355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Либединская » Зеленая лампа (сборник) » Текст книги (страница 2)
Зеленая лампа (сборник)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:50

Текст книги "Зеленая лампа (сборник)"


Автор книги: Лидия Либединская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Алексей отодвинул тяжелый железный засов, ворота со скрипом распахнулись, и мы въехали на просторный двор и подкатили к деревянному крыльцу, где нас уже поджидали мои родители. Из окон, выходивших во двор, на нас поглядывали любопытные соседи, и я тщетно искала среди них хоть одного китайца, но, увы, все это были самые обыкновенные лица. Правда, позже мы узнали, что один китаец в нашем доме все-таки жил, он работал в китайской прачечной, находившейся неподалеку в Дегтярном переулке. Мы с ним вскоре очень подружились, а через много лет, когда мне исполнилось лет тринадцать, он даже признался мне в любви такими незамысловатыми стихами:

Люди живут, как цветы цветут,

Моя голова вянет, как трава…

Произнес он эти стихи тоненьким жалобным голосом, и мне было его очень жаль, но ответить на его чувства я, при всем добром к нему отношении, так и не смогла…

Мама смеялась: «Что ж, первое предложение в тринадцать лет, не так уж плохо!»

Быстро выгрузили из пролетки узлы с вещами, и отец, взяв меня за руку, повел по длинному витиеватому коридору куда-то в глубь дома, пока мы не остановились возле двери, высокой, красного дерева, в которую было вмонтировано большое зеркало в тонко витой бронзовой раме. Ручки на двери, как, впрочем, и на других дверях тоже, были бронзовые, и, когда на них нажимали, они издавали мелодичный звон.

А вот и наша комната! Высокие (почти пять метров) потолки, темно-красные обои, наборный паркет и два узких длинных окна, выходивших в тихий Дегтярный переулок. Больше всего меня поразил камин, в котором отец, ожидая нас, уже развел огонь. Поленья, сложенные домиком, весело потрескивали, распространяя тепло и живой прыгающий свет, – тени бежали по стенам и немногочисленной и совсем незнакомой мне мебели. Впрочем, ни большой книжный шкаф, ни обеденный стол, ни широкая тахта не привлекли моего внимания. Меня заворожил камин. Сложенный из темно-розового кафеля, он был украшен тончайшей лепниной – позже мне рассказали, что на нем изображена сцена из «Фауста». Веселая пирушка; и Фауст в шляпе с пером и ниспадающем складками плаще, с пенящимся бокалом в руке, был сказочно красив. Стол, уставленный бутылками, фруктами и другими яствами, – всё это было из какой-то другой, неведомой жизни. А под лепной картиной надпись готической вязью: «Кто провел свою жизнь без вина, карт и женщин, тот провел свою жизнь дураком!» Под этим легкомысленным «лозунгом» протекали мои детство и отрочество, пока в 1937 году очередной домоуправ не явился к нам с комиссией и не заявил, что, возможно, бывший владелец особняка, богач купец Ляпин, зарыл в камине клад, и потому его необходимо разбить, а вместо него сложить беленую кирпичную голландку. И, несмотря на мамины мольбы, камин варварски разрушили тяжеленными молотками. Долго еще потом валялись по двору розовые осколки, и следующее поколение дворовых ребятишек играло ими в классики или просто гоняло по асфальту, которым к тому времени залили наш когда-то мощенный булыжником двор, с пробивающейся сквозь камни жесткой короткой травой. А у меня так и не хватило духа подобрать хоть один из них – ведь это были вещественные осколки счастливых детских воспоминаний. А воспоминания должны быть бесплотны – так как-то надежнее…

Пока я не отрываясь глядела на пляшущее в камине пламя, взрослые распаковывали вещи, и вот уже моя складная железная кроватка – единственная вещь, привезенная из Баку, – заняла уготованное ей место, волосяной матрас покрыт белой простыней, а поверх большой подушки легла маленькая думка в белой с розовыми крапинками наволочке, словно приглашая меня ко сну.

За окнами быстро темнело. Вдруг в окне я увидела странного человека в перепачканном ватнике с деревянной лестницей через плечо. Он приставил лестницу к чугунному столбу, на котором высился шестигранный фонарь, ловко взобрался на нее, уверенным движением сбросил крючок с одной из створок фонаря, стал что-то наливать куда-то из железной банки, чиркнул спичкой, и фонарь загорелся мягким немигающим светом, выделив из темноты большой дом на другой стороне переулка и немногочисленных прохожих. В нашей комнате тоже стало светлее…

Этот человек, которого взрослые называли «фонарщик», появлялся каждый вечер, едва начинало темнеть, и каждый вечер загорался фонарь и горел до утра, и нередко, проснувшись ночью, я садилась на постели и несколько мгновений смотрела на него, прислушиваясь к дыханию взрослых, а потом снова зарывалась в освещенную фонарем подушку, пахнущую сном, и блаженное чувство уюта и надежности бытия охватывало всё мое существо…

4

Мирно потекла наша жизнь в старом, желтом, словно осенний лист, особняке. Совсем неподалеку звенели трамваями Тверская и Малая Дмитровка, изредка гудели автомобили, хлопали двери магазинов и кинотеатров, куда-то торопятся прохожие. А здесь, в Воротниковском, – тишина. По утрам меня будило петушиное пение – в дровяных сараях, где так вкусно пахло свежей древесиной, дворники держали кур. Переулки вымощены разноцветным булыжником, и так было весело смотреть, как из лошадиных подков вдруг вырывались яркие искры. У ворот – тумбы из белого московского камня, а тротуары выложены большими квадратными плитами из такого же камня.

Дремлют за деревянными заборами в зелени садов и палисадников розовые, желтые, зеленые особняки. Теперь к ним прибиты таблички с коротким и картавым, как птичий крик, словом ЖАКТ – поначалу я думала, что это фамилия нового владельца, но мне объяснили, что это означает «жилищно-акционерное товарищество». Тоже хозяин.

На одном из особняков вывеска – «Детский сад “Золотая рыбка”», а за домом большой грушевый сад, где осенью в траве под деревьями валялось много падалицы, ее называли «дички». Садовник после революции вместе с хозяином бежал за границу, и сад одичал. Дворник в «Золотой рыбке» приходился родственником нашему дворнику Алексею, он разрешал нам сюда приходить, летом валяться в высокой траве и лакомиться опавшими грушами. До сих пор ощущаю во рту их терпкую сладость. Зимой в этом саду мы играли в снежки, катались с горки на санках, а по переулкам бегали на лыжах, благо снег с мостовых не убирали, и его было много, чистого, накатанного санными полозьями.

У каждого особняка своя история: совсем неподалеку от нас дом историка Иловайского, впоследствии увековеченный Мариной Цветаевой в повести «Дом у Старого Пимена».

А вот и церковь Старого Пимена молчаливо высится из-за белой каменной стены. Впрочем, это бывшая церковь, теперь там каждую субботу продают с аукциона не выкупленные в срок вещи. Продают задешево, и потому в нашей единственной комнате вдруг неожиданно появляется роскошный бархатный стул или медная настольная лампа, дворцовый инкрустированный столик, пара серебряных ложек. Вещи, пришедшие из какой-то неведомой, чужой жизни, они не являются предметами первой необходимости, но бабушка утверждает, что нельзя было «упустить случай» и не приобрести их. К вещам у нас в семье полное равнодушие. Три дня вещь с гордостью показывают друзьям и соседям, выясняют ее происхождение, а потом начисто забывают о ней. На инкрустированный столик водружалась керосинка «Грец», на бархатном стуле целыми днями безмятежно спал кот-кастрат Планчик, серебряные ложки темнели и мирно доживали свой век среди нержавеющих собратьев.

Впрочем, смолк не только Старый Пимен, но и все окрестные церкви и церквушки – и Страстной монастырь, и Никола в Палашах, и церковь Успенья Божьей Матери в Успенском переулке, и церковь Благовещения, и церковь Рождества в Путинках – всех не перечислишь! Недавно указом Моссовета церковный звон в Москве был запрещен [2] . Скоро-скоро большинство из них взлетит на воздух по Генеральному плану реконструкции Москвы, а пока они только смолкли, словно затаились в предчувствии беды. Группа каких-то ученых обратилась с письмом в правительство, что церковный звон мешает умственной работе, не дает, мол, сосредоточиться…

Помню, как отец, горько усмехнувшись, сказал, ни к кому не обращаясь: «Почему-то Тимирязеву, Менделееву, Ключевскому, Соловьеву церковный звон не мешал сосредоточиться и делать гениальные открытия…»

Впрочем, сам отец продолжал с увлечением работать в Госплане над первым пятилетним планом, над его кроватью висела большая карта РСФСР, на которой жирными точками были отмечены пункты будущих грандиозных строек. Он был романтиком, и сейчас, перечитывая один из его чудом уцелевших дневников (а он вел их ежедневно), я с горечью понимаю, какая у него была богатая фантазия, помогавшая принимать желаемое за сущее. Дома у нас только и разговоров было, что о пятилетке, и даже двух котов назвали Планчик и Персик. Персик – означало перспективный план.

Мамы почти никогда не было дома, она работала корреспондентом «Огонька» и «Вечерней Красной газеты», в ее обязанности входило освещать все литературные новости, брать интервью у литераторов, писать отчеты о литературных вечерах. В свободное время она допоздна сидела в библиотеках и архивах, изучая материалы о декабристах, и на ее маленьком письменном столе далеко за полночь горела зеленая настольная лампа – она писала роман о Бестужеве-Марлинском по договору с «Издательством политкаторжан».

«Декабристы»! Это слово произносилось в нашем доме с благоговением. Как-то под вечер в палисаднике, что был возле нашего дома, бабушка прочитала вслух мне и ребятам с нашего двора поэму Некрасова «Русские женщины». Подвиг Марии Волконской и Екатерины Трубецкой, отправившихся в Сибирь, настолько поразил наше детское воображение, что на какое-то время мы позабыли привычные игры в классики, прятки и лапту, извлекли из сарая, когда-то служившего бывшим владельцам конюшней, поломанный экипаж без колес, но с драным кожаным верхом и, обложив себя узелками с любимыми игрушками, кульками с песком, камешками и сушеными травами, «ехали» в Сибирь, к декабристам. Мы мечтали их спасти или разделить с ними их гордую и горькую участь…

Держать домашнюю работницу нам было не по средствам, и бабушка взяла на себя ведение хозяйства. Высокая, статная, в белоснежной блузе с черным галстучком и старомодной, до полу, черной шерстяной юбке, она вечно была погружена в воспоминания о прочитанном, сетовала, что не удалось восстание декабристов, слегка грассируя, рассказывала мне содержание «Былого и дум» или «Войны и мира» и едва успевала приготовить обед. К приходу родителей мы с ней общими усилиями мыли посуду и подметали пол. А когда мама сетовала, что в комнате беспорядок, бабушка, величаво вскинув голову, мешая русские слова с французскими, невозмутимо отвечала:

– Я не понимаю тебя, Таня, или ты забыла, какая в нашем доме была чистота, мужчины цилиндры на пол ставили!

Увы, всё это было, было, было…

Мы, дети, очень любили свой двор и палисадник возле дома. Почитали за честь, если дворник Алексей разрешал нам взять метлу или скребок и подмести или почистить от снега двор и прилегающий к дому тротуар. А уж если летом удавалось выпросить «кишку» для поливки, счастью не было предела. И в переулках, и во дворах всегда было очень чисто, урны стояли буквально на каждом шагу, высокие и узкие, из листового железа, окрашенные в зеленый или коричневый цвет.

Весной во двор привозили снеготаялку – громоздкое сооружение, сбитое из досок, покрытое внутри железными склепанными листами, со специальным стоком. Под снеготаялкой разводили костер, и каждый из нас старался забросить хоть несколько лопат уже почерневшего, ноздреватого снега.

Весна приходила в город бурно, вдоль тротуаров бежали говорливые прозрачные ручейки талого снега, воздух становился совсем другим, словно настоянный на зимних запахах, терпкий и прозрачно-влажный. У всех детей из окрестных домов карманы были набиты заранее изготовленными из бумаги лодками и корабликами. Они спускали их на воду, и легкие белые флотилии мчались вдоль тротуаров, кружились в маленьких водоворотах, и надо было вовремя подтолкнуть их тоненьким прутиком, чтобы они продолжали свой путь, покачиваясь и обгоняя друг друга.

Начало весны сопровождалось особыми московскими традициями. Москвичи ехали и шли к храму Христа Спасителя смотреть ледоход на Москве-реке. Широкие ступени спускались с набережной почти к самой воде, льдины проплывали совсем близко, с треском сталкиваясь и наползая друг на друга. Порой на них оказывались тоненькие деревца, еловые и сосновые ветки. А однажды, помню, прибило к берегу льдину, на которой сидела продрогшая перепуганная собака; откуда она приплыла, не знаю, но когда бойкие мальчишки баграми подтащили льдину и собака оказалась на берегу, она жалобно и благодарно заскулила. Кто-то бросил ей кусок хлеба, который она тут же с жадностью проглотила, – видно, путь ее был долог. Паренек лет четырнадцати, активно участвовавший в спасении собаки, поднял ее на руки и, отгоняя других мальчишек, гордо сказал:

– Уйдите, это моя собака! – и унес ее в новую жизнь.

Позже, когда распускалась листва на деревьях и крутые склоны Воробьевых гор покрывались, словно белой пеной, расцветшей черемухой, москвичи устремлялись туда, а на улицах то и дело встречались прохожие с огромными охапками душистых цветов, и даже из раскрытых окон разносился по переулкам горьковатый черемуховый дух. Это означало: жди, скоро придет лето!

5

Первый поэт, которого мне пришлось увидеть в жизни, был Алексей Крученых. Мама была с ним знакома задолго до моего рождения, и я помню Алексея Елисеевича Крученых столько же, сколько самое себя. Их дружба началась в 1918 году, в Тифлисе. Они встречались в знаменитых ныне литературных грузинских кафе – «Фантастический кабачок», «Химериони», участвовали в поэтических вечерах, печатались в тифлисских газетах и журналах, были тесно связаны с талантливой группой «Голубые роги» – поэтами Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили, Валерианом Гаприндашвили, Георгием Леонидзе, с художниками Ладо Гудиашвили и Ильей Зданевичем, с актрисой Верой Мельниковой и многими другими яркими представителями грузинской и русской интеллигенции, составившей ядро так называемого тифлисского авангарда.

Когда мы приехали из Баку, Крученых уже жил в Москве, принимал деятельное участие в литературной жизни столицы, много выступал и активно занимался изданием как собственных книг, так и своих друзей. Вскоре он стал нашим ежедневным гостем. Впрочем, это не совсем точно, ибо появлялся у нас в доме по нескольку раз в день.

Крученых не приходил, а прибегал. Он всегда бежал – по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая. В нашей семье всегда царило кавказское гостеприимство, гостям всегда отдавалось (и до сих пор отдается!) все лучшее, а вот Крученых угощали редко – видно, не считали за гостя, хотя все – и отец, и бабушка – относились к нему доброжелательно. Но если Крученых оставался отобедать или отужинать – это была целая церемония. Хлеб он, перед тем как съесть, обжигал на керосинке, а позже на газе, посуду тщательно протирал ваткой, смоченной в марганцовке, от кипятка требовал, чтобы он кипел ключом, и крышка на чайнике обязательно прыгала. У нас так и говорили: «кипит по-крученовски». Алексей Елисеевич утверждал, что чай должен быть, как поцелуй, – крепкий, горячий и сладкий, и бросал в чашку не менее пяти кусков сахара. В морозные дни, выходя на улицу, чтобы не разговаривать со встречными и не застудить горла, Крученых набирал полный рот горячей воды и не заглатывал ее до той поры, пока снова не попадал в теплое помещение.

Я знала от матери, что Крученых – футурист, соратник Хлебникова и Маяковского, которых чтили в нашем доме, и относилась к нему с опаской и уважением. Мама рассказывала, что в молодости Крученых, так же, как и его друзья – Маяковский, Бурлюк, Каменский, – носил желтую кофту и морковь в петлице. Мне это очень нравилось, и в глубине души я жалела, что они сменили этот наряд на обычные скучные костюмы. Под мышкой у Крученых всегда был потертый кожаный портфель с блестящими застежками, а на голове – ярко расшитая тюбетейка. С годами портфель порыжел, а тюбетейка утратила яркость. В детстве я даже думала, что Крученых спит с портфелем под мышкой и в тюбетейке.

Приходя к нам, он тут же на ходу открывал портфель, доставал из него какие-то листки, читал вслух свои странные стихи, потом они с моей матерью о них яростно спорили, вносили поправки в текст, и Крученых снова прятал листки в портфель и убегал куда-то, чтобы через несколько часов появиться вновь.

Мне очень нравились его стихи «Дыр бул шил», мы, дети, превратили их в считалочку. О другом его стихотворении «Хлюстра упала на лысину графа» я знала, что написано оно про моего деда со стороны отца – Дмитрия Евгеньевича Толстого, и хотя деда почти не помнила, но гордилась, что дед удостоился чести попасть в поэзию.

Всю жизнь Крученых прожил холостяком и к детям относился с осторожным любопытством. Еще в 1914 году он впервые в России собрал и издал «Собственные рассказы, стихи и рисунки детей». У нас была эта книга, напечатанная на разноцветной бумаге: рисунки на оранжевых листах, тексты на голубых. Но мне больше нравилось второе издание. Оно вышло в свет в 1923 году и, как все издания первых лет после революции, не отличалось роскошью. Серые тонкие листы, мелкая узкая печать, мягкая грязно-серая обложка. Но зато там было написано и про меня, правда, одна строчка: «Лида Толстая двух лет называет сахар – мазарган». А обложка была исполнена по рисунку трехлетнего Никиты Фаворского и изображала, как утверждал в подписи к ней юный художник, «людей, цыплят и огород». Люди, цыплята и огород были почти одного роста, а на огороде произрастали какие-то экзотические растения. Но была в этих треугольных человечках и остроугольных цыплятах такая наивная и загадочная прелесть, что я подолгу рассматривала их и даже сочиняла про них веселые истории.

Часто Крученых появлялся не один, и с ним всегда приходили интересные люди. Так он привел к нам Юрия Олешу, Артема Веселого, Николая Асеева, которые потом стали друзьями нашей семьи, позже Павла Васильева.

В те годы телефонов в Москве было мало, и потому во многих домах назначались специальные дни, когда «принимали».

Это означало, что хозяева в этот вечер всегда дома, готовилось скромное угощенье, и гости могли прийти без предупреждения. А так как дни недели в те годы были фактически упразднены, в стране действовала «непрерывка», и выходные у всех были в разные дни, то назначались числа – у нас это были 3,13 и 23-е. Пили чай с бутербродами, реже – легкое вино, читали стихи или отрывки из новых произведений, обсуждали их, иногда играли в преферанс. Обычно это бывало, когда Крученых приходил с Николаем Асеевым. Тогда Крученых усаживал меня возле себя – говорил, что я приношу ему удачу, а из небольшого выигрыша мне выдавался пятачок на мороженое.

Но самым большим праздником становился день, когда в Москву приезжали мамины друзья – грузинские поэты. Накануне отец приводил извозчика, и нас с бабушкой отправляли в Охотный Ряд закупать провизию для праздничного стола. А на следующий день к вечеру меня посылали во двор встречать гостей. На улицу выходить одной категорически запрещалось, чтобы не попасть под колеса извозчиков, и я с замиранием сердца слушала из-за железной калитки, когда наконец раздастся повелительное «тпру-ру-у», калитка со скрипом отворится, пропуская дорогих гостей.

Первым вбегал, словно бы танцуя, легкий и стройный Паоло Яшвили, он хватал меня на руки и весело кружился со мной. Потом вплывал величественный Тициан Табидзе, он клал мне руку на голову, словно благословляя. Сзади по-журавлиному вышагивал Сергей Городецкий, и наконец всё с тем же портфелем под мышкой появлялся Крученых. Потом бывали удивительные застолья, веселые и красивые, с обязательным чтением стихов, грузинским пением и речами-тостами. И Тициан, и Паоло обращались к Крученых с уважительной нежностью, произносили в его адрес добрые слова, называя талантливым экспериментатором.

На меня Крученых лет до десяти не обращал внимания и порою даже раздражался, когда я отвлекала маму совершенно ненужными, с его точки зрения, просьбами или вопросами. А потом мы с ним очень подружились. Он много рассказывал мне о Маяковском, которым мы все тогда увлекались, о Есенине, а однажды, узнав, что мы с моими школьными друзьями ездим весной на могилу Есенина и возим туда охапки черемухи, вдруг принес маленький букетик ландышей и словно бы между прочим торопливо сказал: «От меня положите…» Но когда я пыталась рассказать, что мы исполнили его просьбу, слушать не стал и никогда потом об этом не вспоминал.

Я всегда очень любила (и до сих пор люблю) свой день рождения, с нетерпением ждала его, радовалась гостям, поздравлениям и подаркам. И как-то однажды, еще школьницей, подумала: «Как же Алексей Елисеевич? Живет один, кто ему празднует день рождения?» И когда он пришел, спросила его об этом.

Мой вопрос удивил его и даже смутил, в ответ он пробормотал что-то невнятное. И тогда я очень твердо сказала: «Алексей Елисеевич, теперь я буду каждый год праздновать ваш день рождения. В этот день вы можете приводить кого угодно».

Так, с середины тридцатых годов и до конца шестидесятых, а первые годы и после смерти Крученых, 21 февраля у нас накрывался стол и собирались все, кто с любовью и уважением относился к новорожденному. А так как Крученых вставал очень рано – часов в 7 утра и, соответственно, рано ложился спать, – в 9 вечера к телефону он уже не подходил, то гости у нас собирались к трем часам пополудни, к обеду. Правда, случалось, что обед переходил в ужин, но сам герой сразу после семи откланивался и уходил домой.

Кого только не перебывало на этих обедах! Появились и постоянные посетители, приходившие из года в год. Так, начиная с военных лет и до последнего дня жизни Крученых, завсегдатаем на обедах был Сергей Михалков. Он сердечно приветствовал новорожденного и приносил ему полезные и дорогие подарки – прекрасный теплый свитер, казавшийся в те годы неслыханной роскошью, мохеровый шарф, красивые рубашки и к тому же в конверте – деньги по числу лет новорожденного. Приходила с ним и Наталья Петровна Кончаловская. Таким же постоянным гостем был Михаил Аркадьевич Светлов, всегда сопровождавший свои тосты шуточными стихами, к примеру такими:

Как свежий огурец средь огурцов моченых,

Так между нами выглядит Крученых…

Пусть простит меня читатель, что я нарушаю хронологическую канву и забегаю вперед, но об Алексее Крученых у нас незаслуженно мало знают, и, раз заговорив о нем, мне не хочется прерывать свои воспоминания.

Помню, с какой гордостью попросил меня Алексей Елисеевич 21 февраля 1946 года, когда ему исполнилось шестьдесят лет, огласить поздравительные стихи Бориса Пастернака:

АЛЕКСЕЮ КРУЧЕНЫХ

Вместо поздравления

Я превращаюсь в старика,

А ты день ото дня всё краше.

О, Боже, как мне далека

Наигранная бодрость Ваша!

Но я неправ со всех сторон,

Упрек тебе необоснован:

Как я, ты роком пощажен

Тем, что судьбой не избалован.

И близкий правилам моим,

Как всё, что есть на самом деле,

Давай-ка орден учредим

Правдивой жизни в черном теле!

Позволь поздравить от души

Тебя и пожелать в награду

И впредь цвести. Мечтай, пиши

И нас своим примером радуй.

А записочку, адресованную мне в этот день, Борис Леонидович заканчивает словами: «Мысленно присутствую у вас на праздновании Алешиных именин»…

Я уже писала о том, что круг литературных связей Крученых был необычайно широк, поэтому в день его рождения собирались самые неожиданные люди: Лев Никулин и Сергей Васильев, Вениамин Каверин и Ярослав Смеляков, Семен Кирсанов и Александр Дейч, Вера Инбер и Иосиф Игин, Маргарита Алигер и Лев Левин. Всех перечислить просто невозможно!

Особенно запомнился мне день, когда Крученых пригласил Анну Андреевну Ахматову. Она вошла, царственная, в большой шелковой шали, ее усадили в центре стола. Когда были произнесены первые тосты за новорожденного, Анну Андреевну попросили почитать стихи. Она так же величественно, не заставляя себя упрашивать, много и охотно читала. Кроме Крученых из собравшихся за столом Анна Андреевна хорошо была знакома только со Львом Вениаминовичем Никулиным. И между ними завязался свой разговор, в котором звучали для них привычные имена: Николай (Гумилев), Марина (Цветаева), Борис (Пастернак) – они произносили эти имена буднично, а все мы, кто был младше, неназойливо и благоговейно прислушивались к их беседе.

На память об этом дне у меня осталась надпись, сделанная Анной Андреевной на моей скатерти, где гости оставляют обычно шутливые строчки. Но Ахматова, верная себе, и здесь не снизошла до шутки, а написала строчку из своих стихов:

В то время я гостила на земле…

И слова эти с каждым годом обретают всё более глубокий смысл.

Когда Алексею Крученых должно было исполниться восемьдесят лет, нам, его друзьям, хотелось торжественно отметить этот день, и мы решили устроить обед в Доме литераторов. Мне поручили собрать деньги, и как охотно откликнулись на это самые разные люди: Виктор Шкловский и Илья Эренбург, Лиля Брик и Василий Катанян, Семен Кирсанов и Ярослав Смеляков, Сергей Михалков и Вера Инбер и многие другие. В результате в гостиной Дома литераторов на втором этаже 21 февраля 1966 года собралось человек сорок писателей разных поколений и направлений, понимающих роль и место Алексея Крученых в литературе, по достоинству ценящих то, что сделал Алексей Крученых во имя развития русской поэзии. Сам юбиляр был необычно торжественен – чисто выбрит и даже надел белоснежную рубашку и повязал темно-синий галстук. С достоинством выслушивал он речи, обращенные в его адрес, но мне казалось, что он несколько растерян и от обильного стола, и от состава присутствующих – ведь здесь собрался цвет нашей литературы.

Через несколько месяцев, весной 1966 года, Секция поэтов организовала официальный вечер, посвященный восьмидесятилетию Алексея Крученых, состоявшийся в Малом зале ЦДЛ. Зал был полон. С длинной речью выступил Андрей Вознесенский, говорили добрые слова Николай Глазков и Семен Кирсанов. К трибуне направился юбиляр. На этот раз торжественности в нем не чувствовалось – обычная клетчатая ковбойка, помятый пиджак, выцветшая тюбетейка, а под мышкой неизменный портфель. Поднявшись на трибуну, Крученых привычным жестом расстегнул портфель и достал маленький, смятый букетик цветов.

– На юбилее полагается быть цветам, – сказал он. – А так как никто из вас принести цветы, конечно, не догадался, я принес сам! – и сунул его в стакан с водой, предназначенный для ораторов.

Речь его была, как всегда, сбивчива, но в ней то и дело звучали имена друзей его юности – Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка, Василия Каменского, Николая Асеева. Цветы ему все-таки дарили, и довольно много. А после вечера несколько его друзей пригласили Алексея Елисеевича за столик в ресторане, заказали шампанское, а он потребовал принести ему стакан кипятка и подливал кипяток в шампанское, боясь простудиться, хотя вечер был весенний и теплый.

Последний раз мне пришлось побывать у Алексея Крученых осенью 1966 года. Приехал в Москву из Америки Роман Якобсон и захотел встретиться с Крученых. Решено было принять Якобсона в комнате соседа Алексея Елисеевича по квартире, скульптора Андрея Древина.

Когда Роман Якобсон ушел, Крученых провел меня в свою комнату Она всегда производила странное впечатление – обстановки там, по существу, никакой не было: железная кровать, небольшой квадратный стол, всегда уставленный бутылками из-под кефира, два стула, а по стенам от пола до самого потолка груды книг и папок, прикрытые темно-серыми кусками ткани. Как он разбирался в этом хаосе книг и рукописей, ума не приложу, но всегда, когда требовалась какая-то книга или тетрадка, он безошибочно находил ее. Лампочка над столом обернута газетным прогоревшим листом. В этот раз комната показалась мне особенно грустной и заброшенной. Я предложила, что приду к нему на днях и наведу здесь хотя бы относительный порядок. Но Крученых категорически воспротивился:

– Пусть всё будет так, как есть, мне так удобно! У каждой вещи свое место…

Последние два года своей жизни Крученых редко появлялся на людях, после того, как в 1965 году умерла моя мать, у нас почти не бывал, хотя каждый день утром и вечером звонил по телефону, иногда подолгу разговаривал со мной или с кем-нибудь из детей, но чаще ограничивался несколькими приветственными словами, словно отмечался. В ЦДЛ тоже заглядывал редко. В последний год зачастил к художнику Иосифу Игину, который жил через два дома от него на Мясницкой, просиживал у него часами, наблюдая, как тот рисует, охотно беседовал с людьми, которые приходили к нему позировать. Собирал и уносил с собой черновики и наброски шаржей, которые Игин бросал в корзину. Однажды, запутавшись в длинном телефонном шнуре, он уронил телефон, и тот разлетелся вдребезги. Крученых был очень смущен, пытался всучить Игину деньги за разбитый телефон, но Игин ласково сказал ему:

– Что вы, Алексей Елисеевич, я сохраню этот аппарат как величайшую драгоценность, буду его всем показывать и говорить: «Его разбил сам Алексей Крученых, наш знаменитый футурист!»

И Крученых, по природе страстный коллекционер, понимающе заулыбался…

Летом 1968 я вернулась из длительной поездки по Югославии. Путешествие было интересным, насыщенным, солнечная погода сопровождала нас во всё время путешествия, настроение было веселое, приподнятое. Едва я вошла в квартиру, раздался телефонный звонок, и всё в том же радостном настроении я сняла трубку. Говорила соседка Крученых по квартире:

– Сегодня в больнице от воспаления легких скончался Алексей Елисеевич. Пожалуйста, сообщите об этом в Союз писателей…

Поверить в сказанное было невозможно, я ведь даже не знала, что он болел. И в голове вдруг запрыгали стихи, что я знала еще с детства:

Жил на свете Круча, Кручек,

Гадкой критикой замучен,

Но не очень, очень, очень

Круча этим озабочен!

И вот нет на свете Круча, Крученых, Алексея, Елисея – всех поэтов словосея. А мне-то казалось, что так же, как он присутствовал в моей жизни всегда, так и будет вечно. Общаясь с ним, как-то забывалось, что все люди смертны…

А потом был яркий летний день, пустой огромный зал крематория на Донском, солнечные лучи, падающие откуда-то сверху. Так странно было видеть его неподвижным, смотреть на его красивые руки – руки художника и поэта, – бережно уложенные на груди. У гроба сутулясь стояли Лиля Юрьевна Брик, Василий Абгарыч Катанян, читал стихи о будетлянах Николай Глазков, печально молчали Андрей Вознесенский и Евгений Храмов, сиротливо грудились соседи по квартире. И цветы, много цветов, больше, чем людей. Вспоминались слова Ильи Эренбурга: «Дорогой Крученых! Для нас, Ваших сверстников, Ваше имя связано с молодостью нашего искусства. Эту молодость Вы пронесли через многие испытания…» Вместе с Алексеем Крученых мы хоронили молодость века.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю