Текст книги "Бездна"
Автор книги: Лев Гинзбург
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
В бургомистратах, в полицейских участках, на загаженных вокзалах висел стандартный портрет с надписью: "Гитлер-освободитель". Это звучало горькой иронией...
Я познакомился с немцами, преимущественно с офицерами, которые, "подобно мне", возвращались из отпуска или из госпиталей и теперь искали свои разгромленные части. Вместе мы ехали в поездах, на попутных машинах, ночевали в офицерских гостиницах. Ко мне относились с симпатией, говорили обо всем откровенно, даже кое-какие секреты выбалтывали, – но это, скорей всего, действовал тетушкин шнапс.
Немцы, с которыми я разговаривал, были, конечно, не трясущиеся фрицы, известные мне по допросам. Многие еще сохраняли "боевой дух", арийскую спесь и убежденность в победе "великой Германии". Любопытно было, что они и в частных беседах употребляют трескучие фразы, заимствованные из речей Геббельса и официальной пропаганды.
Все это я фиксировал, старался запомнить и перенять каждый их жест, характерные выражения, любую мелкую подробность, которой я мог бы расцветить свою "легенду".
Я проверял себя. Рассказывал своим попутчикам всевозможные небылицы о том, как в гестапо допрашивал русских, о сибиряках, о пленных комиссарах, меня слушали, по-рыбьи разинув рты... С бдительностью у них обстояло неважно, слабее, чем у нас.
При этом надо сказать, что запуганы они были ужасно. Им в каждом прохожем мерещился партизан, они боялись пить воду из колодцев, в частных домах на ночлег останавливались только через комендатуру...
В штабе 6-й армии, у генерала Холидта, меня приняли хотя и вежливо, но очень придирчиво. Спрашивали, где мое личное дело, трижды заставляли писать автобиографию – Lebenslauf, – тут я с искренней благодарностью вспомнил свою школьную учительницу, да и она бы поставила мне за это сочинение пятерку. Наконец, после тысяч всяких формальностей, меня направили за назначением к начальнику контрразведки, комиссару Майснеру.
Не скрою, что я с волнением подходил к двухэтажному зданию, где помещалось гестапо.
Предъявил дежурному свой документ, доложил. Он, видимо, был уже предупрежден по телефону и радушно сказал мне:
– GruB Gott! Добро пожаловать!.. Прошу вас подняться на второй этаж, в кабинет номер пять, – там вас ждут...
До первого решительного испытания оставались считанные минуты. Поднимаясь по лестнице, я вновь и вновь вспоминал все добрые советы, инструкции: сейчас я вскину руку в фашистском приветствии, доложу и, когда меня спросят, начну рассказывать о том, как провел на родине отпуск, что ищу свою часть...
Дверь в кабинет была распахнута настежь, я остановился на пороге и увидел...
Вот что я увидел: на ящике со льдом и опилками лежал на животе человек. Кожа на спине у него была содрана, он стонал. Из боковой двери в комнату вошел гестаповец и, не обращая на меня никакого внимания, полоснул этого человека по спине резиновым шлангом. Человек громко закричал...
Не знаю, как повел бы себя на моем месте Георг Бауэр, но мне в эту минуту стало страшновато. Забыв обо всех инструкциях, я чуть было не пустился бежать и мог провалить все дело. И тогда – понимаете – я себе приказал быть Бауэром, я Миронова просто от себя прогнал, оттолкнул, и мне сразу стало легче, словно я избавился от кого-то, кто мне мешал. С тех пор я с самим собой – то есть с Мироновым – "встречался" только по утрам, перед тем как прикинуть задание на день, и поздно вечером, когда, ложась спать, мысленно подводил итоги дня.
Итак, я был Бауэром, Георгом Бауэром и больше никем, и, войдя в комнату, прищелкнул каблуками и даже несколько разочарованно произнес свое "хайль!", потому что гестаповец, который пытал человека, был в том же звании, что и я, следовательно, проявлять особое рвение было как бы ни к чему, а к такого рода сценам, как эта пытка, Бауэр, слава богу, привык...
В ту же минуту я услышал голоса:
– А! К нам прибыл новый сотрудник! Очень приятно!..
Я обернулся. За моей спиной стояли комиссары Майснер и Брандт со свитой.
Я представился им, и в том же кабинете, рассевшись на диванах и в креслах, мы стали беседовать. Гестаповец между тем продолжал свое дело. Арестованный, который было затих, вновь закричал, и Майснер, кивнув в его сторону, объяснил:
– Большевистский лазутчик. Задержан в форме немецкого офицера...
Но какое впечатление могли произвести эти слова на Георга Бауэра?
Я махнул рукой:
– А, русские! Насмотрелся на них за два года. Только что под Шарковом (Харьков) видел: их там понабили тысячами...
И тут же ввернул изреченьице из "Майн кампф"...
Поспрашивали меня немного – с кем служил, где воевал, что нового увидел в Германии. Потом принесли советский пистолет "ТТ".
– Может, возьмете как личное оружие? Неплохая штука.
– Нет, – говорю, – не знаю, как с ним обращаться. У меня "вальтер", он лучше действует.
Наконец Майснер предложил отдохнуть с дороги, помыться. Меня отвели в комнату, бросили на железную койку полушубок.
– Спокойной ночи!..
Но спать долго не давали: то один гестаповец входил, то другой, "беседовали", пытались подловить. Часов в двенадцать ночи, когда я уже уснул, прибежал помощник дежурного, стал меня тормошить:
– Надо зарегистрировать – как твоя фамилия? Откуда ты прибыл? Думали, может, я спросонок проговорюсь...
Утром – аппeль, построение. Придирчиво смотрят, как я выполняю команды: не по советским ли уставам?
Пригласили в канцелярию: еще раз надо писать Lebenslauf. И опять тот же вопрос: где личное дело?.. Да откуда ему взяться, если я уехал в отпуск, а мою часть ликвидировали?!
В конце концов решили запросить дубликат из Берлина, а меня послать, под присмотром комиссара Брандта, в Таганрог.
В Таганроге в первые дни поручения тоже носили проверочный характер. Дают подшивать старые, отработанные дела, а сами следят: не воспользуюсь ли документами, не выкраду ли "оперативные планы"?
"Забывают" на столе липовый ордер на арест какого-нибудь человека, ждут: не побегу ли предупреждать?
Приказали доставить из городской тюрьмы арестованного. Пришел, расписался в книге, забрал какого-то мужчину. По законам беллетристики я должен был бы его тут же отпустить: беги, мол, дорогой товарищ, смерть немецким оккупантам! Но так только в глупых книгах действуют разведчики. В жизни такие эффекты могут привести только к гибели, к провалу всего дела. И я, конечно, этого арестованного не отпустил, а по всем правилам доставил его в здание гестапо, хотя сами понимаете, какое у меня было при этом настроение: вот веду я по улице человека, своего, советского, русского, может быть, на расстрел веду, и ничего не могу для него сделать. Даже спросить нельзя: кто он, за что попал?..
Кстати, потом я узнал, что этот "арестованный" был провокатор, его специально выделили, чтобы проверить мою добросовестность.
Мне об этом, смеясь, рассказывал сам Брандт, когда уже окончательно в меня поверил:
– А знаешь, Бауэр, мы поначалу думали, что ты русский шпион!..
Я понял, что нужна величайшая осторожность. Моя цель была побольше дать Родине и поменьше потерять. Конечно, красиво было, когда мы в 41-м году во весь рост шли на немецкие пулеметы, но мне лично нравились больше "котлы". Главное – победа, хорошо подготовленная, с наименьшим количеством потерь, – хотя, к сожалению, и без потерь не обойтись.
Помогать нашим людям надо было с умом, сообразуясь с реальными возможностями и обстановкой. Допустим, я узнаю, что на такой-то улице, в доме, скажем, 15, скрывается советский патриот, за которым установлено наблюдение и который подлежит в скором времени аресту. Так вот, вечером улизнешь из казино или из театра, прихватишь по дороге первых встречных солдат, одного или двух, и направляешься на эту улицу, но не в дом 15, а по соседству и начинаешь там "шуровать". Производишь обыск, кричишь, поднимаешь шум: "У вас тут прячется партизан! Нам все известно!" – и, конечно, никого не находишь. А наутро уже вся улица знает о твоем посещении, и тот человек, из дома 15, успевает перебраться в другое место.
Или присутствуешь на допросах, видишь, что допрашиваемый не выдерживает пыток, начинает выдавать своих, – бывало и это. Тут уже другого рода нужна помощь, нужно спасти человека от предательства и позаботиться, чтобы он не провалил других. Помню, был схвачен парашютист Заболотный. Над ним "колдовали" несколько дней, наконец он дрогнул. Следователь Циприс, радостный, вышел из кабинета, подмигнул мне: "Сдвинулось дело, можешь зайти, убедиться..."
Я заглянул в комнату – Заболотный сидел избитый, истерзанный (только что закончился допрос), перед ним поставили тарелку с едой. Он с жадностью стал есть: переходил на немецкое довольствие. Я похлопал его по плечу, достал сигареты.
– Молодец, рус, правильно сделал, что все решил рассказать.
Поев, Заболотный затянулся дымком, он, видимо, поверил уже, что жизнь себе купил.
– Да, – говорю, – есть у вас, у русских, хорошая песня: "До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага..." – Махнул рукой. – Признавайся не признавайся, все равно ты живым не уйдешь! До смерти четыре шага! – И рассмеялся ледяным гестаповским смехом...
Заболотный понял, что предательство ему не поможет. Во всяком случае, стимул к дальнейшим откровенностям у него пропал.
И обезвреживание провокаторов происходило часто совсем не так, как это изображают иные писатели: мол, завел его на пустырь или в лес и прикончил. Нет, приходилось вести сложную игру, подбирать для него такое задание, чтобы он обязательно провалился или в глазах немцев выглядел как дезинформатор, вводящий их в заблуждение, – тогда они сами его уберут.
Словом, это была томительная будничная работа, далекая от приключенческой романтики. Здесь имеешь дело с такими негодяями, подлецами и мелкими душами, что иногда исход большой операции могла решить бутыль подсолнечного масла, которую ты в виде одолжения раздобудешь для шефа, или какая-нибудь завалящая бабенка, с которой ты сведешь "друга-эсэсовца".
Признаться, я раньше никогда не думал, что люди могут опускаться так низко, и даже гестаповцев представлял себе совсем по-другому. Я знал об их жестокости и коварстве, но представить себе не мог масштабов их злодеяний и того, что такие ужасные зверства совершают люди внешне обходительные, которые, казалось бы, и муху не обидят. Они умели разговаривать вежливо, добродушно, с улыбочкой вытягивать из человека нужные сведения, а потом с такой же добродушной улыбкой стрелять ему в затылок. Они могли ночь провести с женщиной, а наутро, поцеловав ей руку и выпроводив на улицу, выстрелить этой женщине в спину.
Убийства и расстрелы были для них не только службой, но и отдыхом, любимой забавой. Все их разговоры, все их шутки так или иначе вертелись вокруг темы убийства. Они подходили, приставляли вам палец к затылку и хохотали: "A, Georg! Genick-schuB!"{12} По вечерам, в казино или на камерадшафтсабендах, они без конца рассказывали друг другу, как кого расстреляли, куда угодила пуля, как человек перед смертью хрипел и так далее. Был ажиотаж – у кого на счету больше расстрелянных. Эти цифры искусственно взвинчивались, каждый стремился увеличить свой личный счет любым способом. Помню, однажды прибыл эшелон с отправляемыми в Германию украинцами. Следователь Циприс явился на станцию, отобрал из эшелона триста человек – просто ткнул пальцем: "Этот, этот, эта..." – и велел их расстрелять как заболевших тифом.
Перед расстрелом людей раздевали догола, вещи укладывали в бумажные мешки. Часть вещей – все, что получше, – отмывали от крови и забирали себе, остальное отправляли в "рейх", в интендантства.
Я много наслышан был о немецком педантизме, честности, о том, что немец никогда не ворует. Но это сильно преувеличено. Во время обысков они обязательно норовили что-нибудь стянуть, называли это "цап-царап" и смеялись. Надо сказать, что паек они получали чрезвычайно скромный, – прямо предписывалось "улучшать питание", используя местные условия. Рацион был такой: утром – полкотелка ячменного кофе (Bohnenkafee,– кофе в зернах выдавался только по праздникам); в обед – на первое гороховый суп с консервами, на второе – пудинг, облитый фруктовым соусом, или суррогатный кисель; вечером – 20 грамм маргарина, 80 грамм плавленого сыра, или 50 грамм португальских сардин, или же 100 грамм колбасы. На день выдавалось полбуханки хлеба и 6 штук сигарет. Раз в месяц полагался дополнительный паек, "маркитантские товары" – полбутылки вермута, бутылка шнапса, пять пачек сигарет и две плитки соевого шоколада. Жалованье выплачивалось офицерам 54 марки в месяц, солдатам 37 марок. И тем не менее питались они неплохо, всего в основном хватало, потому что главным "источником существования" был грабеж. Но грабили организованно, конфискованные продукты, гусей, кур, молоко сдавали на склад и распределяли между собой, согласно калькуляции.
Это были самые настоящие бандиты, но официально узаконенные, с орденами, с медалями и военными званиями. К тому же они считали себя представителями самой культурной нации в мире, но культура у них была такая же фальшивая, как их улыбки. Даже внешняя, наружная культура была лживой. Ониг например, очень редко мылись в бане – один – два раза в месяц, не чаще. По утрам умывались в том же тазике, в котором брились: мыльной, грязной водой слегка споласкивали физиономию; зато своим ежедневным бритьем хвастались как величайшим признаком цивилизованности: "Мы не то, что русские свиньи! Мы каждый день бреемся!" Ходили в выутюженных мундирах, опрысканные одеколоном, сапоги начищены до блеска, замшевая перчатка кокетливо расстегнута, а кой у кого под мундиром – грязное нижнее белье.
Культурный и политический кругозор у них был ничтожный, до предела суженный нацистским практицизмом, Все их философские познания ограничивались несколькими цитатами из Гитлера, Мольтке, графа Цеппелина, чьи афоризмы висели в рамочках, под стеклом, на стенах казино и в служебных кабинетах. О Канте, Гегеле, Шопенгауэре понятие имели самое смутное; из истории слышали кое-что о древних греках, римлянах, древних германцах и Фридрихе. Я их своими весьма скромными сведениями из немецкой истории, философии и литературы просто поражал. Они говорили: "О, Георг! Ты настоящий профессор!"
Книги они читали в основном низкопробные – так называемые "романы за 20 пфеннигов", о любовных похождениях какого-нибудь офицера или о "подвалах ГПУ". В офицерских общежитиях стены были обклеены портретами киноактрис, вырезанными из журналов, и фотографиями полуобнаженных красоток.
Омерзительна была их мещанская сентиментальность, их усвоенные с детства традиции! Если отмечался день рождения начальника гестапо или его заместителя, то на рассвете у двери его спальни собирались подчиненные, будили новорожденного какой-нибудь немецкой песенкой. Толпятся у двери и своими бычьими голосами заводят: "Проснись, дитя, уж утро наступило!" А он лежит себе в постели, довольный, слушает...
Я не встречал людей более жадных. Каждая сигарета была у них на учете, над каждым пфеннигом они тряслись. Эти "фронтовые офицеры", "оперативные работники" были, по существу, мелкими лавочниками. Заплесневелую краюху хлеба, истлевшие, сношенные домашние туфли они не выбросят, а спрячут в рюкзак, потом, при случае, торжественно преподнесут сожительнице, или прачке, или уборщице: вот, мол, возьми, германский офицер тебе дарит, ты довольна, а?.. Хотя они много разглагольствовали о будущей организации мира и мировом господстве, цель у них была одна: после войны устроить для себя благополучную жизнь, иметь хороший дом, оборотные средства, фабричку, клочок земли.
И вот что удивительно: многие этой цели достигли. Собственно говоря, мечты их сбылись. Большинство из моих "сослуживцев", кроме тех, кто погиб на фронте или попал под суд в первые послевоенные годы, устроились в полном соответствии со своими планами.
В Дармштадте, в Мюнхене, в Ганновере – по всей Западной Германии раскинуты их магазинчики, фабрички, ресторанчики: свою войну они выиграли! Причем нынешнее свое благополучие они вовсе не считают чем-то случайным, результатом какого-то недосмотра со стороны победителей или необыкновенной милостью господа бога. Ведь на то они и немцы, чтобы жить хорошо! Это другие пусть живут плохо. Мы – немцы, мы дали Гуттенберга, Бертольда Шварца и Иоганна Вольфганга Гёте! И хотя ни Гуттенберг, ни Бертольд Шварц, ни Гёте не имели никакого отношения ни к комиссару Брандту, ни к следователю Ципрису, ни к оберштурмфюреру Дитману, ни к унтерштурмфюреру Рунцхеймеру, эти последние считали себя вправе взимать оброк со всего человечества за "подаренную немцами" цивилизацию.
Сколько я за свою службу таких разговоров наслушался! Я уже не говорю о евреях или поляках, которые для этих "сверхчеловеков" были просто-напросто вредными бактериями, или о русских, которые рассматривались как нецивилизованные дикари (из персонажей русской истории почиталась только Екатерина II: "Sie war doch eine Deutsche!" – она была немкой!). Они о своих союзниках отзывались с нескрываемым презрением. "О, румыны! всерьез объяснял мне Брандт. – Они ведь происходят от тех римлян, которых высылали в дальние провинции за воровство, так что воровство им передалось по наследству! Итальянцы – бездельники, нищие. Дуче у них единственный порядочный человек" да и то с большими недостатками: миндальничает с евреями..."
Вот в каком омуте я оказался. Но из этого омута по длинной цепочке связных передавались на Большую землю важнейшие сведения, самые их сверхсекреты утекали отсюда по невидимому каналу. И сознание того, что я, рядовой советский разведчик, обычный офицер Красной Армии, способен нанести удар в самое сердце коварному и опытному врагу, наполняло меня гордостью и желанием работать. Вот они, эти "сверхчеловеки", избранники судьбы, завоеватели, хозяева мира, которые убеждены в том, что все им доступно, все подвластно, что нет такой силы, которая может им противостоять, – и они не знают, догадаться не могут, кто я такой.
Солидные генералы, полковники, генштабисты, воспитанники прославленных германских академий сидят и планируют операции, и все у них правильно, тютелька в тютельку, и нет никаких ошибок, быть не может ошибок, потому что у них не мозги, а арифмометры, вычислительные машины, и лучшая в мире немецкая инженерия построила для них "военную мощь", и немецкие мастера с золотыми руками отшлифовали – без брака, без сучка и задоринки – детали и винтики, и рачительные интенданты рассчитали, какой рацион потребен солдатам на фронте, а какой – рабочим в тылу, и сколько нужно отпустить калорий концлагерному заключенному, чтобы он не объел "великую Германию" и все же мог при этом работать, – и не может не быть успеха потому, что за всем этим стоят порядок, продуманность – от стратегического замысла до прочности солдатских подошв, которую испытывают узники в лагерях, пробегая двадцать восемь кругов по гравию в ботинках на экспериментальной подошве.
И все это высчитано и обеспечено всей их системой...
И вот в это время я, Миронов Виктор, парень с московского двора, с их фашистской точки зрения не человек вовсе, а так, полуживоткое, способное только жрать и работать, силой своего ума и воли составляю маленькую сводку – всего несколько слов – и прихожу к Марусе, или, как ее называют немцы, к "Марыське", которая работает у нас судомойкой при кухне, и она прячет мою записку в платочек, и – пошло дальше, дальше... И летит все это великое германское построение вверх тормашками!..
В основном я бил по документам. Это был для меня главный и непосредственный источник информации. Гестаповцы – бумажные души и все свои действия непременно отражают во множестве бумаг, с соблюдением всех бюрократических формальностей. Благодаря этому наше командование получало представление о методах работы германских органов, об их структуре и характере операций.
Вторым источником были задушевные беседы с сотрудниками гестапо и армейской контрразведки. Здесь надо было соблюдать такт и осторожность, не задавать вопросов, которые могли бы показаться подозрительными, а незаметно навязывать собеседнику тему разговора. Иногда в ходе таких бесед гестаповец мог выболтать важную тайну.
Представьте себе вечер, конец рабочего дня. Следователи разошлись, арестованные отведены в свои камеры, один только дежурный скучает у телефона: лето, духота, чужбина. Я спускаюсь вниз, в дежурку, мне тоже идти сегодня некуда. Сидим, разговариваем. Хорошо, когда есть на чужбине друг, с которым можно отвести душу. Я приношу из своей комнаты баночку сардин, полбутылки вина, разливаем по рюмкам: товарищество – дороже всего!.. Ах, вино пахнет родиной, Рейном, – что-то там сейчас поделывают наши девушки? Говорим о доме, вспоминаем Германию, детство, милые сердцу семейные праздники, Когда же, наконец, мы вернемся? Разговор заходит о превратностях нашей профессии, – конечно, мы на почетном посту, на главном участке, но все же мой приятель мечтает, чтобы его перевели в рейх. Есть счастливчики, которые устроились в концлагерях , – например, в Дахау или в Заксенхаузене, там хоть сто лет прослужить можно!.. Я придерживаюсь другого мнения. Мне нравится больше разведка: пробраться к большевикам в тыл – вот было бы здорово!.. Дежурный качает головой: риск слишком велик, На днях он был в "1-с", там готовят к заброске его земляка, полковника Модерзона. Бедняга очень беспокоится за свою жену: что будет с ней, если он не вернется?
Мы пьем за полковника Модерзона, за его жену и за его удачу, потом снова говорим о Германии...
К себе в комнату я возвращаюсь поздно ночью. Теперь мое внимание будет сконцентрировано на полковнике Модерзоне. А через несколько дней на "той стороне" ему подготовят "теплую встречу". И никто (в том числе и мой приятель дежурный) никогда не узнает, почему так быстро провалился полковник Модерзон...
Несколько раз удавалось срывать операции по борьбе с подпольщиками и партизанами. Об одном таком "срыве", когда готовился разгром нашего десанта, я уже рассказывал. Были и другие подобные случаи, правда, более мелкие.
Так шла моя служба до конца июля. Со своей работой я справлялся, только мукой было для меня присутствие на допросах, к которым меня стали все чаще привлекать в качестве переводчика, так как я считался сотрудником, знающим русский язык.
И вот однажды через "1-с" поступила из Берлина телеграмма о том, что "дубликат личного дела зондерфюрера Бауэра Георга, согласно вашему запросу, высылается". Это не сулило мне ничего хорошего: ведь в личном деле находилась фотокарточка настоящего Георга Бауэра.
Я поставил в известность Большую землю и в ответ получил указание: немедленно сменить "место службы", а в случае невозможности переходить линию фронта в районе Харькова или плавней Кубани.
Числа 25-го июля, воспользовавшись командировкой в Киев, я вместе с группой наших людей, переодетых в немецкую форму, выехал в направлении Синельникова. Снова начались скитания по немецким продпунктам, привокзальным комендатурам, завязывание знакомств с немецкими военнослужащими. В то время вокзалы и поезда были забиты ранеными, которые хлынули с Курской дуги. Многие следовали в южные районы Крыма, где были расположены батальоны выздоравливающих и санатории.
Я познакомился с зондерфюрером Рудольфом Киршем. После тяжелой дизентерии он ехал на отдых в Гаспру, до этого служил в Орле. Так же как и Георг Бауэр, Кирш был уроженцем Силезии и почти моим ровесником – 1922 года рождения. В Синельникове мы провели с ним несколько суток – никак не могли попасть на нужный нам поезд – и очень близко сошлись. Это были веселые денечки. Забыв о своей дизентерии, Рудольф Кирш "гулял" напропалую, ел и пил, да и я "нажимал" на сырые фрукты, потому что мне до зарезу нужно было заболеть дизентерией или хотя бы расстройством желудка: на свое несчастье, Рудольф Кирш оказался тем человеком, жизнь которого я должен был продолжить в немецком санатории, в Гаспре.
На третий, кажется, день мы всей компанией – Кирш, я и мои попутчики забрались в пустой вагон товарного поезда, шедшего в Крым. Между станциями Синельникове и Чаплино мы связали Кирша, переодели в мою форму и с документами Бауэра в кармане френча спустили под колеса.
Сейчас, по прошествии двух десятков лет, в мирное наше время, вспоминать об этой операции неприятно. Но тогда передо мной был не человек, а фашист, гестаповец, враг, и единственное, о чем я думал, – это как бы скорее и без лишнего шума его прикончить...
Дело было сделано, и, таким образом, карьера "зондерфюрера Георга Бауэра" завершилась. Зато "Рудольф Кирш" шагнул далеко...
* * *
Я не стану подробно рассказывать, как приехал в Гаспру, как, находясь в санатории, добился назначения в контрразведку 17-й армии, а оттуда вместе с зондеркомандой попал в Белоруссию, в Мозырь, где получил назначение в местное СД.
Здесь методы моей работы мало отличались от таганрогских. На мою долю "громких операций" выпадало немного, – я работал главным образом с документами, хотя каждый из таких "отработанных" мной документов превращался впоследствии в немецкий эшелон, пущенный под откос, в сорванную немецкую операцию и в тысячи спасенных жизней советских солдат. Но сам я в этом непосредственно участия не принимал.
В Мозыре я каждый день виделся с Кристманом и откровенно могу сказать, что был тогда у нас замысел этого Кристмана выкрасть: белорусскими партизанами уже вынесен был ему приговор, и операция по его похищению тщательно разрабатывалась. Однако и сам Кристман не дремал; он, видимо, чувствовал, что расплата близка, особенно после акции в Костюковичах, и напирал на свое начальство, упрашивал, чтобы его поскорее отозвали в Германию" Таким образом, ему тогда удалось уйти от возмездия.
Расскажу о тяжелом испытании, выпавшем на мою долю.
Еще до войны, в Москве, у меня была хорошая знакомая Аня. Она жила с нами по соседству, в одном дворе, работала в райкоме комсомола инструктором. Потом, когда я попал на курсы переводчиков, я ее случайно там встретил. Теперь мы были оба солдатами, и это нас еще больше сблизило. Но вскоре Аню куда-то перевели, я тоже уехал, так что связь между нами прервалась...
В декабре 1943 года я находился в СД в Мозыре и узнал, что к нам доставлена советская парашютистка-десантница Клава Кораблева, которая организовала в одном из сел подпольную группу. Провалила, то есть выдала ее, подруга, заброшенная вместе с ней и перевербованная немцами. Еще до того, как увидеть арестованную парашютистку, я присутствовал на допросе этой подруги-предательницы и слово в слово переводил ее показания.
Выяснилось, что заброшены они были очень неудачно. Клава с вывихнутой ногой добралась до какого-то дома, где сказала, что ехала к брату и по дороге упала с машины. Клаву приютили, она осталась жить в этом селе и постепенно начала сколачивать вокруг себя патриотическую группу. К тому времени объявилась и ее напарница, имевшая при себе рацию.
В группу вошли местная учительница и 10-12 комсомольцев. С их помощью у обочин шоссе были вырыты окопы для наблюдения за передвижением немецких войск. Немного позже удалось привлечь одного железнодорожного рабочего и начальника станции, которые наблюдали за движением немецких эшелонов. Сводки по рации передавались на Большую землю.
Осмелев и освоившись, подпольщики через Большую землю запросили магнитные мины для производства диверсионных актов. В самый разгар подготовки Клава была задержана контрразведкой. Но через несколько дней Клаву выпустили; освобождению ее способствовал какой-то полицай. По утверждению доносчицы, этот полицай влюбился в Клаву, выпустил ее и к тому же стал сообщать Клаве интересующие ее сведения.
Арестованы они были, когда у радистки отказало питание и подпольщицы пытались достать батареи.
Первой схватили радистку, привели в немецкое гестапо, и, спасая свою жизнь, она выдала всю группу. Одному только полицаю удалось скрыться.
Теперь я видел перед собой эту доносчицу. Она была уже полностью обработана немцами.
Показания она давала охотно, заглядывая в глаза мне и следователю...
Чего только не делает с некоторыми людьми страх смерти! Ведь совсем недавно эта девушка шла на риск, на подвиг, но в решающую минуту страх оказался сильнее убеждений, и теперь она отдавала душу и тело ради того, чтобы откупиться от смерти, причем отдавала с какой-то лихорадочной поспешностью: боялась, что могут еще и не взять. Я не раз подмечал эту особенность: совершив первый предательский шаг, человек стремится погрузиться в свое предательство как можно быстрее и глубже, спешит обрубить все канаты, чтобы ничто уже не связывало его с прежней жизнью.
И сидит эта девушка и сыплет, сыплет именами, фактами, раскрывает пароли, позывные, места явок...
Обычно в таких случаях моя задача была хотя бы остудить этот предательский пыл, внезапным окриком перебить настроение, попытаться увести допрос в другую сторону. Но на этот раз я вступил в дело слишком поздно группа была уже провалена полностью...
Я знал, что арестованные, несмотря на зверские пытки, держатся стойко, слышал и о том, что Клаве Кораблевой немцы придают особое значение, домогаются от нее подробностей о полицае.
Решил я на эту Клаву посмотреть: вызвался доставить ее из тюрьмы на допрос...
Должен сказать, что в те дни мои мысли были заняты совсем другими делами и отвлекаться на историю с провалившейся подпольной группой мне, пожалуй, даже не следовало.
В начале 1944 года в высоких немецких сферах уже стали приходить к выводу о неизбежном поражении Германии: во всяком случае, если речь еще не шла о безоговорочной капитуляции, то исход Восточной кампании был для них очевиден. Но именно тогда, накануне своего поражения, они стали готовиться к третьей мировой войне, к реваншу, создавали новую агентуру, которая, неважно, под чьей эгидой , – будет вести подрывную деятельность против СССР уже в мирное время. В частности, в Белоруссии, после эвакуации немецких войск, должна была остаться группа агентов.
Главным моим заданием было выявлять эту агентуру. И когда сразу же после освобождения Мозыря нашими органами были арестованы фашистские шпионы и диверсанты, никто из этих преступников, конечно, не подозревал, что еще в те дни, когда Белоруссия находилась в руках немцев, их имена были сообщены на Большую землю не кем иным, как зондерфюрером Рудольфом Киршем...
Я к этому времени сильно упрочил свое положение, моя гестаповская карьера полным ходом шла в гору. Повысилась и ставка в игре. Со дня на день я ждал перевода в абвер, где под руководством доктора Эверса должен был готовиться к заброске в советский тыл в качестве немецкого резидента. Появилась заманчивая возможность "принимать" и обезвреживать фашистскую агентуру уже на советской территории.





