Текст книги "Альпинист в седле с пистолетом в кармане"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
ЧАСЫ
Я шел из санроты к себе в часть. На опушке редкого, совсем разбитого лесочка, на песчаном взгорке, кое-где прикрытом вереском, работала похоронная команда. Сладковатый запах трупов веял еще на другом конце большой поляны. Привычный запах на войне. Я вообще привержен к запахам. Помню, однажды ночью шел в задумчивости через площадь у стадиона Политехника. Мимо меня изредка проходили встречные люди. Было совсем темно. Вдруг мою задумчивость разбил удар, как по большому барабану. Заработала разрешающая установка разума, и я вычислил запах Алевтины – моей любимой девушки. Вычисления были не мгновенны – она ушла далеко. Я побежал, догнал, и это действительно, к большой радости, была она… Запах Алевтины… и запах мужиков… убитых дня три-четыре назад. На теплом солнце.
Двое похоронщиков ходили по горе с грязной белой лошадью. На ней был хомут с постромками, привязанными к концам толстой палки (забыл, как называется это устройство у крестьян, кажется валек), в середине палки веревка, оканчивающаяся удавкой. Один из них вел коня под уздцы, другой набрасывал петлю на ноги, иногда на шею убитого и волоком тащил к площадке, где складывали их в аккуратный серый штабель, забрасывая в верхний ряд, на счет раз, два, три.
Идти бы мне скорее мимо, не глядя, как я делаю, проходя мимо уличных аварий, ан нет! Я остановился, не приближаясь.
Я остановился! Какие трудные силы меня остановили, не знаю. Остановили, и все. Остановили и двигаться не разрешили. О чем я думал?
Ни о чем. Угонял приходящие мысли. Научился этому искусству. Рядом, полузасыпанный пылью, лежал молодой, почти мальчишечка, еще не утащенный лошадью. Серое, совсем серое все тело с черными пятнами. И запах … Думаете, я думал думу о его маме? Нет. Я думал о своей маме в блокадном Ленинграде, о другом… другом… все бежало… бежало; штатские, став вояками, учатся хранить свои мысли.
Пока я хранил, меня заметил один из солдат-могильщиков. Он стоял за штабелем. Суетливо пошел навстречу, вихляя задом, соображая, застукал ли я его. Подошел близко и тихим голосом, чтобы не слышали другие, сказал:
«Товарищ капитан! Поглядите». Вытащил из-под шинели шапку-ушанку, нашего образца, доверху наполненную часами. Там были золотые или золоченые, на металлических и золотых браслетах, и черненые на старых кожаных застежках, и просто без ремня, и старинные, карманные луковицы, данные в поход дедом, ветераном четырнадцатого года (может быть, на них еще смотрел сам император).
Поразительно! Они все или почти все шли. Их хозяева лежали в штабеле и не шли, а они шли…
Солдата тоже восхищала какая-то мысль, возможно о том, что он ходит, часы ходят, а «эти» не ходят, и он хотел поднести шапку к моему уху.
Я отстранился, как от проказы, боясь прикосновения, но и на расстоянии хорошо был слышен шапочный контрапункт.
Звук плыл. Иногда попадал в резонанс, и громкость усиливалась, иногда затихало.
– Товарищ капитан! – он опомнился. – Разрешите обратиться! – и не дожидаясь разрешения, считая эту фразу за «здрасте», сказал: «Берите любые, хоть не одни, вам пригодятся!»
Следует сказать, что с часами (вернее, без часов) была катастрофическая трудность. Вода, дожди, мелкий песок (которых мы уже не замечали, а наши часы – о-го-го, не переносили) сделали свое дело, и если назначалась артподготовка в семь ноль-ноль, то приходилось бегать по землянкам и отбирать у солдата завалявшиеся у него в кармане и не нужные ему часы.
А тут их целая шапка, и почти все ходят. Я мог бы просто отобрать всю шапку и раздать их офицерам. Но не тут-то, как говорят, было. Я побоялся прикоснуться к шапке, как ко змию. И не по каким брезгливостям (их и след пропал), и не по другим соображениям (никаких соображений), просто нет, и все. Возник серьезный вопрос, как поступить с солдатом? Он настоящий мародер. И подлежит расстрелу по законам всех армий мира.
И если бы он грабил карманы наших бойцов… сомнений нет… не знаю, что бы я стал делать … было бы скверно … и мне. Но … я нашел спасительный выход. На его счастье, ни одного нашего солдата здесь не было, мы стояли друг против друга (впрочем, другом назвать этого склизкого гада трудно). Бессилие силы, как сказал Оскар Уайльд, и еще я вспомнил фразу из «Лунной долины» Джека Лондона: «Это легче легкого, это так же просто, как ограбить покойника». А мне не просто… Я повернулся и ушел, ничего не сказав, сопровождаемый звуком из шапки, слышимым еще долго. То ли натурально, то ли как звук с «того» света.
СОЛДАТ КУЛЕВАТОВСКИЙ
В сорок втором я «помнач один» бригады. Первый отдел, в отличие от гражданских учреждений (где он ведает секретами и личными грехами людей), – отдел оперативный, отдел, управляющий боями и частями. Бригада – это уже соединение. Самое малое, но соединение. Полк, батальон, и ниже – части, взвод, отделения – подразделения. А бригада больше полка и меньше дивизии, в ней много частей и подразделений. Который же я человек в бригаде? Первый человек – командир, второй – начальник штаба, его заместитель – начальник оперотдела – третий человек, а я – заместитель третьего.
Служба наша с начальником «один» шла в очередь: то я бегаю по батальонам, проверяю, готовлю, ругаюсь и пью водку, а он сидит в землянке нашей у телефонов и пишет «приказ», то я сижу в ней, а он бегает.
Приказ – это самое сложное и самое важное дело офицера на войне.
Приказ – это запись решения командира на наступление или другую операцию. Он должен быть предельно краток, определенен, понятен и всеобъемлющ. Вся военная выучка – в нем. Есть особый военный язык, которым он пишется. И вся мудрость командира собрана в нем. Командир бригады принимает решение при нас, у себя в бункере. Показывает его на карте. Мы при нем рисуем это решение. Бежим к себе и пишем приказ, бежим к нему подписываем, и офицеры связи (в крупных штабах) или связные у нас уже скачут (а у нас бегут) с приказом в батальон. Затем один из нас бежит и разъясняет и проверяет и помогает комбату выполнять его.
В общем, значительную часть дня и ночи я по окопам и землянкам батальонов шастаю, лелею стыки. В местах соприкосновения рот и батальонов каждый командир хочет считать, что эту точку защищает его сосед и отодвигает свои посты, а мы загоняем их в стыки.
От передового окопа, идущего вдоль всего фронта, ходы сообщения идут к землянкам. В окопе посты у пулеметов, перед землянкой часовой. В землянке смена отдыхает. Курсируя, знакомлюсь и замечаю выделяющихся солдат и сержантов (офицеров знаю всех). С солдатами интересно поговорить. Одни охотно рассказывают, другие только слушать согласны, третьи молчат.
Как-то командир отделения, чернобровый сибиряк, сказал, что один стоя спит на посту: «Хотел его отдать под трибунал. Это расстрел. Оказалось, он слепой. Прибыл с пополнением как три дня тому. Куриная слепота у него. Днем немного видит, в сумерках – ничего. Говорит, комиссии объяснял – не поверили. Когда шли на передовую – товарищи вели за руку. Теперь не знаю, что делать с ним. Буду отправлять в тыл, а пока пусть постоит. Не видит – пусть слушает»,
Был там в третьей роте второго батальона один пожилой солдат, мужичок лет сорока, Кулеватовский, я даже фамилию запомнил, мне стариком казался. Маленького роста, живой хитрован, но приятное лицо (один глаз косоват). Бритый, аккуратный, шинелька старая, но хорошо заправлена. Я остановился, молчу. Хочу послушать, что скажет. Он: «Вот этого (показывает на соседний пост) скоро убьют. Ижевцев фамилия его».
– Откуда ты знаешь?
– Надежду потерял. Сам говорит: не выдюжу. Детей жалко. Жену не люблю. Детей жалко. Не приду домой, говорит. Таких завсегда убивают. Может повезет, правда. Ранят. Но и ранят их крепко.
– А ты откуда знаешь?
– Я здесь с первых дней. Смотрю на людей. Пополнение придет, и я их распределяю, кого убьют сразу, кого попозже, и ошибок не даю, почти всех угадываю. Один потерял надежду, второй веру, третий любовь. Всех убьют. Зачем жить? Если нет надежды выжить. Не будет бороться за жизнь – не будет жить. Убьют.
– А ты борешься?
– А как же. Я слежу за фрицем, изучаю его. Пошлют за кашей – иду. Где в рост, где ползу. Он еще не стреляет, а я ползу. И сколько раз было, только лягу – разрыв. Я ползу – Ижевцев с меня смеется.
Но где надо, когда в разведку или тащить раненых, – я не тушуюсь. Зря погибать не хочу. Хочу дельно все делать, и войну выиграть надеюсь, и Веру имею (жену так зовут), и любовь к ней у меня не просто так. Она ждет крепко, и я приду.
Вот один верующий у нас в отделении. До войны не верил и в церковь не ходил. А теперь, говорит, поверил и в церковь ходить буду, и сына окрещу.
Стесняется, правда, и фамилию не велел говорить, а мне рассказал. И многие стали здесь, на передовой, верующими. Как прижало, так поверили, поняли, что к чему.
– И ты верующий?
– Да. И я. А что вы мне за это сделаете? Там, на заводе, могли премии лишить или квартиру не предоставить, а здесь дальше передовой не пошлют, и вреда от моей веры никому нет. Но вот когда командир дурак и людей не жалеет, и положение трудное, то вера спасает. Человек так сделан. Ему вера ох как нужна. Когда все удалилось от нас и все мелкие заботы остались там, вдали, за рекой, а при нас одна крупная забота – твоя жизнь на ладошке. Всем нутром в веру поверишь, и на место сердчишко она твое поставит. И нашему бы политотделу это политдело понять надо и не топтать веру людей, а способно ей вести пропаганду.
– Может, вам и священника сюда доставить? – спросил я.
– А чего ж? Можно! Говорят, в старой армии солдата тоже уважали, и священник был, И бордель солдатская действовала.
А с религией зря борются. С религией нужно бороться, пока власть не захватили. А как захватили – религию поддерживать надо. Священники за правительство молитвы служат и против власти никогда не идут. Так что наши зря антирелигиозную пропаганду ведут. И ученые теперь без Бога в жизнь не веруют. Наука жизни объяснить не может, и сам святой Эйнштейн к Богу пришел. Хоть еврей был, а, говорят, его к святым приравняли. Но ведь и Иисус Христос евреем был, так что все может быть.
– Все-то ты знаешь. Молодец!
– Служба у меня такая. Старостой состоял. Там, в церкви, сноровка нужна не меньше вашей. А ты кто, лейтенант, русский?
– Нет, я еврей.
– Не похож. И лицом, и делом.
– А ты евреев не любишь?
– Нет, почему же. Не могу так сказать. Особой любви нет, но и нелюбви не запасал никогда. И здесь видел – воюют евреи хорошо. А ты не похож. Мог бы в интенданты податься, а торчишь здесь, в самом пекле.
– Мне предлагали в начпроды перейти. Майорская должность. Старшему лейтенанту почетно. Тут мой друг Буданов из нашей дружины перешел в начальники обозно-вещевого снабжения и меня привлекал по-всякому. Одному стыдно было перед нами, хотел меня увести. Говорил: «Даже к комбригу будешь ходить без доклада, а водки и девочек – пруд пруди (там есть банно-прачечная команда, одни молодые девки). Землянка в шесть накатов[8]8
Накат – слой бревен на крыше землянки.
[Закрыть] (у комбрига – три, у нас – два). Все будут тебе друзья. Я не пошел.
– А почему не пошел? Тут убить могут, а там был б живой. Но наверное, правильно сделал. Сказали бы все: «Еврей нашел теплое место, с передовых удрал, а мы тут за тебя немцу мстить должны и погибать, православные».
– Правильно. Все правильно! Молодец ты.
– А для чего ты ящик тут у стенки мостишь? Хочешь первым из окопа выскакивать? – спросил он.
– А ты торопиться не будешь? – сказал я.
– И торопиться не буду, и сзади не останусь. Я со всем пойду. Посмотрю вперед, что артиллерия наша произведет. Если атака пустая настроится, далеко не пойду, сподручнее обратно прыгать. А если дело начнется, я не отстану, свою обязанность выполню.
Тут дураков я повидал: «Вперед, вперед», а сам из окопа не вылазит. Людей не жалеет, ему еще пришлют нашего брата.
– И ты первым не тарань огня, – добавил он, – его своей печенкой не прикроешь. Как до той рощи добежим, он ее давно пристрелял, даст из минометов, и назад, в родной окопчик потечем. Кто потечет, а кто истечет. И что покажем? – Глупость!
А ты верующий? (Посмотрел в лицо.) Еще, кажись, нет. Не дозрел. В атеистах тебя, конечно, нет, это точно, и в веру еще не пришел. Ты тут спервоначалу? Ранен?
– Да, я с начала. Ранен, но не сильно, – сказал я.
– Веровать будешь! Вижу! Позже. Вера очень нужна людям. Вот, к примеру, сильно ранен или заболел, или помирать собрался. Что, тебе «Капитал» Маркса вспоминать и тот «Капитализм и критицизм» или «Диалектику» Ф. Энгельса? Нет. Будешь ты вспоминать Господа Бога нашего, который создал душу нашу, возьмет ее к себе и возродит вновь впоследствии времен. Пусть ты не точно уверен в этом, но Ф. Энгельс тебе просто тьфу, а святые апостолы и ваш Моисей обещают.
К кому же прильнуть тебе душой? К единому Господу Богу. Тут верней пристань, ибо другой, даже неверной и слабой – нет и нет.
А русские и евреи ведь в одного Бога веруют? Как ты думаешь? – спросил он.
– Да, – ответил я, – в единого Бога. Когда пришел Иисус Христос, он сказал: «Я пришел не уничтожать закон (закон Моисея), а утверждать его». Господь един. Христос внес новые моральные дополнения к закону Бога единого.
– И я так думаю, – сказал Кулеватовский.
– А ты русский? – спросил я.
– Я русский!
– А по фамилии ты хохол.
– Отец у меня украинец, мать молдаванка (попросту цыганка), а я русский. Раньше православного вероисповедания писали, а теперь русский пишут. Теперь все русские. И евреев скоро совсем не будет. Кто на русской женится, кто за армянина выходит, все пишутся русскими, иначе на секретную службу не возьмут, вдруг уедешь «туда» и секреты продашь. Еще скажу: «Не старайся доказывать, кто ты есть: кто не захочет – не увидит».
Интересный мужик. Хороший. Не пришлось мне с ним больше поговорить.
Атака наша не получилась. Как сказал Кулеватовский, накрыл он нас в рощице. Артиллерия наша плохо сработала. На обратном пути шел я по ходу сообщения и увидел Кулеватовского. Он лежал на боку за бруствером, накрытый своей старенькой шинелькой.
ШИФРОВАЛЬЩИК РЕЗВАН
А все шло своим чередом: землянка, окопы, окопы, окопы и дождь со снегом. Первое солнце. Снег на земле. Жухлый, с темными ямками, но снег. На входах в землянки глина крепко пристает к сапогам. Намазанная на деревяшки, где их чистят, высыхает, трескается и рассыпается рафинадом.
Землянки в бывшей роще. Целого дерева – ни одного. Видел когда-то под Ереваном развалины древнего храма. Там остались только части колонн на фундаменте. Много колонн разной выжитости и высоты. Упавшие части лежат тут же. Наша роща похожа на этот храм. В каждое дерево попал снаряд, и не однажды. Не рядом разорвался, этих были тысячи, но попадал прямо в стоящее дерево (сколько же их нужно выпустить) и отрывал верхнюю часть. Оставалась колонна с капителью, как расщепленная метелка, крашенная в чернь. А некоторые лихие летуны не разрывались и, попадая в ствол, расщепляли его и оставались в нем, как нос слона в известной сказке.
Было тихо, и мы вылезли на поверхность, как зеленые ящерицы на серый камень, на солнце, на весеннее тепло, и были зелены с лица. Сырость окопов и землянок на болоте и водка раскрасили лица потребителей. Однако был среди нас суперзеленый. Его привезли из блокадного Ленинграда.
Он был шифровальщик армейский,
Она – генеральская вошь.
Мы стояли вокруг него. Он рассказывал. Мы все питерские, и это понятно, было интересно слушать. Резван его фамилия. Красивая фамилия. Он снял шинель. Его «х/б» почему-то не хаки, а серого цвета, похоже на цвет немецкой формы. Присмотрелся я ближе. Вши покрывали его гимнастерку сплошным слоем. Некоторые особи сидели даже в два слоя друг на друге. То ли им места не хватило, то ли исполняли завещанное им природой важное или даже очень важное дело. Впрочем, как я потом узнал, вши этим не грешат, каждая самка сама себя оплодотворяет, сама себе удовольствие делает.
Они сплошняком сидели на наружной стороне рубашки. Сколько же их было внутри! Этим точно места там не хватило.
Я сказал ему: «Смотри, Коля! Вши». Он засмеялся и ответил: «Когда их столько, это уже не вши, это укрывало, их уже не замечаешь. Даже теплее. Пристрелялись мы с ними. Одно хорошо, живым себя почитаешь. Они умирающих покидают. Чуют и покидают. Живых поедают, неживых – покидают.
Живых почитаешь,
Живых поедаешь,
Неживых покидаешь.
Сам видел. Ручьями текут, уходят».
Шифровальщики люди особенные. Живут в отдельной землянке. В гости к ним не забежишь (слава Богу). Перед землянкой – часовой. В затишье греют пузо. Как дело началось – так снуют день-ночь-день. Их двое (второй Платонов – какая фамилия!), и хватает цифр на обоих. Приказы и указы приходят в шифре. Все расшифровать и отпечатать и бежать к командиру или начальнику штаба. И к связистам за новыми приветами. А то и связисты часового тревожат сами.
Так вот, выжил Коля. Выжил, отъелся, отмылся, отвошебоился и выжил. Растолстел даже сильно, ел хорошо и сидел много. Растолстел так, что казался опухшим. Вот так-то у нас было со вшами.
Однажды мы заменили в обороне части, снятые с нашей линии. Мой вестовой Кроля (он выздоровел и возвратился ко мне, как его имя – не помню), очень шустрый старик, занял мне землянку – чудо. Четыре наката и внутри все стены и потолок забраны плащ-палатками. Видно, в ней жил не менее полковника. Такое пышное богатство меньшому недоступно. Одно было странно. Почему, уходя, не сняли своих драгоценных драпри. Землянка была двухкомнатной. В «зале» – стол, топчан, и в предбаннике – топчан для ординарца.
Когда я, уже совсем без сил, к вечеру добрался к «дому» в мокрых валенках, Кроля спал на своем месте. Зажегши керосиновую лампочку, я обмер. Кроля был красным, как облитый кровью. Клопы сидели на нем всплошную.
Нашу землянку мы с ним продали за литр спирта. Позже купивший рассказывал: «Я набрал их полную каску и отнес начальнику тыла майору Сысу. Потребовал у него литр спирта (чтобы не быть в дураках), иначе, сказал, могу уронить каску на пол в шикарной вашей землянке. Майор Сыс литр выдал, так что все остались «при своих». Больше я шикарных землянок не занимал никогда. Ни своих, ни немецких.
В землянках вражеских «зверей» не было, однако вонь от порошков и дустов стояла непереносимее клопов.
ПОМОЩНИК НАЧАЛЬНИКА
Как я уже говорил, меня назначили помощником НО-1. А начальнику оперативного отдела, теперь моему начальнику, капитану Колосовскому, присвоили звание «майор». По выражению Михаила Светлова, это был «мечтатель-хохол». Правда, он мечтал не о том, чтобы землю где-то, кому-то там отдать, а о том, как он получит папаху полковника и приедет в Харьков, и все девицы Харькова выйдут ему навстречу и предложат «руку и сердце».
Я принимал решение и готовил карту и приказ на завтрашнее наступление на деревню Вороново, а он лежал рядом на нарах, накрывшись шинелью, и принимал еще более трудное решение: блондинка или брюнетка будут лучше выглядеть рядом с его серой папахой.
Потом он вставал, долго гляделся в маленькое круглое тусклое зеркальце на новые золотые погоны (неположенные на фронте и неизвестно, где добытые), надевал черные перчатки и, надувая совсем круглое лицо, говорил: «Чи? Идуть воны майору Колосовському?» И поднимал руки в перчатках. Ему очень приятно было произносить слово «майор» в сочетании с «Колосовский», и когда он не слышал этого от других, произносил сам.
А человек он был смелый. Любил подолгу находиться в передовых окопах, проверять посты и дежурить. Часто оставлял меня в землянке, а сам уходил дежурить в мою очередь.
Мне, старшему лейтенанту, еще и наполовину не ставшему военным, приходилось тут на ходу постигать всю военную премудрость. В окопах как дежурный офицер я представлял командира бригады и отдавал приказы командирам рот и взводов, а при внезапных изменениях ситуации – от его имени. Там выручала интуиция. В штабе же нужно было много знать. Просто знать и уметь; и я лихорадочно учился, спрашивал у старших офицеров и выполнял работу за всех, кто ленился или стеснялся спрашивать, как мой майор Колосовский.
Работа шла успешно, и майор, который докладывал всегда сам, вскоре получил награду и уехал на учебу.
И я стал начальником! Оперативного отдела бригады. Конечно, никто из начальства меня всерьез не воспринимал.
Этот! Из штатских рядовых, которому мы насильно дали лейтенанта, уже влез на должность подполковника, начальника оперативного отдела, всего за год войны. Командир бригады, а теперь им стал полковник Цыганков, запросил из штаба армии настоящего начальника оперотдела.
Время шло, никого не присылали, а я работал.
Зимой 1943 года.
Произошел такой эпизод. Командование армии и фронта решило провести в порядке подготовки к предстоящему наступлению штабную игру.
Приехали генералы. Даже Федюнинский был. Хромой, с палочкой и без папахи, а по слухам, приезжал сам Ворошилов. Нас выгнали из землянок в роту, и началась игра. В ней участвовали начальники штабов соседних дивизий и наш начштаб подполковник Лазебный. Игра велась за нашу армию с приданной авиацией, танками и артиллерией РГК.
Получив все данные, Лазебный должен был принять решение и к утру представить карту, приказ и все расчеты.
Было часа два ночи. Он сказал: «Я сейчас уйду на часок отдохнуть, ты, страшный (иногда вместо старшего говорили «страшный»), подготовь тут, что сможешь, а я потом все сделаю».
Он проснулся только тогда, когда за ним пришел адъютант командующего. Плеснув воды себе в лицо и едва успев посмотреть то, что я сделал, подполковник побежал к генералам.
Обратно он пришел после полудня, весь сияющий. Похлопал меня по спине и сказал: «Ну, старший лейтенант, ты даешь. Командующий признал «мое» решение самым лучшим и ставил в пример генералам из дивизий. Если б он знал, кто его принял».
С тех пор он меня полюбил и боялся, как бы не прислали другого начальника. Но! Его прислали.
Это был подполковник Тюриков. Элегантный, даже красивый, начавший седеть, офицер из тыловых штабов. «Военная косточка». Засидевшийся там, но не из тех, кто, просидев в тылу всю войну, торопился за орденами. Он приехал воевать.
Выкинув из землянки моего ординарца, занял одно место (землянка была на два топчана) и стал рубахой-дядей. Веселый, добродушный человек, не требующий субординации, в течение недели тщательно и даже скрупулезно расспрашивал меня и знакомился с людьми, картами, бумагами, после чего довольно резко выдворил меня из моего двора и совершенно изменил тон обращения: «Товарищ старший лейтенант! Доложите, как положено!» На моем топчане поселился его ординарец. А я, получив очередной удар в нос, окончательно понял, что у военных есть два лица – служебное и неслужебное. Служебное – когда он тебе нужен, а неслужебное – когда ты ему нужен. Это сильно продвинуло мое понимание военного дела и жизни и способствовало становлению «настоящим» офицером. Обстоятельство, обычное в тыловых частях, на фронте применялось редко, здесь отношения были теплее и проще. Тюриков этого еще не понимал, не обкатался, не обстрелялся. В отличие от майора Колосовского, он был настоящим штабистом и считал своим основным оружием телефон и пишущую машинку, я же проводил время на наблюдательных пунктах и траншеях, готовил взаимодействие подразделений.
Мы были в обороне и часто вели наступление, силами усиленной роты, для разведки боем и сковывания противника. Я участвовал в этих боях. Это были страшные бои. После них едва ли третья часть оставалась в строю.
Я Тюрикова не полюбил. Оставаясь формально его помощником, старался получать задания от командира или начальника штаба бригады и им непосредственно докладывать. В передовых частях терпели такие нарушения субординации. Ему это не нравилось, но! Меня все знали и обращались прямо. Он часто оставался без дела и информации и, стараясь выйти из трудностей, опять обратился ко мне неслужебным лицом.
Начиналась весна 1943 года. Я сменил пистолет «ТТ» на «парабеллум», а Тюриков влюбился в Машу Софронову, военфельдшера, лейтенанта медслужбы. За всю войну я не встречал такой прелестной девушки. Высокая, даже чуть лишнего, стройная, как прутик. Большие, очень яркие, глаза. Узкая «хаки» юбка и невысокие хромовые сапожки. Она своим видом останавливала дыхание, как прелестная картина или музыка. Редчайший случай на войне – у Маши не было кавалера. Известное дело – у каждой девушки был «законный» и еще несколько претендентов. У Маши никого! Существует эффект: отсутствие успеха у очень хороших женщин. Каждый думал про себя: для меня слишком хороша. Тут ничего не светит.
Но Тюриков так не думал. Вырвавшись из железных объятий своей офицерской тыловой законной жены, наслышанный о том, что на фронте все можно, он кинулся на нее, как орел на драную курицу, не разобрав хорошо, кто перед ним. Она же, королева, заждавшаяся успеха и не понимавшая, почему ко всем липнут, а к ней никто, приняла его, как давно раскрывшийся нежный цветок покорно принимает руку, срывающую его. Постепенно глаза у Тюрикова открылись и он взглянул к себе в объятия и увидел, кто там.
Как мне трудно было перейти от постоянно-эмоционального подхода к людям и событиям, так Тюрикову перестроить свой рационально-расчетливый образ мысли и жизни. Привыкнув жить в военном городке, где все видны и ничего нельзя, здесь он растерялся. Здесь тоже все видно, но все можно. Никто в партком не пойдет. Хочешь, иди сегодня к Маше, а завтра к Наташе (если она пустит). Поначалу он так и думал: «Буду хорошо работать и воевать, а к Маше ездить два раза в неделю «отмечаться». Но Машка оказалась Мариной Васильевной. Когда выяснилось, что она перестала быть ничьей, появилась туча шмелей и трутней и шершней и всякой другой дичи. А Маша полюбила Тюрикова! Да еще как! Полюбила, как умели любить на войне. По формуле: сегодня ты мой, а завтра неживой. Все ему и ничего себе. Без мысли о том, что он позже вернется к своей жене (что он и сделал, а она осталась со своей единственной любовью, одна на всю жизнь). Но это позже. А теперь – Тюриков полюбил Машу, а я опять полюбил Тюрикова.
За что?
В физике есть понятие дополнительности. Вероятно, она проявляется и в человеческих отношениях. Знание дела, огромная работоспособность, расчетливость, умение сдерживать порывы, заменяя их холодной продуманностью, то, чего мне не хватало, чтобы стать настоящим военачальником. Ему – моей эмоциональности, чтобы стать возлюбленным, достойным Машиной любви.
Если бы я полюбил Машу, мы бы сгорели в обоюдных эмоциях. Сдержанному и расчетливому Тюрикову было проще, но даже он сорвался со всех цепей.
Это меня покорило, я ему все простил, и мы подружились. Ему нужно было говорить о Маше, мне – учиться быть военным. Мы нужны были друг другу. И хотя я еще долго был настороже, он своих тыловых штучек больше не повторял. Одних фронт ломал, а других делал настоящими.
Как-то вечером я зашел к Тюрикову. Он был повышенно любезен и даже пытался расстелить комплимент: «Ты не обижайся, старший лейтенант. Ты еще только поварился в армии, а надо бы покипеть, тогда поймешь весь строй отношений. Ты уважаешь подполковника, как свое будущее. Пусть я тебе немного нахамил, но похамить каждому хочется. Сегодня стерпишь, завтра сам похамить сможешь».
– Вам нравится хамить. Понимаю. Хамите! Хамили бы мне с первого дня.
– Нет! – ответил он. – Это неправильно. Зачем? Ты бы закрылся как цветок. Ни запаха, ни красоты, и встретил бы меня мордой об стол. Я применил к тебе обычную методику.
– И сорвалось, – сказал я. – Получили сами, так сказать, одним «предметом» в один «сустав».
– Я на твоем примере усовершенствую ту методику. Я привык общаться с настоящими военными. Оказалось, к штатским интеллигентам она не подклеивается, ее нужно строгать. Или сменить клей? Или стать интеллигентом, – продолжал он. – Когда я начинал в большом штабе, работали еще военные интеллигенты. Позже всех выступающих за «уровень» усекли, подровняли.
Серые приглашали по известному закону Питера, серых, а оставшиеся усвоили «методику».
Позже такое случилось и у нас на кафедре в Политехническом. Серые не думали о науке. У них появились дела поважней: чтобы стол стоял у окна, очередь на гараж и квартиру, жене путевку в круиз… и хоздоговор на тему пожирней. Посредственности торжествовали, как облученные мухачи вокруг Самки.
– Давай, Старший! Забудем те трудности.
– Это уже новая методика? – спросил я.
– Да! Военные должны быстро перестраиваться.
Такая военная наглость мне даже нравилась. Скоро Тюриков покинул бригаду с повышением, на свое место вернулся майор Колосовский, повысивший свою квалификацию до недосягаемой вышины.
Любовь любовью, а война войной. Мы продолжали с перерывами атаковать это проклятое Вороново. Называлось – «активная оборона». Скольким она стала последней. Вороново стояло на пригорке, а наши в болоте, у подножья его. Моя землянка (три наката) – чуть поодаль в бывшем лесочке. Над нею сосна, расщепленная неразорвавшимся снарядом. Он так и застрял в ней, выглядывая своей змеиной головкой. Но в эту же сосну попал еще один снаряд или мина и снес верхушку. (Каков был обстрел!) Не осталось ни одного целого дерева, а чтобы срезать его, нужно было попасть точно в него. Снаряд, разрывавшийся рядом, дерева не срежет, а какова вероятность попадания точно в дерево? Обстрелы были такими жестокими. Но мы были еще живы.
Той же ранней весной 1943 года.
Кролевецкого легко ранило. Я взял нового ординарца Владимира Горячих.
Невысокий крепыш, биндюжник из Свердловска. Большой силы и прелести человеческой. В пятьдесят лет казался мне стариком, но в ватнике, валенках, и в бане – геркулесом из персонажей Эрзи или гладиатором.
Смело воевал. Водку пил дюже, и доставать ее умел, себе и мне. Пьяным и даже выпившим его не видел.
Вышел Горячих из землянки оправиться, и его убило.
Смерть – это не просто. Любил я его. Вечная память солдату Горячих.
Когда обстрел затих, схоронили мы его рядом с землянкой. Кладбищем была вся земля. Ординарец, или по старому деньщик, воистину был самым близким человеком. Он носил за мною обед и фляжку. Я укрывал его от тяжелых поручений и беготни. Ели из одного котелка и укрывались одним тулупом – критерий братства был всегда с нами.
Война продолжалась.