355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Рубинштейн » Альпинист в седле с пистолетом в кармане » Текст книги (страница 6)
Альпинист в седле с пистолетом в кармане
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 13:46

Текст книги "Альпинист в седле с пистолетом в кармане"


Автор книги: Лев Рубинштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

РАССКАЗЫ

Тот же январь 42-го. Все знают, какая соленая зима была, а мы ничего не умели. Полушубки, валенки получили не скоро, а шинель – сами знаете как греет. Баня? А где она, эта баня. Когда чего-то долго нет, начинает казаться, что их вообще на свете нет и не бывает никогда. Печек в землянках нет. Света нет. Для освещения жгли провод. А какими после этого выходили из землянок? Трубочист по сравнению с нами был как эстрадный певец в белом фраке или как херувим. И я изобрел печку.

Землянка – это просто яма. Позже научились перекрывать ее накатами и землей. В стене я делал печку-камин. Снаружи в нее прокапывали дыру – это труба. Все равно было холодно, грелись, прилегая друг к другу. Все же огонь. Позже принесли из сгоревшей деревни железные печурки, я устроил газовое освещение. На печурку ставили железную банку, наполненную хвоей и щепой, в ней шла сухая перегонка древесины. Газ, выделявшийся при этом и выходивший через маленькое отверстие, поджигался и ярко горел. Было холодно и голодно. Ели мы строго запрещенную лошадятину (убитых лошадей), так как часть валявшихся, запорошенных снегом лошадей были дохлыми от болезней, сапа и др., и разобрать, какая сначала сдохла, а какая сначала убита, было очень трудно. Бойцы двигались медленно, апатия захватывала крепкими лапами всех. Хлеб был заморожен до железа, его делили на пайки при помощи двуручной пилы. Однажды я наблюдал на морозе за 30°, как два красноармейца делили хлеб для отделения, распиливая буханку пилой. Для этого клали ее на убитого немца, лежавшего рядом с землянкой. Он был скованным, мороженным и весь в снегу, но все же!.. Таково было безразличие, усталость и апатия. Сидели мы в землянке в полусне, прислонившись друг к другу, и оживали лишь выходя на пост, да и то не совсем. Приходилось офицерам все время ходить по окопам и проверять, кто спит. Трудно было всем, а офицерам особенно. Писем писать не хотелось. До крайней необходимости этого не делали. Комиссар постоянно напоминал – пишите чаще и веселее, пишите, что все хорошо, а что писать? Жив, здоров! Была какая-то в этом натуга. Письмо еще не дойдет, а тебя уже нет.

В перерывах мы продолжали рассказывать рассказы. «Кнедликов! – кричал кто-нибудь, – расскажи, как ты женился, только подробней и подлинней».

– Да я уже вам рассказывал.

– Ничего! Расскажи еще раз.

Мы все уже не по разу рассказывали, теперь повторялись.

Кнедликов был фаворитом номер один. Его заставляли рассказывать каждый день. Уже все знали его рассказ наизусть, но по двум причинам называлась его фамилия. Первая – он рассказывал с видимым удовольствием, и сам каждый раз переживая все вновь. Вторая, вероятно, была в подробностях и длинности рассказа. Кнедликов иногда сокращал свой рассказ, тогда ему кричали:

«Расскажи, расскажи, как по колену гладил. Сначала давай!» И он, вновь переживая, рассказывал, как однажды ехал в электричке и увидел голую коленку соседки. Не глядя на ее лицо, положил со страхом руку, потом стал гладить, проехал свою станцию. «На следующий день мы пошли в ЗАГС, подавать заявление».

Такая короткая дистанция, но рассказ с подробностями занимал часа два или три. Кто-то уходил на пост, потом, возвращаясь, говорил: «Так лифчик у нее был розовый с дырочками, а что же дальше было?» – Кнедликов, слабо сопротивляясь, говорил: «Я уже дальше рассказывал». – «Ничего! Повтори!»

Всем нравилось, и Кнедликов, смущаясь и не зная, хорошо ли он поступает, совершенно без вранья, начиная с розового лифчика, дальше добавлял все новые и новые детали, останавливаясь, стараясь припомнить новые подробности, чтобы старым слушателям не надоело и было интересно. Его рассказ был правдой от начала и до конца. Эта правда всех покоряла. Поначалу он смущался и кое-что опускал, но потом привык и говорил уже о всех деталях с удовольствием.

Рассказывать было обязательным для всех, но в отличие от Кнедликова я врал все от начала до конца и снабжал рассказ интересными деталями, и занимал второе место после него по популярности. Мои подробности были несколько другого характера, например, я описывал наше венчание: она на девятом месяце, в коротком обтягивающем острый живот бархатном платье, молодой священник венчает ее в церкви с веселым еврейским парнем, одетым в ковбойку и стоптанные кеды. Дружки все пьяные в дым, подносят священнику алюминиевую кружку коньяку «Двин». Он делает перерыв, выпивает, крякает и продолжает венчание. Они, конечно, знали, что я вру или подвираю, но такое вранье считалось почти честным. Я не претендовал на достоверность, рассказывал для веселья. Завтра все повторялось, но подробности были другими, и никто не обижался. Изредка раздавался голос: «А вчера ты говорил, что священник был старым, а парень в Магомета верил». На него шикали: «Какое твое дело – старый, новый, молодой. Рассказывай, рассказывай!»

И я рассказывал: «После церкви мы поехали к ее маме. Мама служила в ювелирном магазине и устроила меня шеф-поваром ресторана «Метрополь». Я готовил посетителям только особые фирменные блюда (все остальное делали, конечно, мои помощники)». – «И что ж ты там готовил?» – «Моими любимыми были теплые мозги с орехами в коньяке с приправой из орхидей и салатом «Искандер». Гусиные печенки с омарами в черной икре и в персиковом желе и суфле из розовых лепестков. И другие.

К нашему приезду мама накрыла хороший стол, на столе была горячая картошка, соленые огурцы, капуста с антоновскими яблоками. Селедка Залом из банок (без голов) и охлажденная водочка «Столичная». Было еще жареное сало с яичницей». – «А гусь был?» —

«Был. Конечно! Весь подрумяненный, с корочкой, внутри яблоки».

Тут подошли вопросы, и это было гвоздем рассказа: «А коньяк был?» – «Нет! Коньяк, весь ящик, мы оставили священнику. Не зря же он венчал нас без разрешения свыше. Он сначала не хотел, но мои дружки его убедили, что я магометанин, но мастер спорта, это уже почти русский, и совсем убедил его ящик коньяку». – «А маслины были на столе?» – «Нет!»

Все мои фантастические блюда были для таких же фантастических посетителей ресторана «Метрополь». Для себя же я рассказывал и объявлял блюда такие, о которых мы все мечтали тут и сейчас. Маслины – это ерунда, а вот кусок свежего батона со сливочным маслом и кусок мяса, поджаренный с большим количеством лука, – ай-ай-ай…

За столом был порядок, и мне с невестой водки не давали, так что мы давились сухой едой и едва терпели это безобразие. Вскоре мы удалились в приготовленную для нас отдельную комнату. Тут шло длительное описание предметов в этой комнате и кровати. От лифчиков я воздерживался, у меня был другой стиль.

Я ЛЕЙТЕНАНТ

Кончился долгий январь 42-го. Настал февраль, нам прислали наконец патенты лейтенантов.

Меня назначили заместителем командира противотанкового дивизиона сорокапяток (пушек калибра 45 мм). Очень плохие пушки. Они ничего не пробивают своими снарядами, похожими на игрушку. Стрелять по танкам – все равно что плевать на бегемота. При том эти пушки вытаскиваются на самый «перед». Даже ставят перед первым окопом.

Конечно, по канону их укрывают, закрывают, накрывают, но вдруг раздается приказ: провести разведку боем – и за ним крики всех начальников и командиров и комиссаров: почему молчит дивизион. Нужно поддержать огнем. Наш огонь как спичка в мартене, но начинаем стрелять. А на нас весь немецкий огонь. В общем, сидим. Стреляем. Роемся в грязной земле, возим снаряды. Возим раненых. Хороним. Наблюдаем. Пьем водку, прикалываем медали и ордена. Посылаем и получаем донесения и сводки. Кричим в телефон. Уважаем начальников. Редко пишем домой. Ругаем подчиненных, сушим валенки.

И не только! Воюем, защищаем Волхов, Ленинград, Родину, свою землю, помогаем тем, кто на Волге, под Москвой, в Сибири много-много всего совершает. Мне в этих записках хочется помнить о хороших средних и не очень хороших мужчинах и хороших женщинах, ибо я на войне встречал только хороших и очень хороших женщин, и о них написано еще очень мало, а о том, как бралась высота 80.0 и деревня Вороново, – очень много. Я не буду о высотке

Скоро я получил звание старшего лейтенанта, и меня перевели на другое место. Я получил должность помощника начальника оперативного отдела (отделения) бригады, Федя Лемстрем – должность помощника начальника разведотдела, Великанова в бригаде не стало, опустело без него наше поле.

Мороз крепко кусался. Из одиннадцати нас осталось в строю только двое, я стал попивать водочку. Мой оперотдел управляет боевыми действиями батальонов, составляющих бригаду. Во время боев я вместе с батальонами и ротами помогаю управлять войсками, сообщаю комбригу обстановку, отдаю за него приказы и проверяю их исполнение. Докладываю сводку в штаб армии и много-много других всяких дел. Никто из нас за два с лишним года не наступал, а мы перемалывали в этой гадкой мясорубке таких замечательных сибирских мужиков, приходивших к нам с пополнением. Постоянно приходили приказы об активизации действий. Вести разведку. Вести разведку боем.

Сидели мы в районе станции Назия. Сначала под деревней Вороново, а потом Лодва и другими малыми деревнями и поселками, которые даже названий не имели, а обозначались на карте номерами. Это треугольник между рекой Волховом и Ладогой. До войны здесь были торфоразработки, и в барачного типа поселках жили торфяники и торфушки (так их называли в округе). Местность гнилая и гиблая. Пустыня. Дороги нет. Деревни располагались на глиняных сопках между болотами, представляющих собой равнинную пустыню, покрытую коричневыми мхами и клюквенником, редко-редко воткнутыми чахлыми сосенками двухметрового роста, с несколькими веточками на двух-трехсантиметровом по толщине стволике.

Бои местного значения – так о нас спокойно говорили в сводках, и, конечно, нам нравилось то, что на других участках наши наступают и побеждают. Но то, что противник пристрелял все наши объекты и постоянно пускает снарядами по нашим землянкам и окопам, а нам нужно сидеть тут и нигде больше и частенько лезть на его заграждения и минные поля только затем, чтобы он не отвел своих войск. Наш противник – прелесть, нам нравится быть с ним рядом и даже умирать за это. Было очень не просто и физически, и душевно стоять в обороне.

Постепенно продвигался я в небольшие, но чины, а воевать стало труднее.

И пить я стал поболее.

* * *

Как огромная слоновья машина, давя нас – мошкару и не замечая ни нас, ни времени, шла война.

В первую мировую, когда мой папа уходил на фронт, я слышал рассказы о том, что у немцев появилась машина под названием «танк», и ей нет предела. Деревья! Дома! Горы! Все нипочем. Рассказчик говорил – она идет через них. А я воображал танк как железное существо огромной высоты, шагающее на ногах через дома и горы. Теперь я представлял войну таким же железным существом, шагающим и давящим человечков, как в иллюстрациях Доре, и даже еще и еще большим. Такими мурашками в шинелях с пистолетами, автоматами, полевыми сумками, погонами мы были прикованы к передовому окопу, а счастливчики летчики, артиллеристы больших пушек, танкисты, снайперы… побудут с нами, а потом уйдут в тыл переформировываться, на отдых, переходы и еще за чем-то… Когда они уходили – как журавли, улетающие в жаркие страны, грусть и мысль о другом далеком мире, где есть баня, женщины, одетые в легкое платье, дети, играющие в классики и штандер, приходила к нам. Уходившие погибали не меньше нас, но прикованность в обороне к своему окопу была тяжелым прессом, душевным грузом и физическим расслаблением.

Поначалу мы все были как сомнамбулы, двигались вяло, преодолевая общую рану уныния, вызванного безнадежными мыслями. В противовес вселившемуся позже бесу, который шептал: его убило (соседа), а ты жив. Не для тебя могилы эти, всех перебьют, а ты живешь и будешь жить, ты «над». Вначале все ранения и гибели я вешал на себя. Его убило, и меня вслед за ним. Но постепенно техника выправлялась. Спокойствие и даже веселость медленно и постепенно приходили в грудь.

Стрелять? Я не стрелял. Пистолета своего даже побаивался. В основном стреляли по мне. Вначале я был солдатом-разведчиком. Там стрелять не приходилось. Потом стал офицером. У амбразур не стоял, больше бегал по окопу, а когда пришли успокоение (года через два) и привычка к опасности, осмелел и, проходя по ходу сообщения, стрелял по тонким березкам, по валявшимся каскам и противогазам. Как у большинства фронтовиков, появилось пристрастие к оружию, и стал менять оружие на оружие, тогда его не записывали и не числили за нами. Писать было некому, а валялось его много.

Первый раз обменялся пистолетом ТТ на револьвер системы «Наган». Наган безотказен, но патронов к нему мало. К «ТТ» патронов сколько угодно, ящики с ними стоят в землянках, ведь ими снаряжаются наши автоматы «ППШ». Но в песке и на морозе «ТТ» может отказать. Следующую менку я осуществил на «Парабеллум». Черная кобура, носится на животе, патронов много.

Безотказность абсолютная, но… где его хозяин?.. Суеверия на войне – дело серьезное. Одного хозяина убило, а нового?.. И я пошел по второму кругу, опять навесил на бок к большой приятности, «ТТ», и с этим уже не расставался до конца. А когда демобилизовался, привез домой кожаную кобуру (бывшую вначале новой, желтой), с протертой о шинель дыркой. Она висит у меня в мастерской вместе с офицерской планшеткой и теперь.

Пристрастие к оружию было у всех офицеров. Начальник санслужбы майор Пронин носил винтовку с оптическим прицелом (весьма дефицитную вещь, на одном уровне с ручными часами). Начальник связи обзавелся «Шмайсером»[5]5
  Немецкий солдатский складной автомат


[Закрыть]
, носимым за ним ординарцем.

Я часто вспоминал погибшего друга, альпиниста, Ваню Федорова, в самом начале войны обзаведшегося маузером, на зависть всей нашей компании. Ваня воевал Финскую, и пристрастию к оружию был подвержен раньше всех нас.

Давление военной машины уменьшалось. На третьем году мы охорошились как дрозды на рябине, и когда началось большое наступление, страх прошел, а риск и опасность стали нравиться, они электризовали апатию, делали жизнь веселой. Всякий день были новости. Но пока мины и осколки летели мимо, я превзошел военную дипломатию.

Однажды комбриг сказал начальнику штаба: «Был я у командующего армией, и он похвалил наш штаб. Раньше, говорил он, мои оперативники все ругали вашу бригаду! Никогда оперсводки вовремя не приходят. А теперь говорят, лучше всех. Кто у вас там нашелся такой молодец?» Оказалось – это я. И начальник штаба меня возлюбил. А я ухмылился в свои только что отпущенные усы. Заступив на должность ПНО-1, что значит помощник начальника оперотдела бригады, я скатал в оперотдел Штарм-8 (штаба 8-й армии). Познакомился с майором Кондратьевым, ответственным за сводки в штабе фронта и собирающего их со своих соединений. Естественно, я привез с собою два литра водки (полученной мною от начальника тыла майора Сыса способом, описанным ниже). И я, старший лейтенант, и еще три майора из оперотдела часик провели, отдыхая, в дальней аккуратной землянке штарма. Месяца через два, добыв еще четыре поллитра, я собрался навестить милую компанию – трех майоров, но за день до этого появляется майор Кондратьев «проверять» наш штаб. Мы оба обрадовались встрече. Я приказал Кролевецкому поджарить большую сковородку сала с картошкой, и мы сели обедать.

Я объяснил майору, ставя на столик поллитровку, что у меня есть еще три. Мы их спрячем в сумку, ты возьмешь их с собой. Завтра я приеду, и будем обедать у вас.

На фронте было затишье. Беседа была приятной, вспоминали друзей, и, конечно, о бабах, званиях и орденах, и, конечно, мы решили, что для завтрашнего обеда хватит двух, затем согласились оставить одну и, наконец, поняли, что одна поллитровка на четверых – это неприлично. Я не очень помню тем, затронутых на проверке, однако на следующее утро, уходя, майор сказал: со сводками не надрывайся, ты мужик славный. Если что – сообщи по телефону главное. Я уверен в тебе, ты не подведешь.

Следует сказать, что донесения мы отправляли трижды в день с нарочным верховым или мотоциклистом (если были дороги), телефонных донесений штаб от нас не принимал (говорили: потом откажетесь).

Больше всего штаб боялся оказаться неосведомленным. Командир бригады позвонит командующему и сообщит, а тот спросит штаб, а штаб не знает. Это позор.

Штаб должен все знать раньше. Вдруг противник начал атаку. Вдруг у него подошли новые части или еще что-нибудь такое и другое… Штаб первым должен сообщить командующему.

И Кондратьев, выпив на двоих два литра, понял – я его не подведу. И стал верить моим телефонным сообщениям. И хвалить верху, а верх – комбригу. Комбриг мне. Всем хорошо!

Но особенно радовался я приобретению «формы». Пили мы каждый день и не считали, поскольку пили, а тут точно – два на двоих. Оставив майора «отдыхать», я вышел проверить посты. И никто не обнаружил того, что я после литра на одного.

Были на войне и минуты отдохновения. Но редкие и быстренькие. А водочка помогла выжить.

Продолжалась изнурительная, скучная, страшная, ненавистная и … многоэпитетная оборона. Когда неизвестно, скоро ли кончится скучное, оно становится очень скучным, ненавистное – невыносимым и далее так…

Прошла зима сорок второго, потом лето, еще одна зима, еще одно лето, а мы все обороняемся и обороняемся, а на нас никто не наступает. Приходят новые пополнения прекрасных русских (и не русских) мужиков, и мы – офицеры и командиры – пускаем их малыми и большими партиями в мясорубку разведки боем и активности обороны с задачей недопустить отвода немецких войск с нашего участка.

ДЕСЯТЬ ДНЕЙ С ДОРОГОЙ

Итак, окончилось лето сорок третьего, пошел третий год войны. Я вспоминал Киплинга:

 
Я шел сквозь ад шесть недель и я клянусь
Там нет ни тьмы, – ни жаровен, ни чертей
Но пыль, пыль, пыль, пыль от шагающих сапог
И отпуска нет на войне.
 

Мы в Горной бригаде стали болотными солдатами. А меня после тяжелого боя представили ко второму ордену. Не буду также объяснять, за что. Мне кажется, что за дело, но…

Подкараулив командира бригады у входа в его землянку, я спросил разрешения обратиться и сказал:

– Вы меня представили к ордену?

– Да, представил! Ты хорошо воюешь, заслужил, старший лейтенант.

– А можно, товарищ полковник, отказаться от ордена? – Полковник вздрогнул, но не давая ему пустить в голову зловредные мысли, сказал: – Представьте меня лучше, пожалуйста, вместо этого к самому маленькому отпуску домой.

Была осень. Шел октябрь 43-го года.

Цыганков задумался. Пережив заместителем двух комбригов, он стал теперь командиром бригады. Вспомнил, конечно, мои подвиги в Новгороде:

– Не знаю, еще никто в отпуск на войне не ходил и не просился. Хорошо! Я прикажу запросить в штабе армии, если такое право есть у меня, получишь на десять дней с дорогой.

У меня уже был орден и была медаль. Славно было думать, что если я вернусь домой, дочка Лена, к тому времени четырехлетняя, сидя на коленях у меня, будет его трогать и спрашивать, где ты его «щаработал». И это было хорошо и приятно, а отпуск? Это будет чудом! Известно, что самое замечательное чудо то, которое может совершиться сейчас, немедленно, без промедления. Третий год я на передовой – ни одного дня без обстрела. Не было такого, чтоб поспать часов пять подряд, и вдруг – отпуск.

Я поражался сам себе. Как могла прийти в голову такая нелепая шальная мысль – идея. Эта мысль незаурядная, и она удивила всех однополчан и, наверное, поэтому удалась, как иногда удается вдруг страшное, нелепое, чудное. Вслед за мною получили отпуск адъютант командира, его ординарец (с поручением к семье полковника) и другие высокопоставленные. Но я был просто старшим лейтенантом, и мне повезло, как награду за находчивость и неординарное мышление мне дали и отпуск, и орден. Иначе бы мне отпуска, конечно, не видать. Но все решилось. И слух об этом прошел по всем батальонам. Тотчас стали приходить офицеры со своими доппайками. (Кроме солдатского довольствия нам полагались раз в неделю две банки консервов, печенья пачка, сахар и немного масла.) Откуда-то появился огромный чемодан-кофр, и его мигом заполнили доброхотные приношения. Полковник сказал: «Заедешь в тыл, скажешь майору Сысу, чтобы дал тебе продуктов». Полковнику – спасибо, а сам думаю: «Сыс мне и без тебя даст всего».

Начальник тыла майор Сыс имел ко мне особое пристрастие. И неспроста. Как-то мы с командиром бригады обнаружили у солдат вшей. Полковник рассвирепел и приказал вызвать на передовую начальника тыла.

Я добавил: «Нужно их почаще вызывать сюда к нам. Пусть лучше знают обстановку у нас». Ему это понравилось, и я с его благословения завел ночное дежурство офицеров тыла на передовых окопах. Ох! Не хотелось им сюда приезжать. Но был составлен приказ и график. Цыганков его подписал, и я следил, чтобы он действовал.

Как только наступало дежурство Сыса, он звонил мне, иногда заблаговременно, и просил замены. То занят, то нездоров, и другое. И говорил: «Слушай, старший лейтенант, я твоего ординарца долго не видел. Почему он не идет к нам?»

На следующий день мой Кролевецкий ехал в тыл бригады и привозил литра два водки, сала и другие чудеса. Также я выжимал из них чистое новое белье, сапоги для Кроли, как я его называл, и иногда кое-что еще. Белье приходилось менять часто. Баня была большой редкостью. Я по три месяца не мылся, некогда было, а смена белья заменяла ее. И бельишко у меня всегда было первый класс, новое, и все из-за прелести нашей родной передовой. Прием не новый, но… Если на войне или даже в армии этого не превзойти, то пропадешь.

По дороге к Сысу у начпрода подхватил три бруска сала (40X15 см). Толстое, розовое, как оно мне понравилось. Еще больше понравился энтузиазм, с которым меня все снабжали. Не снабжали, а всучивали продукты. Они все ставили себя на мое место и воображали приходящим домой с таким салом, и я наслаждался заранее впечатлением от этого сала у Ирочки и ее мамы. Это сало занимало почти половину чемодана и уж во всяком случае – его треть, и было самым ударным подарком. Последней инстанцией был, конечно, сам Сыс. Он уже знал о моей поездке. Тыловики всегда и обо всем знают первыми.

– Ну-ка, открой чемодан и покажи, какой ерундой ты его набил, – сказал мне Сыс, а своему ординарцу сразу приказал принести ящик мыла. – Выбрось всю ерунду, и в первую очередь сало, – сказал он, – набей чемодан мылом, и облагодетельствуешь своих.

Расстаться с салом??? Да никогда!!! Ни за что! Это дурацкое мыло возить – нет. Консервы подарили друзья. Сами не ели. «Я им верну их», – повторял Сыс. Он уговаривал меня долго, но я ему не поддавался. Я ему вообще не верил, и это сыграло трагическую и главную роль в нашем споре. «Ну, хорошо, – сказал он, – вернешься и скажешь: извините, товарищ майор! Я был дурак!»

И действительно, первое, что я сделал, когда вернулся в бригаду, пришел к Сысу и сказал: «Извините, товарищ майор, я дурак!» А пока он затолкал мне несколько батонов колбасы и три куска мыла. Как я вспоминал об этом ящике и как горевали Ирочка и Мария Фроловна. Эти три куска, а отнюдь не сало, были главным ударным чудо-подарком.

Впечатлений – огромная корзина. Первый удар мне нанесла женщина в шубке. Я увидел ее на станции Волхов, или Волховстрой, куда я добрался из своих тылов в первый день отпуска. Кто бы подумал! Пройдя через три года войны, я заплакал, увидев женщину в женском платье. Я не плакал, когда убивало моих самых близких друзей, а сегодня пустил сырость в глаза свои.

Что может женщина, женская одежда? Многое может.

Об этом я узнал очень скоро, далеко не доезжая до Куйбышева. На всех станциях к поезду подходили жалкие женщины и просили, молили продать им мыло, втайне надеясь на то, что мы еще не разбирались в его стоимости или, скорее цене. Купишь у солдата, он еще мыло не оценил, его давали на фронте без счета. Спрашивали хлеб, консервы, но мыло больше, настойчивей и трогательней. За кусок предлагали четыреста рублей!!!

Запомнилась мне одна женщина. Маленькая, худая, вся в мазуте и копоти, черная от лица и до юбки. Кто она – кочегар, уборщица в депо? Она так тихо и жалобно просила мыла, что один кусок я ей продал. Не помню, сколько взял. Так хотелось подарить ей, но отобрать у Ирочки я уже не смел, а на деньги купил хлеба. Его почти не взял с собой, а приезжать без хлеба не хотелось – вдруг у них нет его. И он действительно пригодился. По нормам того времени я ехал недолго. От Волхова до Куйбышева еду уже три дня и четыре ночи. Скоро Куйбышев. Но нормам нашего комбрига – очень долго, ведь у меня всего, с дорогой, десять дней и десять ночей. Четыре уже израсходовано, осталось шесть. Если четыре оставить на обратную дорогу, останется две. Только две ночи. Как мало и как много. Всего две. Но я еще не доехал, что, если поезд задержат и потеряется еще ночь, тогда придется уезжать, не переночевав. Нет. Пусть у дома Ирочки поставят все пушки РКА и наведут их на дом, я не уеду. Я обещал комбригу по своей вине не задерживаться. По своей вине и не буду. А наказать меня все равно не смогут. У нас, офицеров, ходила такая фраза: «Дальше передовой не пошлют, меньше взвода не дадут». Я как раз воюю в том месте, дальше которого послать нельзя, а должность у меня – зам. командира дивизиона противотанковых пушек. Сорокапяток, как их называют. Лучше командовать самым паршивым взводом, чем этими сволочными пушками. Худшего вооружения не было «во все времена и народы». Если подвести к ней танк, поставить его неподвижно на расстоянии полуметра, то и тогда она его не пробьет (в середине войны их сдали в металлолом и привезли настоящую пушку калибра «76» с длинным стволом. Вот это пушка! Но мне воевать на них не пришлось. Артиллерийская карьера моя кончилась, и я перешел в пехоту, откуда и вышел. А танки давили нашу сорокапятку, как червя.

Так вот, наказания я не страшился, а слово нарушать не хотелось, и поэтому каждая остановка поезда отдавалась уколом где-то внутри. Но поезд все-таки дошел, и при подходе его к вокзалу города Куйбышева у меня осталось шесть дней с обратной дорогой.

Ровно в 23.30 вышел я с полным сидором и черным кофром из вагона. Ночь.

Темно. Приехавшие тем же поездом мгновенно разбежались, я остался один и даже спросить, где улица Ленина, на вокзальной площади не у кого было. Хотел даже возвратиться на вокзал. Мысль провести ночь на вокзале меня нисколько не затрудняла. Холодало (ноябрь), дул сквозняк с песком, пылью и городским мусором, в нашем окопе не лучше, но подле дома, где живут Ирочка и Лена, и потерять на это одну из двух оставшихся ночей было ужасно. Где эта улица Ленина? Можно год ходить так по городу и ее не найти. Я вспомнил оставленный город Новгород и другие незнакомые города… Тут отделился от стены (как волшебный) старик с тележкой на колесах, отнятых от детских колясок

Улица Ленина? А какой дом? – Двенадцать.

Да… Это на другом конце города.

Как же туда добраться?

Он молчит. Все пусто, как на кладбище. Ни света нет в окнах, ни шороха не слышно на улицах. То ли затемнение у них, то ли спят все. Да! Еще одну ночь проведу здесь, подумал я, а утром Ирочка уйдет на работу… И вдруг голос старика: «За полбуханки хлеба проведу». – «Поехали! – закричал я в восторге, – дам буханку!» – и повалил свой кофр на тележку. Опять вспомнил Сыса и его мыло. За кусок мыла я купил три буханки и еще кое-что.

Мы пошли по ночному Куйбышеву. Мой «рикша» был в восторге и бежал трусцой. Я с мешком за плечами едва успевал за ним. Очень хотелось расспросить старика, поговорить, поскорее узнать о личном, о том, как живут здесь. Но он не поддавался на беседу. Бежал и бежал.

Я начал задыхаться, сказалось отсутствие тренировки, переутомление и каждодневная водка.

Однако просить его бежать потише было стыдно. Я молодой, здоровый, а он пожилой и совсем тощий-претощий. Может быть, инвалид. И потом, мне так хотелось поскорее увидеть Лялю, как мы называли Леночку, и поцеловать Ирочку, что я бежал через силу, но старика не утишал.

Мысли опережали нас, я был уже в доме, в комнате. Одной рукой целовал спящую Ляльку, другой обнимал свою ненаглядную женушку, такую всегда теплую, пахнущую необыкновенными цветами, всегда одинаковыми и неповторимыми.

Казалось, этот запах только что родился, родился в тот момент, когда я обнял ее. И это было всегда, это было целых два года, и он никуда не уходил, не пропадал. Бывало, когда ее долго не было дома, я нюхал ее кофточки, они тоже пахли так.

Мысли опережали, и мысли возвращались в прошлое. На этом вокзале я второй раз. Ах, первый раз! Ах, первый раз! Это было тому назад всего два с лишним года. Я работал инструктором альпинизма в лагере ЛПИ, в Домбае. Ирочка в качестве моей молодой жены приехала ко мне на каникулы. Был июль 1939 года. У нас была отдельная палатка, и это было нашим импровизированным бесплатным свадебным путешествием. Я получал зарплату в лагере. Ее приезд был для меня таким праздником. До нее я думал, что поэзия и музыка – это все. Теперь я узнал, что музыка – это все, а любовь – это все и еще кое-что. Если она есть, то снег пахнет огурцами, и лавины со стоящего перед нами на востоке Домбая, а может быть, Эвереста, летят вниз. Это Песня Песней Соломона, и «Радуйся» Сергия Радонежского, и Магдалина у ног Иисуса. Если музыка – это все, а любовь – это все и еще кое-что, то любовь – это и то, чего не бывает. Последнюю фразу я часто повторял.

Я уходил заниматься с группой на скалы, на лед, она собирала грибы и ягоды вокруг лагеря. Как хорошо было возвращаться с занятий. Ирочка встречала мою группу перед лагерем. В нашей палатке висели и стояли в банках цветы. Она ходила смотреть на нас в бинокль. Лето было солнечным, и никто в тот год у нас в лагере не погиб.

Вот тут я совершил страшное преступление. Когда закончились занятия, я включил ее в свою группу для восхождения на вершину Суфруджу.

Преступление состояло из двух параграфов. Первый – она не прошла занятий (я показал ей только основные приемы страховки). Второе – она была беременна (на пятом месяце), и я это скрыл от начальника. Только одуревшие от любви молодые дураки могли решиться на такую глупость, не желая расставаться на три дня.

Любое падение, зависание на веревке могли вызвать преждевременные роды на высоте три тысячи метров и выше, на снегу, на льду, и без врача в компании, не имеющей понятия родах и о том, что делать в этом случае.

Я привязал ее веревкой к себе, не отпуская ни на метр, и все обошлось хорошо. Ей даже понравилось. А наш тренер Василий Сасоров, узнав, бил меня ледорубом и очень ругался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю