Текст книги "Том 27. Таита (Тайна института)"
Автор книги: Лидия Чарская
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Лидия Чарская
Полное собрание сочинений
Том двадцать седьмой
Для детей среднего и старшего возраста
С рисунками
Таита
(Тайна института)
Глава 1
– С нами крестная сила. Ветер-то, ветер какой!
– Ну и погодушка!
– Высунься-ка поди-ка на улицу: так тебя и закружит, так и завертит.
– До святок еще, почитай, два месяца, а стужа какая! Не приведи Бог!
– Нынче с утра вьюжит. Как намедни в лавочку бегала, думала, с ног метелью собьет. Едва-едва обратно добежала.
– Тише, девушки, тише. Никак стучит кто-то?
– Как не стучать. Стучит, понятно. Она тебе и стучит, и поет, и свистит на разные голоса.
– Нынче пушки из крепости палили. Сказывают, это значит, вода из Невы выступит к ночи.
– Храни, Господи! Тогда пиши пропало: зальет наш подвал.
– В первый этаж переведут, не бойся; будем тогда вроде как барышни-институтки. Знай, мол, наших.
– Да тише вы, сороки! Спать пора, а они стрекочут. Небось завтра с петухами вставать, а они спать не дают.
– Стойте, девушки, помолчите. Впрямь, кто-то стучит.
На миг затихли голоса, и в комнате стало тихо.
Впрочем, это не комната даже, а широкий, длинный коридор. Около двадцати убогих кроватей, прикрытых нанковыми «солдатскими» одеялами, электрическая лампочка освещает переднюю часть коридора; задняя скрывается во мраке. Только в дальнем конце ее мигает огонек лампады перед божницей. Окна приходятся вровень с землей; в них видны лишь ноги проходящих по двору людей.
Это помещение для женской прислуги Н-ского института. Это ее дортуар, спальня. Здесь, среди подвальной прислуги, есть и старые и молодые. Все они – «казенные» служанки, то есть "не помнящие", а то и вовсе не знающие родства, взятые из воспитательного дома и поступившие сюда в очень молодом возрасте, шестнадцати – семнадцати лет. Многие из них уже старухи. Несколько десятков лет провели они здесь, убирая классы, дортуары воспитанниц, комнаты начальницы, инспектрисы, классных дам, приемные, подавая обеды и ужины институткам, перемывая чайную и столовую посуду, стирая белье в прачечной.
Есть между ними и бельевые и гардеробные девушки, то есть такие, которые шьют белье институткам и перешивают им платья. Эти девушки-швеи с утра до ночи просиживают, согнувшись, над шитьем. Тяжела жизнь таких служанок; за полтора – два рубля в месяц они должны работать целые дни. Правда, казна одевает их, дает им от себя платье, белье, обувь, все, до последнего куска мыла включительно, но за это как много они трудятся!
Не мудрено поэтому, что мало охотниц с воли приходит в институт в качестве горничных, швеек и прачек. Из двух десятков человек всего лишь одна-единственная вольная в Н-ском институте. «Вольную» девушку, по имени Стеша, приехавшую из деревни два года тому назад, здесь не любит никто. Веселая, певунья, с румяным лицом и искрящимися глазами, Стеша возбуждает зависть среди сослуживиц. Да и как им не завидовать, когда она может уйти отсюда на другое место, в то время, как все остальные должны за хлеб и приют, которыми они пользовались в раннем детстве, отслужить казне, а иные так и остаются служить до седых волос, пока не исчезнут силы и не распахнет перед ними дверей богадельня.
Метель все шумит, все поет и визжит за стеною.
Вдруг громко раздается у дверей: "тук-тук-тук".
– С нами крестная сила. Снаружи это. Что такое? В такой неурочный час, Господи.
И самая старшая из служанок, пятидесятитрехлетняя Агафьюшка, за свой властный нрав прозванная институтками Марфой Посадницей, кряхтя, поднимается с постели, на которой она только что растирала свои истерзанные ревматизмом ноги.
– А может, надсмотрщица? – произносит молоденькая Акуля, недавно поступившая сюда.
– Глупая. Какая там надсмотрщица? Нешто надсмотрщица с улицы придет, – накидываются на нее товарки.
– Стало быть, депеша либо письмо, – говорит Дунечка, которую старые девушки-служанки презрительно называют Дуней-белоручкой за умение сохранять среди самой грубой работы свою природную красоту.
Про Дуню-белоручку институтки говорили, что она – переодетая аристократка, которую злые родственники, желая воспользоваться ожидающим ее богатым наследством, подкинули в воспитательный дом.
– Депеша… Как же. Держи карман шире. Тебе депеша от китайского императора, что ли, с извещением, что он тебя, белоручку, замуж за себя берет? – насмешливо протянула сорокалетняя девушка, Капитоша, прислуга инспектрисы, которую прозвали Шпионкой за ее доносы на всех и на всякого.
Дунечка вспыхнула, остальные захохотали.
Между тем Агафьюшка открыла дверь спальни и прошла в сени. Черный ход находился тут же, по соседству с подвальным помещением девушек.
Пахнуло холодом. Вьюга ворвалась в спальню. И перед Марфой Посадницей выросла закутанная в теплый овчинный полушубок широкая неуклюжая фигура женщины.
* * *
– Что, Степанида Иванова здеся живет? – деревенским говором произнесла запоздалая посетительница.
Агафьюшка так вся и затряслась от охватившего ее негодования.
– Да что ты, милая, никак ума лишилась! Да нешто можно в казенное место в такую пору являться? Да, не приведи Бог, надсмотрщица явится – всех нас под ответ подведешь. Ступай, ступай. Завтра поутру наведайся. Нечего по гостям ходить, на ночь глядя, – затараторила она, легонько подталкивая незнакомку обратно к двери.
– Да я не по гостям, милая. Впусти, Христа ради. Мне Стеше Ивановой передать надоть кой-что, гостинчик из деревни, – взмолилась посетительница.
При слове «гостинчик» Агафьюшка смягчилась.
– Ну, входи уж, коли пришла, – разрешила она. – Только справляйся скорее. Нету времени с тобой возиться. Надсмотрщица нагрянет того и гляди.
– Эй, Степанида! Стеша! Вставай скорее. К тебе из деревни гостья. Эк разоспалась девушка – и не разбудишь вовсе!
И, говоря это, Марфа Посадница будила полную девушку, успевшую уже заснуть под говор товарок.
Стеша просыпается не сразу. Садится на постели и протирает заспанные глаза.
– Стешенечка. Здравствуй, милая. Как живешь, родимая? А я к тебе из деревни, гостинчик привезла, – слышит она знакомый голос у своей кровати.
Стеша сразу узнает в толстой, закутанной фигуре свою давнишнюю знакомую и землячку.
– Панкратьевна! Голубушка! Вот нежданно-негаданно Господь принес!
И, соскочив на босу ногу с постели, она бросается обнимать пришедшую.
Электрическая лампочка блестит тускло. Фигура и лицо Панкратьевны скрываются в полумраке. Но от взоров находящихся в подвале женщин не может укрыться неестественная полнота запоздалой гостьи. Как будто она скрывает что-то под овчинным полушубком и теплым платком.
Немного плачущим, певучим голосом Панкратьевна говорит, обращаясь к Стеше:
– Вот, Степанидушка, напасть-то какая: как померла шесть месяцев тому назад сестрица твоя Аграфена Ивановна, Царствие ей Небесное, так мы с ейной дочуркой Глашкой и не знали, что делать. Народ у нас, чай, сама знаешь, бедный, голодать частенько приходится. В кажинной семье кажинный рот на счету, все есть просят, а тут, накося – чужую девчонку кормить надоть. Ну, прознали мы, что ты как у Христа за пазухой в казне на всем готовом живешь, так и решили всем миром девчонку тебе послать. Делай с нею, что знаешь. Корми, пои ее: ты ей родной теткой приходишься; кровь-то не чужая – своя. Бери ее себе, Глашку-то, потому некуда ее больше девать.
Тут широкий овчинный полушубок мгновенно распахнулся, и сразу наполовину похудевшая Панкратьевна опустила на пол перед взорами ошеломленных обитательниц подвала маленькую четырехлетнюю девочку с бойкими черными глазкам и вздернутым пуговицеобразным носиком.
– Ах!
Маленькая девочка среди казенного дортуара для институтских прислуг. Это, действительно, было что-то из ряда вон выходящее.
А сама виновница переполоха забавно таращила свои черные глазенки и без тени смущения, засунув палец в рот, разглядывала обступивших ее людей.
Несколько секунд длилось молчание.
Марфа Посадница тяжело отдувалась, посапывая носом. Ехидная Капитоша тонко улыбалась, заранее радуясь поводу к новому доносу и неминуемому за ним скандалу. Глупенькая Акуля смотрела на малютку широко раскрытыми глазами, улыбаясь во весь рот. Хорошенькая Дунечка брезгливо сжимала губы.
Горько плакала Стеша шесть месяцев тому назад над письмом, пришедшим из деревни. То было печальное письмо. Оно извещало девушку о смерти ее старшей сестры-вдовы, оставившей единственную малютку-дочку. И тогда же Стеша написала просьбу в деревню добрым людям приютить пока что ее маленькую племянницу. Письмо не дошло или не представилась возможность исполнить ее просьбу, но малютка Глаша появилась вдруг в институте.
Стеша, раздавленная, с белым, как ее ночная кофта, лицом и с трясущимися губами, вдруг неожиданно опустилась на пол перед Глашей, обхватила девочку руками и завыла на всю девичью.
– Батюшки мои! Светы мои! Отец Никола Чудотворец! Ангелы-Архангелы! Серафимы-Херувимы! Матушка Владычица, Царица Небесная! Зарезали меня, без ножа зарезали! Куды денусь теперь с девчонкой, куды я голову с ею прислоню? Убили вы меня, убивцы вы безжалостные. Просила я девчонку у себя подержать – нет-таки, прислали горемычную сиротинку сюды. Ну что мне делать с нею сейчас?
Тут к причитаниям Стеши присоединился плач маленькой Глашки:
– А, – взвизгнула девочка. – Ма-а-м-ка, боюсь. Те-те-нь-ка, – заревела она благим матом и забилась в руках Стеши.
Все присутствующие бросились к плачущим. Кто успокаивал испуганного ребенка, кто уговаривал убитую горем Стешу.
– Нечего, нечего тебе разливаться слезами, девушка, – ехидно поджимая губы, зашептала Капитоша, – ведь ты не наша сестра, казенная: хоть сейчас отсюда уйти можешь да место на стороне сыскать. Кто тебя привязал к казне-то.
– Да кто меня с ребенком-то на место возьмет, – взвизгнула сквозь рыдания Стеша, еще больше пугая и так безудержно ревущую девочку.
– Нет, что хочешь делай, Панкратьевна, а Глашку возьми. Нельзя Глашке в казенном месте быть. Разве можно это? Узнает начальница – сейчас же мне откажет. Возьми ты ее, Панкратьевна, возьми.
– Что ты? Что ты? Куда я с ней денусь, – в ответ заговорила Панкратьевна. – Ты уж сама как-нибудь устройся.
– Да ты, Панкратьевна, хоть на время ее возьми. Да я, Господи ты Боже мой, все свое жалованье на нее отдавать буду, без чая-сахара просижу, только возьми ты к себе, Христа ради, девочку, слышь, Панкратьевна? А? Хоть на время возьми.
Тут Стеша отерла слезы, посмотрела заплаканными глазами в ту сторону, где стояла Панкратьевна, и с криком отступила назад.
Там, где находилась землячка, сейчас не было никого. Панкратьевна словно провалилась сквозь землю. Ее нигде не оказалось. Очевидно, пользуясь общей суматохой, женщина исчезла из подвала так тихо и быстро, что никто сразу и не заметил ее исчезновения.
Не успела еще и сама Стеша и остальные девушки прийти в себя от изумления, как неожиданно в девичью пулей влетела молодая гардеробная Маша и, испуганно шикая, бросила товаркам:
– Тише, девушки, надсмотрщица идет.
– Господи, этого еще недоставало, – шепотом вырвалось у Стеши.
– Девчонку-то спрячь! Спрячь девчонку куда-нибудь, Христа ради, не то крику будет не обобраться, со свету нас сживет всех, – засуетились и заметались девушки, старые и молодые, со страхом поглядывая на дверь.
– Глашенька, нишкни, не то тетеньку твою загубишь. Выгонят тетеньку отсюда. Перестань плакать, Глашенька. На сахарцу кусочек, – уговаривала ее молодая обезумевшая от страха тетка.
– Перестань плакать, Глашенька, и я сахарцу дам, – зашептала на ушко малютке подоспевшая Марфа Посадница.
Магическое слово «сахар» сразу возымело свое действие, а извлеченный из глубины чьего-то кармана завалявшийся кусок его дополнил впечатление. Плач Глаши оборвался; она позволила подхватить себя на руки, быстро сдернуть с нее неуклюжую ватную кацавейку, головной платок, валенки и уложить на кровать в дальнем углу подвала.
Все это было закончено всего в десять – пятнадцать секунд, и когда надсмотрщица, худенькая, крикливая особа лет пятидесяти, появилась в подвальном дортуаре, ничего подозрительного не представилось ее внимательному взору.
Стеша сумела так искусно прикрыть головку девочки, что строгая Дарья Семеновна, Пиявка, как прозвали надсмотрщицу, ничего не заметила.
Когда Пиявка исчезла, Стеша первая вскочила с постели, пробежала пространство, отделяющее ее кровать от кровати Марфы Посадницы, и, рухнув перед ней на колени, залепетала, ломая руки и рыдая навзрыд:
– Агафья Миколаевна, заступитесь! Спасите! На вас вся надежда. Не погубите меня. Ради Господа Бога не откройте по начальству, что мне ребенка подкинули. Ведь выгонят меня отсюда. Со свету сживут. Хоть до воскресенья-то, два денечка бы продержать здесь Глашку. А там я со двора отпрошусь, у знакомых ее где-либо пристрою пока что. Заступитесь вы только. Не дайте в обиду. А главное, Капитолину Афанасьевну попросите, чтобы она инспектрисе не донесла. Вы все можете. Вас все послушают, уважают они вас.
Что-то надрывное было в голосе и рыданиях Стеши. И это надрывное и горькое дошло до сердца Марфы Посадницы.
Жаль ли стало Агафьюшке девушку или захотелось ей подчеркнуть лишний раз свое значение у начальства, но в тот же миг она поднялась с постели и заговорила:
– И то правда, милые, грех девчонку на улицу выкидывать. Пущай остается пока что, покуда ей Степанида угла не найдет у добрых людей. А мы, коли крест на вороту у нас есть, должны покрыть Стешу и в тайности держать девочку, чтобы, упаси Бог, начальство не увидало. Капитоша, это к тебе относится. Воздержись малость, язык за зубами попридержи. Ведь нафискалишь своей барышне – со свету сживет она Стешу, а Стешу сживет – девчонке несдобровать, потому одна у нее тетка кормилица, с голоду без нее помрет девчонка. Впрочем, и недолго нам скрытничать-то: в воскресенье пойдет со двора Стеша и уведет девчонку. Только два дня всего. А, Капитоша, помолчишь, что ли? Можно понадеяться на тебя?
Тонкие губы Шпионки сжались. Лицемерно поднялись к небу бесцветные глаза.
– Бог знает что! Страмите меня зря только, Агафья Николаевна. Да видано ли и слыхано ли, чтобы я когда на своих доносила, – обиженно затянула она.
– Ну, положим, и видано, и слыхано, – ответила Агафья, – сплетни сводить ты куда как прытка, матушка. А только теперь, ежели пикнешь, так и знай, со свету тебя сживу. Небось сама знаешь, как ее превосходительство генеральша-начальница меня отличает за примерную службу. Так ты мозгами-то и раскинь: выгодно ли али невыгодно тебе со мною ссориться, милая, – заключила она.
И величавая Посадница как ни в чем не бывало стала укладываться в свою постель.
Прошла к себе, в свой угол, и Стеша, несколько успокоенная словами Агафьюшки и, осторожно раздевшись, улеглась подле малютки-племянницы.
Глаша уже спала. Золотые сны витали вокруг ее вихрастой белобрысой головки. Алый ротик причмокивал и улыбался во сне.
– Спи, дитятко, спи, болезная, спи, сиротка моя, – произнесла шепотом девушка и нежно коснулась сонного личика губами.
Но заснуть Стеша долго не могла в эту ночь. Горькие думы наполняли ее голову. Как снег на голову свалились на нее новые заботы, и бедная девушка напрягала все свои мысли, чтобы найти выход.
* * *
Понедельник. Вечер.
В старшем, выпускном классе идет усиленная зубрежка. Выпускное отделение – это преддверие к жизни. На выпускных институток смотрят уже как на взрослых девушек. И не мудрено: через какие-нибудь семь месяцев они, эти юные девушки, сейчас еще усердно углубляющиеся в историю литературы, катехизис, физику, отечествоведение, геометрию, историю и пр., и пр., выпорхнут на свободу.
И все-таки некоторые «синявки», классные дамы, не хотят считаться со «взрослыми» барышнями и продолжают считать их за детей.
Так поступает, по крайней мере, Скифка, или Августа Христиановна Брунс, немецкая дама.
Лет пятнадцать тому назад приехала она из далекой своей Саксонии в богатую Россию, приехала уже девицей в летах, отчаявшейся выйти замуж, приехала единственно ради заработка и в надежде добиться спокойного угла под старость. Детей она никогда не любила, но зато, как "Отче наш", твердо запомнила те несложные требования, которые предъявлял институт к своим классным дамам-педагогичкам: следить за девочками денно и нощно, всячески подавлять в них проявление воли, сделать из них благовоспитанных барышень, покорных и безответных, как стадо овец, а для этого муштровать, муштровать и муштровать их с утра до ночи и с ночи до утра.
– Балкашина! – неожиданно вскрикивает Скифка и стучит по кафедре ключом от своей комнаты, с которым она не расстается, пока дежурит в классе. – Балкашина, ты, кажется, читаешь вместо приготовления уроков? Что ты читаешь? Подойди сюда!
С ближайшей скамейки поднимается девушка лет семнадцати, миниатюрная, худенькая. Подруги называют ее Валерьянкой, отчасти потому, что настоящее ее имя Валерия, отчасти потому, что у Вали есть несчастная слабость беспрестанно лечить себя и других.
Балкашина воистину помешана на лечении. Она уничтожает неимоверное количество валерьяновых, ландышевых и флердоранжевых капель, нюхает соли и спирт, которые носит всегда при себе в граненых флакончиках, глотает магнезию для урегулирования желудка и жует отвратительные леденцы «гумми» от кашля. Она постоянно кутается, боится холода, сквозняков и мнительна до последней степени.
Сейчас, при оклике Скифки, сконфуженная Валерьянка поднимается со своего места; ее бледное лицо заливается румянцем.
– Что ты читаешь?
– Книгу, фрейлейн.
– Это не ответ, – бубнит с кафедры Скифка.
Ах, Валерьянка и сама понимает, что это далеко не ответ. Но слово сорвалось нечаянно, против воли. Она молчит.
Лицо Скифки багровеет.
– Баян! – кричит она, снова стуча ключом о доску кафедры и вонзая взор в хорошенькую девчурку лет шестнадцати, которой по наружности можно дать всего лишь тринадцать лет. – Баян, посмотри, какую книгу читала твоя соседка, и скажи мне сейчас.
Ника Баян – отъявленная шалунья и общая любимица не только всего класса, но и целого института; ее поклонницам нет счета и числа. Помимо обворожительного личика, помимо заразительного смеха, Ника обладает способностью поднять своей веселостью мертвых из гроба, рассмешить самых уравновешенных своими шутками. Учится она неровно: то из рук вон плохо, то сбивает с места лучших учениц. Есть у нее еще удивительная способность, восхищающая весь институт. Прозвища у Ники нет; весь институт поголовно зовет ее по имени. Зато классные дамы, которым немало насолила за семь лет Ника, сами прозвали девочку Буянкой, переиначив ее поэтичную фамилию.
Вот она встает, как будто полная готовности услужить Скифке. Встает с яркой улыбкой и смотрит на лежащую перед ее соседкой книгу. И тотчас веселая улыбка сменяется плутоватой.
– О! – громко шепчет Ника, – о! я не могу сказать, что это за книга, фрейлейн Брунс. Это… это неприличная книга, совсем неприличная.
Класс фыркает. Институтки в восторге, предвидя новую затею Ники.
– Что?
Жгучее любопытство отражается на лице Скифки. Ее голос дрожит от нетерпения, когда она выговаривает вслед за тем:
– Как так? Неприличная? Но как же она смеет…
Теперь ее взгляд буквально простреливает насквозь бедную Валерьянку, режет ее без ножа, глаза прыгают, ключ барабанит по кафедре.
– Почему неприличная? – взывает Скифка, повышая голос.
– Но там… там изображен раздетый человек. И даже без мяса, – дрожа от смеха, лепечет Баян.
– Без мяса? О, это уж слишком.
Скифка бурей срывается со своего места и несется к злополучной парте.
На парте перед Валерьянкой лежит книга: на раскрытой странице изображен человек, вернее скелет. Действительно, "человек без мяса", как говорила Ника, но книга не неприличная, а медицинская – краткий курс анатомии, только и всего.
Скифка смущается на мгновение. Потом стучит уже по адресу Вали о парту неумолимым ключом.
– Как ты смеешь читать такие книги! – сердито замечает Балкашиной Скифка.
Балкашина делает гримасу и подносит бескровные руки к вискам.
– У меня болел бок, – говорит она.
– Но ты держишься за голову.
– Теперь заболела голова.
– Это не относится к неприличной книге.
Валя опускает руку в карман, вынимает оттуда пузырек с английской солью и нюхает его с видом мученицы.
– У меня болел бок, – подтверждает она упрямо, – и я хотела справиться в анатомическом атласе, которое ребро у меня болит. Я взяла с этой целью медицинскую книгу; в ней нет ничего неприличного. Мы по ней проходили строение человеческого тела, анатомию. Ах, Боже мой, вы напрасно только меня расстроили. Я должна опять принимать капли. Мои нервы расстроены, я больше не могу.
Глаза Валерьянки наполняются слезами, и с видом оскорбленной невинности она ныряет головой под крышку пюпитра. Там скрипит пробка в пузырьке, булькает вода, имеющаяся всегда наготове в классном ящике Вали. Она отсчитывает с сосредоточенным видом капли в рюмку, и через минуту противный запах валерьяновых капель разносится по всему классу.
– Mesdames, Валерьянка снова наглоталась валерьянки, – шепчутся воспитанницы.
В это время перед Никой Баян на ее пюпитр падает бумажка, свернутая корабликом.
"Пойдем в клуб жарить сухари" – значится в записке.
Ника оборачивается.
На задней парте сидят четверо. С краю – черноглазая, пылкая и несдержанная армянка Тамара Тер-Дуярова, впрочем, более известная под фамилией Шарадзе, данной ей институтками за ее слабость задавать шарады и загадки. Настоящее дитя Востока, не в меру наивная, не в меру ленивая и вспыльчивая особа лет восемнадцати, с некрасивым длинноносым профилем, похожим на клюв хищной птицы, но с прекрасными пламенными глазами, она имеет огромное достоинство: удивительное рыцарское благородство и непогрешимость в делах чести, за которое ее любит весь класс. Тамара никому еще не солгала, не сказала неправды.
Подле нее сидит высокая белокурая Невеста Надсона, семнадцатилетняя Наташа Браун, обожающая талантливого поэта, при всяком удобном и неудобном случае цитирующая на память его стихи, которые она знает все до единого. В пюпитре ее имеется копилка с ключом; в копилке – медные деньги. Их собирает давно Наташа на памятник поэту, который мечтает выстроить у себя в имении. На руке ее выгравированы булавками и затерты черным порошком заветные инициалы "С. Н." (Семен Надсон). На груди она носит медальон с портретом поэта. Кроме того, целая коллекция портретов Надсона у нее в классном ящике и в ночном шкапике в дортуаре.
Рядом с Браун сидит Донна Севилья, или Кажущаяся Испанка. Когда Ольге Галкиной было тринадцать лет, родители ее взяли девочку в Испанию, куда отцу Ольги было дано какое-то дипломатическое поручение в русское консульство. Галкины прожили в Севилье всего три дня, но с тех пор Ольга не перестает бредить севильскими башнями, боем быков и испанскими серенадами. Белобрысая, некрасивая, светлоглазая, с маленьким ртом, Ольга скорее похожа на финку, нежели на испанку, и прозвище Донны Севильи, данное ей подругами, менее всего подходит к ней.
Рядом с Кажущейся Испанкой сидит Хризантема. Это – высокая русоволосая девушка с осиной талией, обожающая цветы, преимущественно хризантемы и розы. Она засушивает их в книгах, зарисовывает в альбомы, всегда имеет один цветок хризантемы в пюпитре, другой на ночном столике в дортуаре. Все свои карманные деньги Муся Сокольская употребляет на покупку цветов.
Все четверо кивают Нике. Это значит, что записка прилетела от них.
Ника вынимает из кармана носовой платок, прикладывает его к губам и, делая страдальческое лицо, подходит к кафедре.
– Фрейлейн Брунс, меня тошнит. Позвольте мне выйти из класса.
– Говорите по-немецки! – сердито роняет Скифка, но при этом подозрительно поглядывает на шалунью.
Ника Баян с покорным видом переводит фразу на немецкий язык.
– Идите, но возвращайтесь скорее назад, – милостиво разрешает Августа Христиановна.
У дверей Ника приостанавливается и, повернувшись спиной к классной даме, делает «умное» лицо классу. И весь класс, глядя на «умное» Никино лицо, дружно прыскает со смеху.
– Баян! – строго окликает девушку Скифка, – опять клоунство, шутовство! Здесь не цирк и не балаган!
Ключ стучит по доске кафедры. Но Ника ее не слышит. Она уже в коридоре, на лестнице. Она взлетает в третий этаж. Вот и дверь «клуба» – комнаты, имеющей исключительное назначение и отнюдь не похожей на клуб. Единственная лампочка светит тускло. В углу ярко пылает печь. Ника быстро распахивает ее железную дверцу и несколько минут смотрит на огонь, присев на корточки. Потом вынимает из кармана тонкие ломти черного хлеба, густо посыпанные солью, и осторожно кладет их на «пороге» печной дверцы.
Черные, собственноручно подсушенные, сухари – любимое лакомство институток. За это подсушивание хлеба начальство жестоко преследует институток. Но запрещенный плод особенно вкусен, и никакие наказания не могут отучить девочек от соблазнительного занятия.
Ника так увлеклась своим делом, что не заметила, как с имеющегося в «клубе» окна, с его широкого подоконника, соскакивают две девушки. Одна из них довольно полная, с матовым цветом лица, задумчивыми черными глазами и пышными черными волосами. Другая повыше, она тонка и стройна, ее смуглое лицо похоже на лицо цыганенка. Курчавая шапка коротких волос дополняет сходство с мальчуганом-цыганом. Только большие черные глаза нарушают это сходство смелым выражением.
Не замеченные Никой, обе девушки тихонько подкрадываются к ней сзади, и вмиг тонкие руки «мальчугана» крепко, ладонями, закрывают ей глаза.
– Ага! Попалась! Будешь сухари в печке сушить! – деланным басом говорит «цыганенок» в то время, как ее подруга беззвучно смеется, оставаясь в стороне.
– Ах! – скорее изумленная, нежели испуганная, роняет со смехом Ника.
– Берегись, о, несчастная! Горе тебе! Ты заслуживаешь жесточайшей кары! – басит над ней смуглянка.
– Ха-ха-ха! Угадала! Угадала! Это Алеко! Алеко! – разражается громким хохотом Ника и бьет в ладоши.
Смуглые руки вмиг выпускают ее глаза.
Алеко и есть. Земфира и Алеко. Двое героев пушкинской поэмы «Цыганы»: Мари Веселовская, с глазами и лицом цыганки, и Шура Чернова – два попугайчика из породы «inseparables» (неразлучников), дружат с младших классов и не расстаются ни на минуту. Хотя Алеко, герой «Цыган» Пушкина, и не цыган вовсе, а русский, попавший в табор, но тем не менее Шуру Чернову, похожую на цыганенка-мальчика, прозвали этим именем, а Мари Веселовскую – Земфирой. Они вместе готовят уроки, вдвоем гуляют в часы рекреаций, вместе читают книги. Их парты рядом. Они соседки и по столовой, и по классу, и по дортуару. Они обе ревнивы, как истинные дети юга. И ни та, ни другая не смеет дружить с остальными подругами по классу.
Сейчас обе они явились в «клуб», чтобы прочесть новую интересную книгу.
– Ага, цыгане, вот они чем занимаются. Как вам удалось вырваться из класса? – улыбаясь, роняет Ника.
Жар печки обжег щеки Нике; ее карие плутоватые глазки заискрились.
– А вот… – начала своим низким грудным голосом Земфира и оборвала в тот же миг.
Неожиданно шумом, смехом и суетою наполнился «клуб». Ворвались пять новых проказниц: неуклюжая, необыкновенно крупная Шарадзе, за нею высокая Невеста Надсона, гибкая Хризантема, Донна Севилья и подруга Муси Сокольской – Золотая Рыбка, или Лида Тольская, маленькая шатенка с прозрачными серыми глазами.
Если у Муси Сокольской слабость – хризантемы, то у Лиды Тольской совсем иная слабость: она обожает рыб. Как дома, так и здесь, в институте, в ночном шкапчике в дортуаре у нее имеется крошечный аквариум, который она получила от своего брата в день рождения. С аквариумом большая возня: надо менять каждый день воду, чистить его, кормить четырех золотых рыбок и двух тритонов, имеющихся в нем. Надо скрывать существование аквариума от Скифки и от другой, французской, классной дамы, от инспектрисы и прочего начальства. Делу содержания аквариума Лида Тольская отдается с восторгом. Золотые рыбки и тритоны – это ее сокровище, ее богатство. И сама она похожа на рыбку с ее холодными глазами, спокойными движениями и стеклянным голоском. Золотою Рыбкой и прозвали ее подруги.
– Сухари! Сухари! Душки сухари! Прелесть сухари! – запела армянка, подскакивая к печи и выхватывая оттуда горячий, как огонь, обгорелый чуть не до степени угля кусочек хлеба, и тут же отдернула руку.
– Ай, жжется! – взвизгнула она и закружилась по комнате, дуя себе на пальцы.
– Как вы удрали от Скифки? Вот молодцы! – воскликнула Ника.
– Меня затошнило, как и тебя, – смеясь, говорит Донна Севилья, им (она мотнула головою на Хризантему и Золотую Рыбку), как водится, захотелось пить; у нашей Шарадзе спустился чулок, потому что лопнула подвязка, – как видишь, причины уважительные, не правда ли?
– А Невеста Надсона как?
– А Невесту Надсона увлек призрак жениха, – засмеялась Шарадзе, и она, проходя мимо Скифки, стала невидимой, как призрак или мечта.
– Глупые шутки, – презрительно произнесла белокурая Наташа и задумчиво продекламировала вполголоса:
– А разве у тебя есть ум? А я и не знала, – невинно роняет подоспевшая Тамара Тер-Дуярова.
– Шарадзе, не воображаете ли вы, что вы умны? – вступается Золотая Рыбка.
– А то глупа? Кто умнее – ты или я? Это еще вопрос, – неожиданно вспыхивает Шарадзе. – Кабы умна была, шарады да загадки решала бы, а то самой пустячной из них, душа моя, не умеешь решить, несмотря на все старания.
– Задай, мы все решим сообща, – примиряющим тоном предлагает Ника.
– То-то, решим, – ворчит Шарадзе, двигая длинным носом. – Вот тебе, решай, коли так: "Утром ходит в лаптях, в полдень в туфлях, вечером в башмаках, а ночью в облаках". Что это?
Общее молчание водворяется в "клубе".
– Что это? – возвышая голос, повторяет Шарадзе и торжествующим взором обводит подруг.
Те молчат. Донна Севилья копошится у печки, аккуратно раскладывая у самой дверцы ломтики черного хлеба, предназначенного на сухари. У остальных озадаченные, напряженные лица.
– Не знаете? Не угадываете? Ага! Я так и знала, – торжествует Шарадзе и быстро поворачивается к Нике:
– Ты, душа моя, самая умная, и не можешь решить?
– Благодарю за лестное мнение, синьорина, – отвечает Ника, отвешивая насмешливый реверанс и делая "умное лицо", глядя на которое, все присутствующие неудержимо хохочут.
– Ага! – торжествует Шарадзе. – Значит, не доросли. Это, душа моя, не шутка – загадку решить.
– Ну, да ладно уж, ладно, не ломайся, говори что это, – нетерпеливо требует Алеко.
Шарадзе еще молчит с минуту. Новый торжествующий, полный значения взгляд, и она неожиданно выпаливает с апломбом:
– Это – месяц. Месяц небесный, душа моя, только и всего.