Текст книги "Бездна"
Автор книги: Лев Гинзбург
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
Понятно, что в этих условиях я проявлял максимум осторожности и полностью сконцентрировался на поставленной передо мной задаче. Отклоняться на другие дела мне было строжайше запрещено.
И все же меня тянуло поближе познакомиться с этой Кораблевой, и я отправился к ней в камеру.
Когда я вошел, девушка что-то вязала (видимо, немцы оказали ей эту милость). Она повернулась ко мне, и я узнал...
Это была та самая Аня...
Увидев меня, она страшно испугалась, но не сказала ни слова, виду не подала, что мы с ней знакомы. Как передать, чего стоила нам обоим эта немая сцена?
Мы вышли. Аня шла впереди, такая хрупкая, худенькая, в стареньком, поношенном пальтишке. Я, с пистолетом, сзади.
И вот здесь, на улице Мозыря, по дороге в гестапо, я назвал ее по имени:
– Аня!.. И добавил:
– Я свой...
Не оборачиваясь, она тихо сказала:
– Я это знаю... Я думаю о тебе хорошо. И ты обо мне думай хорошо...
Я сказал:
– Аня, единственное, что мы можем сделать, – это бежать вместе. Других шансов нет...
Она ответила:
– Бежать нам некуда... Раз уж ты здесь, то продолжай свое налаженное дело. Выбирать нам не приходится. Ты должен остаться, а о себе я подумаю сама...
В этом не было никакой позы, "благородного порыва", – тут все разумелось само собой. Мы ведь были не просто так "героями", а выполняли работу и несли за нее ответственность. Говорят, и один в поле – воин. Но одни мы, конечно, никогда не были. И там был у нас коллектив, группа советских работников, связанных между собой: опытные чекисты и молодежь вроде меня – недавние студенты и студентки, комсомольцы из московских, ленинградских вузов, минчане. Было чувство локтя, координация действий, поддержка с Большой земли. Не то что нас забросили, а там плыви, как хочешь, по воле волн. Мы знали, что есть люди, которые нами руководят, направляют и подправляют наши действия, заботятся о нас и наших семьях, но всегда, если нужно, могут с нас строго спросить. Мы словно находились в особой командировке, и все, что сейчас именуется героизмом, было для нас делом. Вот отчего какая-нибудь девушка или парень, оказавшись за гранью советской жизни, без всякого видимого контроля, когда твой единственный спутник – смерть, не сходили с ума от страха и не бросали работу. Мало кто думал о славе, о наградах. Здесь другое играло роль: ответственность друг перед другом и перед государством, которое тебе оказало доверие.
И конечно же была не умозрительная, а непосредственная ненависть к врагу, к фашизму, лицо которого мы, находившиеся в немецком тылу, знали как никто...
Я доставил Аню в гестапо, затем отвел обратно в тюрьму и мучительно стал думать, как ей помочь. Был у меня на примете солдат Роберт Кройцзингер, австриец. По моим наблюдениям, ему не очень-то нравилась служба в гестапо: то ли совесть его грызла, то ли он побаивался возможной расплаты. При этом он был явно неравнодушен к Ане, испытывал к ней своеобразную нежность.
Однажды, когда Кройцзингер вывел Аню на прогулку в тюремный двор, я присоединился к нему и стал над ним подтрунивать, что знаю, мол, об его "страсти". Потом кивнул в сторону Ани:
– С этой вопрос ясен. Через пять дней повезем ее на расстрел. Исполнение приговора поручат тебе.
Кройцзингер побледнел: он хорошо знал, что, заметив его "влюбленность", начальство может дать ему такое задание.
А я уже заговорил о другом: мы в мешке и, как тогда, на Волге, можем попасть в лапы к большевикам.
– Тебе-то что! – сказал я как бы в шутку.– Ты солдат, к тому же не немец, а австриец. Взял да сбежал с этой девкой к партизанам. И все. А я офицер, меня русские тут же повесят.
Потом добавил уже серьезно:
– Все это, разумеется, вздор! Будем сражаться, как подобает немцам. Пусть мы погибнем, но великая Германия все равно победит!
Иначе говоря, я весьма доходчиво обрисовал Кройцзингеру обстановку и подсказал возможность спастись от возмездия. В то же время я вел себя совершенно естественно, не давая никаких оснований на меня донести.
А на следующее утро я узнал, что из-за "неосторожного обращения с гранатой" Роберту Кройцзингеру взрывом оторвало руку. Он предпочел "выбыть из игры" заблаговременно.
Таким образом, этот вариант спасения Ани отпал.
Запрашивать Большую землю о разрешении на совместный побег было бессмысленно. Там от меня ждали совсем иных действий и готовили почву для моей работы в Польше, в абвере, где я должен был тренироваться перед заброской в Советский Союз.
Оставалось затягивать следствие. К этой тактике я уже однажды прибегал: накопил как-то в тюрьме сорок семь арестованных подпольщиков, под всякими предлогами оттягивая их расстрел, пока партизаны не устроили налет на тюрьму. Но сейчас на это рассчитывать нельзя было, так как перед эвакуацией гестапо старалось как можно быстрее закруглить все здешние дела.
Попробовал я пойти и на такую уловку. В некоторых случаях в "порядке поощрения" гестаповцам разрешалось брать себе в наложницы арестованных женщин. Я направился к шефу, попросил отдать мне Кораблеву. Он сперва пообещал, но потом отказал: Кораблева считалась слишком тяжелой преступницей.
Один вариант рушился за другим...
Несколько раз я навещал Аню в камере. Она очень осунулась, ослабла, с трудом выдерживала нечеловеческие пытки, но никого не выдала, ни одного признания не могли от нее добиться.
Со своей стороны Аня предпринимала отчаянные попытки спастись.
Как-то утром ко мне зашел дежурный офицер Марханд и рассказал, что он, по приказу Кристмана, исполнил над Аней приговор. Перед самым расстрелом Кристман отдал ее на растерзание своим эсэсовцам. Марханд излагал эту сцену со всеми отвратительными подробностями и гнусно смеялся.
И я все это слушал, подхихикивал и не мог, не имел права его убить.
В тот же день мне показали обезображенный труп Ани...
Это было для меня самым тяжелым несчастьем – ощущение собственного бессилия...
* * *
Последний этап моей службы проходил в абвере, в Польше. Меня готовили к заброске в Советский Союз, заставляли "совершенствоваться" в русском языке и знакомиться с "советским образом жизни".
Смешно было слушать фашистские лекции о советской действительности, о "русском характере" и читать информационные бюллетени о положении в СССР, составленные из сплошных небылиц. Видимо, авторы этих бюллетеней меньше всего думали о пользе дела, а только старались угодить начальству. В бюллетенях, например, самым серьезным образом сообщалось о "пронемецких настроениях" советской молодежи, о "ритуальных убийствах", совершаемых в Москве и в Ленинграде евреями, о телесных наказаниях в советских школах.
В лекциях русский человек изображался как прирожденный анархист, инстинктивно отрицающий всякую государственность и в то же время в силу "женственности" своего характера жаждущий иметь над собой "железную" власть "повелителя", "мужчины", то есть немца. В немце, по утверждению лекторов, русский испокон веков привык видеть высшее существо... Русский народ в представлении гитлеровских дурачков выглядел пассивной массой с чрезвычайно низкими запросами, способной безропотно выносить голод, нужду и эксплуатацию.
И это говорилось в то время, когда русский народ уже сокрушал германскую военную машину!
Но такова была сила бюрократической фашистской тупости, сила стандарта и лжи. Фашисты не могли не лгать даже в документах для внутреннего пользования, где объективность, казалось бы, является непременным условием...
...Все эти месяцы в Польше – с мая по август – я подвергался усиленной проверке. Хотели убедиться в том, готов ли я выполнить столь опасное задание в невыгодной для Германии ситуации. Надо было доказать, что даже в случае поражения "рейха" я буду продолжать бороться за фашистские идеи, что не мыслю своей жизни без "великой Германии".
И я доказывал... Мой новый начальник, престарелый гестаповец Кламмт, нарадоваться не мог, глядя на молодого сотрудника Рудольфа Кирша. Он без меня шагу не мог шагнуть, я был его памятью, глазами и правой рукой. Чуть отлучишься – он уже нервничает:
– Где Руди? Позовите Руди!
6 августа 1944 года я вторично принял присягу на верность фюреру, 7 августа через связного передал на Большую землю последнюю сводку.
Дальнейшие события развернулись следующим образом.
8 августа нас всех вызвали на совещание в Познань. Собралась вся гестаповская братия – начальники отделов контрразведки, абвера, полевых гестапо. Мы с Кламмтом прибыли вместе, сидели в офицерской столовой, обедали. Никогда еще я не чувствовал себя так уверенно, легко и, я бы сказал, весело. Меня словно заразила та общая атмосфера нервного подъема, ощущения важности дела, которая всегда предшествует большим совещаниям, куда допускаются только самые проверенные лица... Приятно сознавать, что ты "вхож" туда, куда другие "не вхожи", куда ни за какие деньги невозможно пройти, что ты принадлежишь к числу "допущенных".
И вот в этой самой столовой, среди бодро жующих, оживленно беседующих и приветливо улыбающихся друг другу людей, я вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд...
За соседним столиком сидел начальник контрразведки 6-й армии – мой бывший шеф, комиссар Майснер, и смотрел на меня.
Хотя я и привык ко всяким неожиданностям и ко всему был готов, колени у меня задрожали.
Майснер встал из-за столика, подошел к нам и строго, как на допросе, спросил:
– А вы как оказались здесь, воскресший из мертвых?
– Господин комиссар, вы принимаете меня за кого-то другого...
– За кого я вас принимаю, вы узнаете позже. Но в Шахтах и в Таганроге я знал вас как Георга Бауэра, который окончил свою жизнь под колесами поезда...
– Мое имя Рудольф Кирш, господин комиссар. Господин комиссвр Кламмт может это подтвердить...
Но Кламмт молчал. Он весь посерел, видно, был не на шутку испуган: конечно, не из-за меня, а из-за себя, потому что такого "ротозейства" ему бы никогда не простили.
Зато Майснер торжествовал, убивая одновременно двух зайцев: разоблачил советского разведчика, а главное – угробил своего коллегу Кламмта. Взаимная ненависть и всякого рода интриги были в гестаповской среде стилем поведения, несмотря на все их разговоры о "боевом товариществе". Думаю, что Майснер уже предвкушал, как, доставив меня на совещание, громогласно объявит: "Здесь, среди нас, находится господин со многими фамилиями, которому покровительствует комиссар Кламмт. Этот господин уже умер однажды, посмотрим, воскреснет ли он во второй раз?" – или что-нибудь еще в этом духе...
Правда, арестовать он меня пока своей властью не мог, так как я находился в подчинении Кламмта. Но тот, в свою очередь, не спешил, хотя уже все понял и знал, что придется ему за меня расплачиваться если не головой, то карьерой. Именно поэтому он решил не обнаруживать свой провал перед Майснером, надеясь убрать меня позже, без свидетелей.
Я сделал знак Майснеру и попросил его выйти со мной на улицу.
– Господин комиссар, – сказал я твердо, – все, что сейчас происходит, вызывает у меня крайнее удивление. На каком основании вы раскрываете мое настоящее имя? Или вы не осведомлены об операции "Фукс"?..
Конечно, никакой операции "Фукс" не существовало, – просто я пытался таким образом ошеломить Майснера и выиграть время.
– Игра, которую я вел в Таганроге, командованию известна. Впрочем, если угодно, я готов объясниться с вами после совещания...
Майснер с удивлением посмотрел на меня.
Я откланялся и спокойно вернулся в столовую, но не в общий зал, а в подсобное помещение, откуда черным ходом вышел во двор.
Через час я уже находился на конспиративней квартире, специально созданной нашей разведкой с помощью польских патриотов. И вот что самое любопытное: как я впоследствии узнал, ни Майснер, ни Кламмт не доложили о моем бегстве. Обо мне говорили, будто я похищен подпольщиками.
Гестаповцы были верны себе: оба соперника боялись ответственности и предпочли замять дело... Может быть, они даже радовались тому, что мне удалось скрыться.
11 или 12 августа 1944 года я был доставлен на Большую землю – сначала в штаб дивизии, а оттуда в штаб армии. И когда в штабе армии лег спать, впервые за полтора года во сне начал бредить.
А потом... Получил свой комсомольский билет, зарплату за все месяцы, списался с домом. Вручили награды: ордена Красного Знамени, Отечественной аойны, медали.
После войны демобилизовался, поступил в институт, окончил, сейчас работаю инженером. Член партии. Женат. Имею дочь, сына... Ну, что еще? Хочу, чтобы на земле был мир, чтобы мы никогда больше не воевали.
Я видел все. Встречал на своем пути величайших злодеев, предателей, но и много хороших, честных людей, которые мне помогали, – и русских, и украинцев, и белорусов, и поляков, и румын, и немцев.
За полтора года на той стороне обезвредил с десяток гестаповцев, спас жизнь многим советским патриотам, а вот самую близкую не сумел спасти.
Я пришел к родителям Ани, рассказал о ее героических делах, постарался увековечить ее память. Помог восстановить имена и подвиги подпольщиков, расстрелянных гитлеровцами.
Вот и все, пожалуй...
* * *
Этот рассказ я записал почти дословно и привожу его здесь без всяких изменений, в том виде, в каком он лег в мой блокнот. Хотел было сперва облечь его в "художественную форму", но беллетристика здесь ни к чему, да и что может добавить фантазия к фактам – к сцене прибытия Георга Бауэра в Шахты или к той невыдуманной повести о двух влюбленных, которые навсегда расстались в Мозыре?..
Много я читал книг про разведчиков, смотрел фильмы: там действовали романтические фигуры, современные красавцы, "Оводы" с горящими глазами,– но передо мной сидел обычный человек и, рассказывая свою легендарную жизнь, все смущался: не отнял ли он у меня "драгоценного времени" и как бы я в своем описании не изобразил его слишком большим героем, потому что "на войне все были героями"...
Но война есть война, а мир есть мир. И все это уже в далеком прошлом: таганрогское гестапо, мозырское СД, комиссар Кламмт и "подвиг разведчика". И Миронов давно уже нашел себя в мирной жизни; это я разбередил его воспоминания, сам он не очень любит вспоминать и не принадлежит к числу тех, кто докучает людям "боевыми эпизодами"...
Сейчас мы находились с ним как бы в двух различных временах: я, погруженный в свой "материал", был где-то в году сорок четвертом или в сорок пятом и на Миронова смотрел так, как если бы он только что вернулся "оттуда", а он жил в шестьдесят пятом году, причем чувствовал себя в этом шестьдесят пятом году совершенно естественно. Для него все было "естественно": и то, что пошел на фронт, и что перешел линию фронта, и, вернувшись, стал рядовым, без всяких "привилегий", студентом, а затем инженером. И он взглянул на меня даже с некоторым огорчением, когда я стал изумляться его подвигам и расспрашивать, какие он испытывал чувства, когда из "легендарного героя" вдруг превратился в обычного студента, с зачетами, каникулами, поездками "на картошку" и выпуском факультетской стенгазеты. Наверно, с его точки зрения, такой вопрос мог задать только человек посторонний, который с трудом понимает, что ради всей этой простой, "естественной", без "привилегий", жизни он и отправился туда, в бездну, на смертельный риск и головокружительный подвиг.
А когда я, чтобы уж ни в чем не ошибиться, начал выяснять с ним "психологию подвига разведчика" и "движущие мотивы", он и вовсе поскучнел, замкнулся, предоставляя мне возможность самому, без его помощи, заглянуть "по ту сторону легенды".
1964-1965
Примечания
{1} Про зондеркоманду суд не знал. По приговору 1943 года Еськов был осужден за службу в немецких вспомогательных частях.
{2} В Западной Германии такие демагогические утверждения проповедуются подчас совершенно открыто. Вот письмо, опубликованное газетой "Дейче националь унд зольдатенцейтунг" (1965, № 40). Ганс Катцер пишет племяннику:
"Знай, что под мундирами вермахта и СС бились добрые человеческие сердца... Не поддавайся влиянию бульварной литературы, которая пытается оклеветать всех немцев, избавь себя от какого бы то ни было "комплекса вины"... Другие народы ничуть не лучше немцев, они только большие притворщики и лицемеры..."
{3} На Нюрнбергском процессе свидетель Олендорф, предшественник Биркампа на посту начальника эйнзацгруппы "Д", благодушно рассказывал:
"Промежуток между действительной казнью и осознанием, что это совершится, был очень незначительным..." ("Нюрнбергский процесс", сборник материалов, т. 4, стр. 631.)
И дальше:
"Женщины и дети... должны были умерщвляться именно таким образом, для того чтобы избежать лишних душевных волнений, которые возникали в связи с другими видами казни. Это также давало возможность мужчинам, которые сами были женаты, не стрелять в женщин и детей" (там же, стр. 641).
{4} В "Нюрнбергском дневнике" Г. Джилберта, судебного психолога на Нюрнбергском процессе, приводится его разговор в зале суда с Гансом Франком и Альфредом Розенбергом:
"Фpанк. Они (т.е., судьи) хотят навешать на Кальтенбруннера обвинение в том, что в Освенциме убивали по две тысячи евреев в сутки. Но кто ответит за 30 тысяч человек, убитых за два часа в Гамбурге?.. И это – справедливо?!
Розенберг (смеясь). Да, конечно: мы же проиграли войну". (G. M. Gubert, "Nuremberg diary". Цитируется по немецкому изданию "Nursnberger Tagebuch", стр. 257-258).
Стремление приравнять нацистские злодеяния к другим бедствиям и трагедиям войны характерно для гитлеровских преступников и для сегодняшних реваншистов. В том же "письме к племяннику" Ганс Катцер в "Зольдатенцейтунг" лицемерно пишет: "Невинные жертвы, погибшие в Дрездене, Гамбурге, Берлине, заслуживают тех же слез сострадания, что и жертвы немецких концлагерей".
{5} Такого рода "самокритика" (уничтожение евреев – тактическая ошибка!) была весьма распространена среди нацистских кругов, особенно сразу после разгрома фашистской Германии. Руководитель гитлеровского трудового фронта – военный преступник Роберт Лей, накануне самоубийства в нюрнбергской тюрьме, писал в своем "Завещании":
"Антисемитизм исказил нашу перспективу... Мы, национал-социалисты, должны иметь силу отречься от антисемитизма. Мы должны объявить юношеству, что это была ошибка... Закоренелые антисемиты должны стать первыми борцами за новую идею..."
Разумеется, речь здесь идет не о раскаянии, а о попытке модернизировать фашизм, придать ему более гибкие, "современные" формы. Тот же Роберт Лей писал:
"Национал-социалистская идея, очищенная от антисемитизма и соединенная с разумной демократией,– это наиболее ценное, что может предоставить Германия общему делу..." (Цитируется по книге А. И. Полторака "Нюрнбергский эпилог". М., 1965, стр. 44 и 92.)
Это писалось в 1945 году, но и в 1956-м, и в 1960-м, и и 1963-м годах, и позже я встречал в Западной Германии многий вчорашних (а возможно, и сегодняшних) приверженцев Гитлера, которые основной тактической ошибкой "фюрера" считали его политику в "еврейском вопросе". Никто из моих собеседников не выражал при этом ни малейшего сожаления по поводу участи шести миллионов человек, расстрелянных, сожженных, отравленных газом, закопанных живьем. Они сетовали на другое; "Если бы не наша ссора с евреями, Рузвельт не вступил бы в войну", "из-за антисемитизма мы лишились многих ценных специалистов, ученых-физиков", "Гитлеру не хватило благоразумия! Эта история с евреями озлобила всех" и т. д.
{6} В сборнике документов об оккупационной политике фашистской Германии на территории СССР "Преступные цели – преступные сродства" (Москва, 1963) на стр. 41-47 напечатан отрывок из речи Альфреда Розенберга, произнесенной 20 июня 1941 года, то есть за два дня до нападения на Советский Союз. В ней сказано:
"Одна точка зрения считает, что Германия вступила в последний бой с большевизмом и этот последний бой в области военной и политической нужно довести до конца; после этого наступит эпоха строительства заново всего русского хозяйства и союз с возрождающейся национальной Россией... Я уже на протяжении 20 лет не скрываю, что являюсь противником этой идеи...
Целью германской восточной политики по отношению к русским является то, чтобы эту первобытную Московию вернуть к старым традициям и повернуть лицом снова на Восток..."
В одном из архивов мной обнаружен любопытный документ – свидетельство того, что в фашистских "верхах", да и в "низах", еще до войны, а особенно в первые ее месяцы всерьез обсуждались две "концепции" будущего управления побежденной Россией. Обе "концепции" предусматривали полное порабощение советского народа, убийство миллионов людей, ликвидацию Советского Союза и расчленение его территории и т. д., однако между авторами различных проектов существовали некоторые тактические разногласия. Наиболее оголтелые и нетерпеливые предлагали сразу же расстрелять или отправить в душегубки большую часть населения. Другие же считали, что нужно на первых порах действовать осторожнее.
Вот несколько выдержек:
"Имеет смысл достичь сотрудничества с гражданским населением путем обещаний хозяйственного и экономического рода. Но, как бы это ни было важно, прежде всего мы должны привлечь на свою сторону русского солдата... Очевидно, что мы в дальнейшем не откажемся от реального сотрудничества с определенной группой верных нам и удостоенных нами доверия русских. В конце концов, Восточный поход является лишь частью нашей общей победы. В этом смысле война не кончится и после того, как мы завоюем всю Россию. Для... антикоммунистически, антисемитски настроенных русских наше пренебрежительное отношение к их содействию являемся основанием для того, чтобы бороться против нас... Союз русских добровольцев воспринимался бы по ту сторону всерьез, о нем стали бы говорить, и он нашел бы целый ряд приверженцев...
Бесспорно, что "освобождение от коммунизма" не явится достаточно веским аргументом до тех пор, пока русские будут воспринимать это как возвращение эмигрантов. Поэтому стоит подумать, не выдвинуть ли другой мотив: обещание передать управление на отвоеванных нами территориях России тем людям, которые хотя и жили при коммунистическом господстве, но за 25 лет существующей власти не приобрели никаких особых богатств и привилегий. Иными словами, в первую очередь должны исчезать только те люди, которые рассматривали коммунизм как идеал и как религию, а не просто как обычную государственную власть... Такие или близкие к этому воззрения мы должны, безусловно, поддерживать, чтобы не возникла большая опасность, при которой под ударами германской армии возникнет единый русский народ... Поэтому мы будем добиваться создания русских добровольческих союзов, проводя вместе с тем политику сохранения немецкой крови, путем окончательного решения – в нашем толковании этих терминов..."
Сегодня общеизвестно "толкование" этих терминов: "окончательное решение", "сохранение немецкой крови" – шифрованные обозначения массовой ликвидации.
{7} Выставка, о которой идет речь, была открыта 19 июня 1937 г. в Мюнхене. Сожжение картин произошло 20 марта 1939 г. во дворе пожарной команды в Берлине.
{8} Несмотря на "немецкое подданство", попасть в Германию Вейху так и не удалось: путь на запад ему перерезала Красная Армия, и он, скинув немецкую форму вместе с железным крестом, затесался в толпу угнанных, возвращавшихся на родину, и добрался до глухих кемеровских мест.
{9} Фамилии некоторых свидетелей автором изменены.
{10} Немецкий человек.
{11} Образ разведчика Миронова – собирательный.
{12} А, Георг! Выстрел в затылок!