Текст книги "Альпинист в седле с пистолетом в кармане"
Автор книги: Лев Рубинштейн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
ЗИНА
Рота разведки стоит рядом со штабом, бежать туда в сумерках от силы пятнадцать минут, а от слабости двадцать. Всем хорош Саша, красив лицом, затянут ремнем «в рюмочку», сапоги гармошкой и начищены до зеркала, но росточком Саша не вышел, всего тянет (считая каблуки, сделанные ротным умельцем) на 160 или 165 сантиметров. Зина же, как говорила о таких домработница моей сестры, Нюша, – «Дурдинская кобыла».
В старом Питере пивные заводы принадлежали некоему Дурдину, а в «качки», развозившие пиво, у него запрягали кобыл породы «битюг» с толстейшим задом и ногами, заросшими гривой от копыт до развилки. Это было вторым противоречием, способствовавшим заходу Зины ко мне в землянку. Зина ходила в толстенной красной вязаной кофте и короткой и узкой юбочке «х/б» цвета хаки, обтягивающей ее прелести. Она была Венерой хорватского скульптора Вани Радауса или скифских художников XV века.
Известно, что в длинных юбках ходят только женщины с кривыми ногами, а в коротких юбках те, кто полагает свои ноги стройными, но опыт посторонних зрителей показывает, что они (хозяева ног) не всегда правы.
Итак, Зина, улыбаясь, зашла в землянку. Слушая ее вопросы, я задал себе еще один вопрос: для чего, кроме вопросов, она пришла? И скоро-скоро догадался.
Очень не просто в первый раз сказать женщине: «Ложись, моя дорогая». Однако ясность позиции очень облегчила задачу и еще более облегчилась она тем, что говорить об этом не пришлось. Она пришла с готовым уже решением. Зина – самая-самая красивая женщина в штабе 1-й ОГСБ. И не потому даже (хотя и это не маловажное обстоятельство), что она была у нас одна-единственная и значит – самая. Она просто красивая уже потому, что молодых некрасивых не бывает. А самая – это уже по упомянутому выше. Позже, раздумывая о судьбах мира, я подумал: что, если бы на всей Земле или Вселенной была бы только одна Зина (остальные мужики), и она пришла бы ко мне? Но Зина была одна, всего на шесть мужиков в штабе.
Все было на юру
В нашем фронтовом миру.
О Зине было известно: к себе не пускает, не ходит (кроме Саши) ни к кому. Не хороводится. Сурова. Печатала она в землянке начальника штаба. Спала в отдельной, так как больше женщин в штабе не водилось. Как с просьбами перепечатать, так и с другими – вышибала с порога…
И пришла … отменив суровость, и пришла. Вот чудо и свершилось. А за этим чудом свершилось и то, другое чудо. Казалось бы!!! Может ли быть чудом то, что делают все люди и каждый вечер. Каждую ночь. Ан нет! «Это» было, есть и будет всегда чудом, необыкновенным и необыденным. Большая, теплая, матерински снисходительная и сдержанная, пришла, одарила и ушла.
Когда я, уже старый, смотрю на свою юношескую фотографию с капитанскими погонами, орденом, усиками, всеми зубами и всеми волосами – думаю, может всякое быть (а кто не думает). Может быть, так и было? Не знаю! Но Зина пришла.
Уходя, она сказала: «Он меня жалеет, а вы не пожалели. Как же я теперь? Что же мне делать, если случится?»
Но такое событие случилось, и всего за один раз.
Зины тогда уже не было в нашей части. Она ушла в декретный отпуск.
«Счет один-один?» – спросил я у Феди (он заведывал разведкой). – «Не так все просто, – ответил он. – Когда Зина выходила из твоей землянки, на верхней ступеньке лестницы стоял старший лейтенант Саша Цветков, а проходя мимо него, остановился начальник штаба бригады подполковник Лазебный».
Сначала произошла немая сцена. Затем Лазебный, усмехаясь и сразу все распознав, сказал: «Все тропки ведут в разведку и в разведотдел. Все ясно». И пошел своей дорогой. Саша, не давая Зине подняться из моей ямы, медленно произнес: «Совсем наоборот. Все неясно». – «Кому неясно, пусть крестится», – парировала Зина упреки грубым тоном.
– Что ты тут делала?.. да… делала?
– Поливала цветочки, а что, нельзя?
– Цветочки у Цветкова, а тут ягодки.
Зина оттолкнула Сашу и пошла к себе. Потом Саша стоял у нее на ступеньках, просил прощенья, и они помирились. А когда у Зины живот полез на грудь, начальник штаба зарегистрировал брак. Потом Сашу убило. Зина уехала рожать к маме в Саратов, а кто виноват и кто жалел, выяснить так и не представилось возможным.
ПАРШИКОВ
Наконец! Наконец-то та … та… та, и мы пошли в ход. В поход, в выход, в исход. Исход нашей бригады из Волховских болот был не проще, чем исход израильтян из Египта.
Началось наше настоящее наступление. Пусть никто не представляет себе бригады, идущей в психическую атаку во весь рост или на штурмовых лестницах или на Курской дуге. Все было иначе, все было не так. У нас наступали. Пушки, минометы, катюши. Потом авиация. Немцы удирали, а потом мы с танками, оставляя лишь мины и вонючие пустые землянки. Так мы продвигались два, три, пять километров, где останавливались несколькими пулеметными точками и парочкой противотанковых пушек. Останавливались, залегали, ждали своих пушек; немцы опять удирали быстро, и мы их практически не видели. Удирали они споро, и ежели их не окружишь, то и не увидишь.
В бригаде все круто изменилось. Главное, изменилась головка. Перед самым началом наступления пришел новый комбриг. Еще только подполковник, а уже комбриг – А. Н. Паршиков. Я всегда имел склонность «влюбляться» в хороших мужиков, и тут появился очередной «объект» обожания. Раньше я очень любил Ивана Владимировича Грибова, Колю Ренделя, еще раньше Василия Сасорова, Петю Феофилова. Позже был влюблен (с первого взгляда) в Никиту Толстого, Аркадия Мигдала. А тут Паршиков переломил окружение посредственных, как ломается крепкая палка о колено. Пришел талантливый. А если талант, то и человек, и командир, и все другое.
Невысокий, крепкий, даже чуть полноватый, как мне тогда показалось.
Слишком умный для военного, настоящий профессионал (окончил военную академию), без преобладания настырной ортодоксальности. Не «военная косточка», каким был Грибов. Вояка новой волны, рационалист без предубеждений военной науки и традиционализма. Быстрый, четкий, память, как у нынешней вычислительной машины.
Вокруг него все забегало, запрыгало, зашелестело. Выполнять его распоряжения было приятным интересом. И еще одно! Может быть, самое важное. Я ему понравился. Он отправил из бригады (кажется, с повышением) начальника оперотдела и сказал мне: «Теперь, капитан, мы будем вместе вести войну». Назначил меня начальником первого отдела и послал бумаги на присвоение мне звания «майор».
Меня, штафирку – начальником оперативного отдела! Никогда бы Цыганков не совершил такого святотатства.
А мой отдел состоял из меня самого. По штату был положен мне еще помощник, писарь-делопроизводитель, несколько солдат-связных и офицеров связи.
Помощника себе выловить из пополнения я не успел. Старик-писарь заболел и лег в санчасть. Офицера связи убило, а солдат поставили на посты, ибо потери нас захлестнули, и стоял один солдат чуть ли не на километр фронта, и стал я один целым отделом. Начальник штаба нашей бригады, был человеком с преобладанием усов, и Паршиков подвинул его на выполнение формальной суеты. Еще хочу сообщить, что начальник оперотдела является заместителем начальника штаба, и на меня надвинулась гора высоких обязанностей и дел. Аспирант по кафедре сопротивления материалов впал в милость и не только знал, но был погружен в идею равенства действия и противодействия и радовался возможности выдать хорошее противодействие этой горе перед человеком понимающим и умеющим оценить. Я радовался действию и продолжил прохождение военной науки. За два с лишним года от солдата добрался до недосягаемой высоты подполковника. О … го … го … сказал бы полковник Грибов и другие полковники, качающие службу пятнадцать и более лет. Но время обороны кончалось. Кончалась немецкая война. Начиналась наша война. Ленинград прорывал блокаду, а мы брали свое Вороново и Лодву.
Немцам удирать было славно. На них работали дороги. Догонять было трудно, дорогу отыскать было также сложно, как след за кораблем в море – их не оставалось. Однако помогала русская зима, сковавшая болота, и мы пошли и пошли…
А Паршиков сделал мне подарок. Такой подарок, что и не угадаешь. Он подарил мне броневик. Такой я видел в кино. В революцию на нем ехали матросы. На башне белыми буквами было нашлепано «Враг капитала». На таком стоит Ленин у Финляндского вокзала. Ленину хорошо, по нему никто не стреляет, а мне стало очень шумно внутри. Немцы, засевшие неизвестно где, дали две очереди из пулемета. Хорошо, пушки у них уже удрали, иначе мы могли бы тоже стать памятником. Везло мне!
Но… ни сна, ни отдыха (душа, правда, ликовала); мы вышли к железной дороге Тосно – Любань и сообщили в сводке: 1-я ОГСБ оседлала железную дорогу. От железной дороги и звания ее железного не осталось, и вид перестал светиться на фоне еще живого леса. Рельсы давно увезены в Германию, полотно взорвано на каждых ста метрах, дабы не сложилось оно в шоссе, оставшись желтой полосой в брошенных болотах, для преследующих и догоняющих.
Мы оседлали! Мы сели в седло. Альпинист в седле, так я думал о себе. Да, Паршиков признал меня военным, я сел в седло военной науки. Оставив свой броневик начальнику тыла, пополз по насыпи к 1-му батальону, у которого опять убило комбата.
Мы наступаем на Любань. Мне попался серьезный конь, выбивающий своей тяжелой рысью из седла, но Паршиков посадил меня в это седло, а до него я, как бес из сказки о Балде, пытался подлезть под коня и тащить на себе и коня и седло.
Пусть простит меня замечательный офицер Паршиков. Я, к стыду, забыл его имя и отчество. С ним я получил вкус к войне. Он, может быть, и не заметил своей великой роли. С ним мы взяли Любань, потом Новгород и много малых городков и деревень нашего Севера.
За Новгородом опять пошли по р. Шелони к г. Сольцы, повторив начало конца. До Сольцов оставалось совсем немного, когда получили команду: «Стоп». Конец пути. Опять мы были у деревни Теребутицы.
Наше соединение – 1-ю отдельную горнострелковую приказали расформировать. Лишили формы. Знамя отправили на вечное хранение в Музей Красной Армии. Части роздали в другие дивизии, а нас стерли с лица войны. Кто ее формировал? Командир бригады полковник Грибов И. В. Кто ее расформировывал? Я. Начальник оперативного отделения капитан Рубинштейн (я уже был майором, но еще об этом не знал). Поразительно! Родилась бригада в деревне Теребутицы и умирать пришла в ту же деревню. Говорят, звери приходят умирать на родину. Так и наша бригада. Деревня Теребутицы после всех наступлений и отступлений перестала существовать, и только поэтому, видимо, мы разместились в соседней деревне Любыни. Любынь, какое название, какое звание!
Всякое дело делает кто-то впервые, и я делал впервые. И возможно, поэтому интенданты успели распродать соседнему населению все, что носилось, таскалось, возилось из солдатской одежды. Лихо шли у них стоптанные ботинки, застиранные гимнастерки и штаны, не говоря уже о шинелях и полушубках. Когда я вник, оставалось всего ничего. Зато самогоном – горилкой они заполнили все емкости. Не будем вдаваться в детали. Интенданты и у Наполеона были интендантами. Возвратимся к другим лицам, играющим роли.
Мой возлюбленный командир бригады полковник Паршиков собирался покидать Любынь. Его отзывали в штаб армии за новым назначением. Он как-то мимолетно сказал о том, что взял бы меня с собою, будь у него твердо назначенная должность, но едет в резерв и нынче может взять с собою лишь своего деньщика рядового Пашку. А меня назначает своим заместителем по расформированию бригады.
Существовал непризнанный обычай брать в новое назначение несколько человек, с которыми хорошо работалось, жаль было расставаться с таким славным начальником, но…
Итак, я поместился в избе молодой учительницы Августы и ее престарелых родителей деда и бабки Петровых и стал расформировываться. Изба Гули, разделенная на два придела, состояла из кухни с огромной печью, на которой спали дед и бабка – родители Гули, и залы, где на скамейках и сундуках спали несколько офицеров, и я в том числе.
Сколько нас было и кто, точно не помню. Могу сказать лишь об одном. Был там Пашка, называвший себя адъютантом, но бывший деньщиком. Фамилии его тоже не помню. Невысокого роста, балагур, быстрый, складный, беленький, почти мальчишка. Он не был офицером, но как ординарец командира бригады одет был лучше всех. У него всегда было и выпить, и закусить, и покурить, и лошадь, и все другое. Полковник Паршиков не имел положенного ему адъютанта-офицера. Пашка был у него человеком «за все» и пользовался своими (или не своими) правами. Он был вполне разумным, знал, с кем и как себя держать и, как все лакеи, уважал тех, кого уважал хозяин, поэтому со мной был в дружбе, и от этого всем было хорошо.
ГУЛЯ
Часть нашей залы была отделена ситцевой, синей в цветочек, занавеской на проволоке. За этой занавеской спала Гуля со своей маленькой дочкой Саней. Девочке было около года или немного более. Муж Гули не то умер, не то был убит (точно не помню).
В первую же по поселению ночь все лежавшие в зале (спать мы, конечно, не смогли) были соучастниками деликатных событий. Пашка, как только был погашен свет, ринулся проскользить (другого слова не подобрать) за занавеску. Гуля – высокая, стройная, черноволосая, но очень милая деревенская женщина лет двадцати трех – двадцати пяти, настоящая деревенская учительница, плакала и просила его уйти – «Я не хочу, разбудишь девочку» – и еще что-то. Он довольно громко говорил: «Не плачь, а то разбудишь всех офицеров», и пытался подлечь к ней. Она стала плакать еще громче, и ему пришлось удалиться, уже не проскальзывая, а нагло топая, как победитель или разочарованный (не понравилось!).
Утром он говорил: «С дурой связываться», и другое. Прошло несколько дней. Паршиков получил вызов и уехал с Пашкой. Все другие офицеры тоже ушли в резерв штаба армии. Я остался старшим расформировщиком бригады и одним постояльцем. В «зале» теперь спал я на сундуках, а Гуля за синей занавеской.
Сказать «спал» – это сказать не очень точно. Я вертелся на своих сундуках, как змея, которой наступили на голову. От милой, славной, молодой деревенской мадонны меня отделяла тонкая ничтожная преграда. А шел четвертый год войны, и мне было под тридцать, и вы меня поймете. Она, думал я, лежит там в одной рубашечке. Грубой, холщевой, но чистенькой, и пахнет женщиной прелестно. Но! Она прогнала Пашку … это раз! Два – она стеснялась офицеров, а теперь их нет, и мы с нею одни, и может быть?.. Долго я решался, но в таких дела всегда берет верх самое зловредное побуждение.
И я пошел босиком по холодному, почти ледяному полу к синей занавеске.
Под одеяло она меня не пустила. Опять сказала: «Мы разбудим Саню», и это было уже совсем другое. Не вы разбудите Саню, а мы разбудим, и потом, тихо … иди, я сама приду. О! Какие это были слова. Какая музыка в них звучала. Сама приду. Не разрешаю, не согласна, а сама приду!!!
Конечно, думал я, еще раньше, когда только рождалась надежда, – я не Пашка – рядовой шибздик, а капитан, высокий и стройный.
В ушах звенело: «Сама приду», и я быстренько пошлепал к себе на сундуки, застеленные чистым рядном и покрытые байковым одеялом оранжевого цвета.
Лег я, а она не идет.
Стал думать… обманула. Хотела избавиться, теперь не придет. Долго, целую вечность валялся я в такой лихорадке. Слушал, прислушивался, не шуршит ли занавеска – ничего.
И вдруг! Чу! На моем лице рука. Так, совсем не слышно и как бы неожиданно. Я давно уже отодвинулся к стенке, освободил место с краю и отвернул одеяло. Как неслышно подошла. Присела на краешек постели. Что это, она в голубом шерстяном платье? Еще бы шубу надела, подумал я, и стал сердиться. Пришла разговаривать «за жизнь». Деревня есть деревня. Сейчас начнет объяснять, что без любви нельзя, или еще что-нибудь в этом роде. Как будто мы не на войне, а горожане, приехавшие на сенокос в колхозе.
Но она молчала. Я вскочил, стал ее целовать. Пытался снять платье – не разрешает. Но уложилась, а я рядом. Укрылись одеяльцем. Целую – отвечает. Трону платье – не разрешает.
Долго мы так развлекались. Она разрешала все, кроме одного. Нужно что-то сказать! Говорить! А я все молчал и пытался, пытался. Если бы она была светской дамой, полагалось бы жаркое объяснение: «Я полюбил вас с первого знакомства, как увидел вашу красоту, так и обмер». Для деревенской – только одно: «Я поженюся на тебе». И так сказать следовало, чтобы поверила, что если бы не ночь, то встанем, как только развиднеется, сразу пойдем в сельсовет, распишемся – и все дела, а сейчас раздевайся. Самое главное сейчас, сейчас.
Был еще третий, магический, безотказный вариант, он действовал во время войны – вот сейчас, сразу, иду в бой, и меня убьют, а ты отказываешься. Завтра меня уже не будет на свете, и ты себе не простишь этого никогда, всю жизнь, а я буду лежать на снегу, весь белый и неподвижный навсегда, а сегодня ты могла бы … Я знал все варианты, но не мог воспользоваться ни одним. Первое – о любви я врать не хотел и не смог бы. Второе – я был женат, обожал и жалел после Куйбышева свою жену, и говорить такое было невозможно. Третье – я был суеверен, как все на войне, и сказать слова: «меня убьют» не мог и не хотел. Нужно что-то говорить, а четвертого варианта нет.
Я устал, сердился и, наконец, сказал: «Что ты валяешь дурака? Катись отсюда. Ведь ты сама пришла, а впрочем… иди, иди. Уходи отсюда…»
Она села, опустила ноги, посидела немного, быстро сорвала платье и белье и кинулась ко мне.
Была со мною недолго. Потом только спросила: «Теперь вы довольны?» – У меня не было слов. Такой вопрос мог бы задать только я. Она, очень смущенная, удрала.
Утром, чуть свет, прискакал вестовой. Меня вызывают в отдел кадров 54-й армии.
Поехал. Тащился шесть часов. Получил направление – приказ: явиться срочно в распоряжение полковника Данилюка – начальника оперотдела штарма 54.
До полковника два часа, до Гули обратно – шесть часов. Я выбираю трудный путь (очевидно, Гуля мне нравится больше полковника) и еду к Гуле. Надеюсь на то, что неразберих меня выручит.
Встреча! Ночь! Прощание! Все на высоком волнении. Во время прощальной прогулки обнаруживаю списанный нашими тыловиками мотоцикл «ИЖ». Мы закатили его в сарай, забросали соломой, и я обещал заехать за ним после войны. После войны… какие слова. Я прощался с приятным приключением. Гуля – серьезно, с большой грустью. Говорила то, что должен был, казалось, сказать я. На конце деревни я ушел в серые сумерки в серой шинели с маленьким серым сидором. Она стояла под холодным ветерком в сапогах, шерстяном грубом платке и черном ватнике. У штабеля бревен. «Деревенская мадонна» на росстанях.
Ощущение приятного приключения продолжалось и утвердилось уверенностью в том, что мне здесь больше не бывать, и еще тем, что все радости я получил «бесплатно», что называется, не понеся за них соответствующего наказания и не получив порции трудностей. Иногда приходится платить втройне за то, что берешь даром.
Как выяснилось позже и как сказал, кажется, Джек Лондон, бесплатный сыр только в мышеловке.
В искренность горевания Гули я верил не вполне. Искренность ее была бессомненной. Однако – война. Придет новый капитан или майор, и все может быть, думал я. Женщины не кариатиды. Ждать меня она не обещала, да я и не говорил ей ничего такого. Расстались, и все.
Однако наша встреча имела очень существенное продолжение. А пока я шел, потом ехал на попутных и пришел в хозяйство (как тогда говорили) полковника Данилюка. Это хозяйство было оперативным отделом штаба 54-й армии.
У полковника было семь или восемь помощников. Я был этим самым седьмым или восьмым. Должность Данилюка – генеральская, а моя – помощника – полковничья.
Во время войны все офицеры занимали должности, не соответствующие их званиям. Так, командиры полков – майоры на полковничьей должности, командиры-полковники – на генеральской, и т. д. Вскоре произошло два интересных события. Мне присвоили майора, и командующий, генерал-лейтенант Рогинский взял меня из оперотдела к себе в помощники по управлению наступающими войсками. Опять из уютных землянок штаба армии, построенных специальным саперным батальоном, с тремя-четырьмя накатами, обитых плащ-палатками, в которых я побыл всего недельку, перешел в окопы самых впередистоящих или идущих или бегущих частей пехоты, так знакомых мне по трем годам этой проклятой, этой прекрасной войны.