, но грустна, смутна. Возле нее Аманда и Мария Сергеевна. На столе изящно изданный томик: стихотворения Анны Ахматовой по-польски[153]153
  Anna Achmatowa. Poezje. Opracowal i wstepem opatrzyl Seweryn Pollak. Warszawa: Panstwowy Institut Wydawniczy, 1964. (102 стихотворения в переводах 27 поэтов.)


[Закрыть]
. Насколько я могла угадать, кроме всех тревог и недугов, тяготит сейчас Анну Андреевну грядущий юбилей. Будут, кажется, стихи в «Новом мире» и, кажется, еще где-то в газетах. Будут – не будут? Всё шатко, зыбко и несоразмерно событию… Таким ли должен быть юбилей Анны Ахматовой? Наш всенародный праздник?[154]154
  В «Новом мире», в № 6, с послесловием А.Синявского, опубликован был отрывок под заглавием «Из трагедии «Пролог, или Сон во сне»» (впоследствии «Из пьесы «Пролог»» – БВ, Седьмая книга), а также стихотворение «При непосылке поэмы» – БВ, Седьмая книга.
  К юбилею Ахматовой, однако, в газетах, журналах и альманахах напечатано было немало ее стихов. См.: Русские советские писатели. Поэты: Биобиблиографический указатель. Т. 2. М.: Книга, 1978, с. 159–160.


[Закрыть]

Снова она повторила мне:

– С 22 июня по 25-е я исчезну. 25-го перееду в Комарово.

– Где же вы проведете эти дни?

– Предложены два места в Москве, три в Ленинграде. Еще не решила… А знаете, Лидия Корнеевна, какая радость? Надюшу, наконец, прописали у Шкловских.

Я рада. Жить в Москве без прописки – дело опасное. Добился этого Гольцев, «человек из «Известий»», по просьбе Анны Андреевны и с помощью Фриды, которая обегала всех именитых литераторов и раздобыла письма. Я рада: и Надежде Яковлевне легче, и у Анны Андреевны камень с плеч. Ведь для нее, для Ахматовой, «Наденька» – живая память о великом поэте, об их общих друзьях. Многое и многое их связывает, даже постоянные ссоры.

Мария Сергеевна (между прочим, сегодня, во время разговоров о прописке, я впервые отчетливо вспомнила, что Осип Мандельштам некогда был влюблен в Марусю Петровых; конечно, я давно это знала, цитировала же ей в укор: «Ты, Мария, – гибнущим подмога», но сегодня вспомнила: «Между «помнить» и «вспомнить», други…» и т. д.) Мария Сергеевна поднялась, прощаясь. Я тоже. Анна Андреевна обеих нас проводила до дверей и сказала вслед:

– Маруся, прочтите Лидии Корнеевне стихи. Не спорьте. Я вам велю. Слышите?

Мария Сергеевна не ответила. Мы вышли во двор. Благоухание, зелень, скамьи. Сели на ближайшую скамью. Я не знала – станет ли она читать или нет? Мария Сергеевна отчаянная курильщица и прежде всего закурила. (Там, возле Анны Андреевны, вероятно, воздерживалась.)

Сидели мы молча – я не спрашивала, будет ли выполнен приказ. Очень уж у моей спутницы строгий профиль. Да, нежный и строгий. Но, докурив папиросу, она сама начала читать.

– Я могу только наедине, из души в душу, – пояснила она.

 
Вот так и бывает: живешь – не живешь,
А годы уходят, друзья умирают…
И вдруг убедишься, что мир непохож
На прежний, и сердце твое догорает.
 

Я еле удерживалась, чтобы каждую минуту не кивать головой: да, да, «все так», все про меня, только это вы написали, Мария Сергеевна, а почему-то не я.

Мы, чтобы не расставаться, пошли до метро пешком. Я слушала, я смотрела на этот нежный и твердый профиль, словно слышала и видела впервые.

 
Но бьешься не день и не час,
Твердыни круша,
И значит, таится же в нас
Живая душа.
 
 
То выхода ищет она,
То прячется вглубь.
Но чашу осушишь до дна,
Лишь только пригубь.
 

Я все кивала, кивала… А напоследок она прочла такое о тюрьме, что от оглушенности я не запомнила ни слова. Нет, две строки:

 
И даже в смерти нам откажут дети,
И нам еще придется быть в ответе158.
 

20 июля 64 От Анны Андреевны из Комарова вестей нет. Хорошо, если это означает, что весть о моей встрече с велосипедом не настигла ее159.

А я всё в постели. Правда, уже без бинтов и ненадолго встаю. О смерти Самуила Яковлевича мне не говорили. Только недавно узнала я об этом несчастье. На похоронах не была! Дня через два встану и поеду на кладбище.

Маршак умер. Поверить трудно. Часть моей жизни, редакция, десятилетие над рукописями, Митя, ночные бестрамвайные возвращения домой, «Солнечное вещество», 1937160.

…Праздновался ли в Ленинграде юбилей Анны Андреевны? Ко мне, пока я лежала, мало кого пускали, толком я и до сих пор ничего не знаю. И по телефону не могла161. Одно знаю: Анну Андреевну на Ленинградском вокзале встречал Бродский! Три или даже четыре дня он пробыл в Ленинграде в отпуске! Вот чудеса!162

29 июля 64 На днях получила письмо от Анны Андреевны – первое за все четверть века нашего знакомства. (Несколько строк из Ташкентской больницы не в счет. Правда, они от руки, а это на машинке.)

5 июля Дед выступал по радио – в честь семидесятипятилетия Анны Ахматовой. Откликов посыпалось множество – и он поручил мне отправить их Анне Андреевне. Я отправила163.

С большим удовольствием переписываю сюда ее послание – такие добрые слова о работе над «Бегом»! Подлинник (из осторожности) буду держать на даче. Там, у Деда, – надежнее.

Переписываю:

«Дорогая Лидия Корнеевна!

Как это могло случиться, что я ничего не знала о Вашей болезни! Мне сказала о ней только Любочка, прилетевшая на похороны Елены Михайловны Тагер. Может быть, до меня не дошло какое-нибудь известие.

У меня особенных новостей нет. Завтра приедет редактор моего двухтомника Дикман, и возникнет первый разговор о тексте. Обе папки – памятник Вашего трудолюбия и Вашей ангельской доброты ко мне – всегда со мной, как Вы велели.

Я тоже получила ряд писем, полных восторгов по поводу выступления Чуковского 5 июля. Авторы их – самые разные люди, есть даже один рабочий из Ярославля.

Буду нетерпеливо ждать известий о Вашем здоровье, очень беспокоюсь.

Толя чувствует себя лучше и напишет Вам сам.

Передайте, пожалуйста, мой привет Корнею Ивановичу и нашим общим друзьям.

Всегда Ваша Ахматова

21 июля 1964

Комарово»164.

Итак, новая работа над «Бегом» началась… Дикман… Интересно, что она любит, что умеет и какие получила инструкции?

ноября 64, Комарово После обеда, когда я, как всегда, приготовилась лечь, – внезапный стук в дверь.

Толя.

Я высунула голову.

Оказывается, едучи из Ленинграда в Будку, Анна Андреевна желает прихватить с собою по дороге и меня. Машина у ворот.

Ахматовская настойчивость, ахматовское нетерпение!

Оно и понятно! Сколько накопилось событий, происшествий, стихов, бед, надежд и крушений за долгие месяцы, что мы не видались. Четыре месяца! Треть года! Даже и не охватить сразу![155]155
  О «деде Бродского» за это время – о продолжении хлопот, запечатленных частной перепиской, дневниками и официальными документами, – читатель может узнать на страницах «Тяжбы» (см. Приложение 2).


[Закрыть]

Главное, мне хочется знать, как поживает в издательстве ее однотомник. «Ведь он мне несколько сродни». Да и помимо того, вообще.

Я обещала Толе явиться в Будку сегодня же после ужина. Обещала наобум, опрометчиво. Никого из друзей на этот раз в Доме Творчества нет. Друзей нет, а мой страх перед толпою, огнями, рельсами, толкотней, спешкой, электричками – вот он, во мне. При одной мысли о станционной платформе вздрагивает дыхание.

Выручил, спасибо, Давид Яковлевич Дар. Он со мною за одним столиком. Умный, добрый чудак. Ценит поэзию Бродского, возмущается судом. Страстный обожатель Бориса Леонидовича165.

Перелистав карманное расписание, Дар вычислил время, надежнейшее для спокойного перехода через рельсы. Те промежутки между семью и восемью вечера, потом между десятью и одиннадцатью, когда толпы пассажиров, спешащих в город и из города уже схлынули, встречных электричек нет и, по его расчетам, на станции пусто.

Так оно и оказалось – ни путаницы зеленых, красных, желтых, ослепляющих и сбивающих с толку огней, ни толкотни на обеих платформах. Два-три человека слоняются лениво. Я без страха перешла через рельсы. А потом Озерная улица, то есть, собственно, асфальтированная просека – и по обеим сторонам радость моя, любовь моя – сосны.

И вот я у нее.

Анна Андреевна за своим письменным столом, который вовсе не стол. Вдоль стены тахта – на ножках из кирпичей – не совсем тахта.

Сев напротив хозяйки, вслушиваюсь, вглядываюсь.

На кухне голоса, там живет сейчас целое семейство: Сарра Иосифовна и ее, незнакомые мне, муж и дочь166. От круглой железной печки возле двери веет теплом, но изо всех щелей: с полу, от окна, от двери – дует и дрожью пронизывает ноябрьский холод. Не назовешь комнату приспособленной для зимнего обитания. Какое-то недожилище.

Зато Ахматова – она вполне Ахматова.

Молчим. Слишком долго не видались, чтобы заговорить сразу.

Ох, как дует с полу. Хочется поджать ноги.

– Мы встречаемся с вами в новую эпоху, – говорит, наконец, Анна Андреевна. – Расстались при Хрущеве, встречаемся при Брежневе. Бег времени! Правительство-то новое, да новая ли эпоха?[156]156
  Напоминаю читателям, что решение о снятии Хрущева было принято пленумом ЦК 14 октября 1964 года, а объявлено 16 октября.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю