Текст книги "Дети блокады"
Автор книги: Лев Разумовский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
С каждым днем мне становилось все хуже. Я переставала дышать, Фаина дышала мне в рот, и я открывала глаза. Она рассказывала, что я приняла все лекарства из аптечки, но лучше мне не становилось, и сестре посоветовали сдать мен в детдом, потому что дома я все равно умру. Заведующая детприемником сказала, чтобы мы несли из дома ценные вещи, так как они нужны для покупки нашего питания. Мы с Фаиной сдали серебро и дорогой китайский сервиз. И другие дети несли кто, что мог.
25 апреля 1942 года она повела меня в детприемник в Лештуков переулок – ныне переулок Джамбула. Когда мы вышли из ворот, светило яркое солнце и дистрофики грелись на бревнах. Вышли мы днем, а пришли в детприемник уже к вечеру, отдыхали через каждый метр.
Начались неприятности с документами. Сначала меня не хотели брать, потому что мне в июне должно было исполниться 14 лет. Потом сказали, что меня примут, так как я дистрофик. Меня сразу накормили, помыли, остригли, намазали мои пролежни и положили спать на чистую койку. Сколько я пробыла в детприемнике, не помню, но стала потихоньку ходить. Потом меня перевели в детдом на улице Правды, дом 20. Весь июнь я была в госпитале для дистрофиков на Малодетскосельском переулке. Кормили по тем временам хорошо. Давали полкирпичика белого хлеба, сахарный песок, витамины, суп и второе.
28 июня – мой день рождения. Мне говорят: «Ира, тебя кто-то зовет». Я выглянула из окна и увидела Софу, свою двоюродную сестру. Мы нашли веревочку, и я ей спустила вниз все, что нам дали утром, – пусть порадуется.
Мы в госпитале учились ходить, а потом бегать по коридору. Скольких синяков стоило это учение! Через некоторое время меня выписали, и я снова вернулась в детдом. Я была в старшей группе. Мирра Самсоновна была у нас воспитателем.
Фаина с ремесленным училищем была на огородах в Пери. Однажды мне сказали, что пришла сестра. Я побежала с лестницы и чуть не упала – ноги не держали. Она меня подхватила. Фаина мне сказала, что они через два дня эвакуируются с ремесленным училищем, и мы договорились, что будем переписываться через Софу в Ленинграде…
Видно у меня были нервные срывы, и мне все время казалось, что ко мне приходит мама. Это случалось так часто, что я не могла спать, и Мирра Самсоновна часто сидела ночами у моей постели.
Геня Мориц
В июле 1941 года мой отец Александр Григорьевич Зарецкий ушел на фронт. Был дважды ранен и демобилизован. После войны мы с ним встретились.
Мы с мамой жили на Лиговском проспекте, 107. В декабре наш дом сгорел, и мы переехали жить к тетке в коммунальную квартиру на ул. Рубинштейна, 34. На углу Разъезжей и Загородного находилась школа, в которую на новогоднюю елку были приглашены дети, живущие в этом районе… Нам подарили какие-то игрушки, но самым главным подарком было, когда нас пригласили в актовый зал, где стояли столы, покрытые белыми простынями, и перед каждым поставили по тарелке теплого овсяного супа, по полстакана желе, и положили по три грецких ореха! Этого не забыть!
К маю квартира на Рубинштейна опустела. Одна семья уехала, другая вымерла. А 5 мая умерла моя мама, и я остался один… Мне было тогда 11 лет.
Не помню, как я жил это время. Не помню, как оказался в больнице им. 25 Октября на Фонтанке. Подобрали, наверное, на улице добрые люди и отправили в больницу. В больнице лечили от дистрофии. Пролежал месяц. Выписали, когда начал ходить. Что мне было делать?
Возвратился на Рубинштейна, встретил управдома. Он посоветовал мне пойти в детприемник на ул. Чернышева. Оттуда меня направили на ул. Правды.
Лида Филимонова
Мои отец и мать родом из деревни. Отец, Иван Филимонович, участвовал в Первой мировой войне, потом работал каменщиком. Мама, Евгения Прохоровна, работала в типографии. У родителей нас было трое – старший брат Володя, я и Галя. Все четыре года войны Володя прослужил авиамехаником на военном аэродроме. Он постоянно писал нам в детдом и присылал деньги со своего аттестата. Зиму мы прожили очень тяжело. К весне родители свалились. Мне тогда было двенадцать лет, а Гале всего три годика. От слабости она тоже уже не ходила.
Выручила нас тетя Маруся. Она сказала:
– Надо спасать Галю, отдать ее в детсад, там детей кормят, особо слабым дают усиленное питание.
Мы с ней повезли Галю на саночках, но в детсады уже не принимали. Тогда тетя Маруся снова посадила Галю в санки, положила в карман документы, отвезла Галю в детский сад на Коломенской и оставила там. А мне сказала:
– Идем со мной, будем у соседей прятаться.
Буквально через час к нам домой прибежали заведующая садика с Коломенской и воспитательница. Они вошли в открытую дверь и застали там умирающего отца и лежачую маму. И они сказали маме:
– Не волнуйтесь, мы вашу девочку не бросим, оставим у нас.
В марте умер отец, а за ним через месяц и мама. Я попала в открывшийся недалеко детдом на улице Правды, а через некоторое время туда же перевели мою Галю. Когда я впервые вошла в палату, мне показалось, что я попала в больницу – девочки там были все худые, бледные и стриженые. Потом стала привыкать к режиму, начала регулярно есть и силы стали возвращаться.
Сайма Пелле
Папа мой Иван Иванович Пелле умер в 1938 году в деревне Пески под Пулковом, где мы жили. Там жили русские и финны. Я знала финский, потому что дома говорили на двух языках, а потом все перезабыла. Когда началась война, мне было 11 лет. Немцы подступали к Пулково, и мы с мамой (ее звали Анна-Мария Адамовна), с сестрами Олей и Любой бросили дом и пошли в Ленинград. Мы и корову прихватили с собой – не оставлять же ее немцам.
Был конец лета 41-го года. В Ленинграде у нас никого не было, но мы довольно скоро нашли приют во Фрунзенском районе на Воронежской улице, 5. Нас приютила одна русская семья – женщина с маленьким мальчиком. Мы все жили в одной комнате. Корову пришлось прирезать. Часть мяса мама продала, часть отдала за проживание, остаток мы быстро прикончили. Началась голодная зима.
20 апреля мама умерла. Оля умерла после мамы, когда нам уже дали небольшую комнату на Подольской улице. Там была чужая мебель. Жильцы, наверное, эвакуировались. Люба ходила на работу. А меня отослали в детприемник. Там помыли. Остригли наголо и послали в детдом на улице Правды. Моя сестра Люба (ей было 16 лет) вслед за мной эвакуировалась в Кемеровскую область вместе с заводом, на котором она работала.
Валя Иванова
8 сентября 1941 года. День моего рождения, прекрасный, тихий и солнечный день, немецкие самолеты взорвали первой бомбежкой Ленинграда…
До войны мы жили очень скромно. Мама одна тянула нас четверых детей. Я была самая старшая, Тося самая младшая. Папа умер до войны от воспаления легких.
Началась блокада.
У мамы хватило сил продержаться до 2 февраля 42-го года. Утром она нас накормила, вымыла посуду, легла отдохнуть и не проснулась.
Вскоре к нам пришел управдом, описал наше имущество, а меня с сестрами отвели в детский дом на улице Правды.
Там меня и восьмилетнюю Нину положили в изолятор. Мы были самые слабые и умирали рядом. Я выкарабкалась, а Ниночка, самая красивая и талантливая из нас, умерла. Я пролежала в изоляторе с марта по июнь. Своей спасительницей считаю врача Варвару Константиновну Казнову, фотографию которой до сих пор храню. Когда мы в 45-м вернулись в Ленинград, мы встретились, и Варвара Константиновна узнала меня… по голосу. Тогда она подарила мне красный берет, и теперь я всегда ношу красные береты.
Пока я лежала в изоляторе, Люсю, мою младшую сестру, увезли в Ярославскую область, а Тося осталась со мной. Как-то воспитательница на руках принесла ее ко мне, и Тося меня не узнала, до того я изменилась. Я ничего не могла ей сказать, только обливалась слезами.
Завен Аршакуни
Мой отец Петрос Агаджанович Аршакуни мечтал стать скульптором и поступал на скульптурный факультет Академии художеств, но не прошел по конкурсу.
В свое время отец вместе с Вениамином Борисовичем Пинчуком работал у Томского, когда тот лепил большого Кирова. Их мастерская была в здании личной церкви Лазаревых на армянском кладбище. Осенью 41-го отец был на фронте под Пулковом. Той же осенью умерла от дистрофии и голодного поноса мама, а я пошел в детдом. В первый же день меня там вкусно накормили. А на столе лежала книжка «Маугли» с рисунками Ватагина. Я ее сразу схватил и стал читать, удивляясь, как здорово Ватагин рисует зверей.
Понемногу стал знакомиться с ребятами. Многие были такие слабые, что не вставали с коек. А те, кто мог ходить, после обеда выходили на улицу, грелись на солнышке. Подружился с Валей Пирияйненом. У него была нога хромая, – наверное перенес полиомиелит.
Тамара Логинова
Трудно вспоминать и заново переживать то страшное время.
Когда началась война, мне было восемь лет. Незадолго до Отечественной закончилась финская компания. Она запомнилась мне светомаскировкой и гибелью на фронте нашего соседа – Леши.
22 июня было воскресенье, жаркий день. Мы, дети, играли во дворе в войну. Почему-то мы часто играли в войну.
В семье нас было пятеро: мама Серафима Арсентьевна, отчим, мой брат Юра, сестра Люся и я.
Нас с Юрой мама отправила в пионерский лагерь, но мы пробыли там недолго. Лагерь был под Тихвином, немцы быстро продвигались к Ленинграду и нас срочно вывезли обратно. Начались бомбежки. Наступила осень. Бомбили все чаще и чаще. Нашу Предтеченскую улицу бомбили каждый вечер, потому что она шла параллельно железной дороге, которую немцы старались разбомбить. Зенитки, стоявшие рядом с нашим домом, били по самолетам. Спали мы одетые. По сигналу воздушной тревоги, сонные, напуганные бежали в ближайшее бомбоубежище.
Осенью в школу не пошли. Наступил голод. Не стало еды, воды, тепла и света. Первым слег дядя Вася, которого почему-то не взяли на фронт. От него у нас в семье родилась в сороковом году Люся, ее носили в ясли недалеко от дома. Когда дядя Вася умер, мама отвезла его в блокадный морг на углу Марата и Звенигородской.
Потом слегла мама, и мамина сестра перевезла на санках ее и Юру к себе на Международный проспект. Я шла рядом.
25 февраля мама умерла. Этот момент я хорошо помню. Мы с братом стояли, обняв круглую печку. Мама умирала в сознании и очень беспокоилась за маленькую Люсю, которая оставалась в яслях.
Тетя отвезла маму туда же, на Марата.
Еды у нас не стало совсем. Тетя согревала самовар, наливала кипяток в чашки, рядом ставила солонку. Мы макали пальцы в соль и запивали теплой водой. А потом слегла и тетя. И велела нам возвращаться домой, к соседям. Мы так и поступили.
Возвратившись домой, мы нашли пустую квартиру. Жившие там до войны две семьи отсутствовали: одна семья эвакуировалась, другая умерла.
Что нам было делать? Мы пошли к маминой подруге, тете Шуре и 3 марта она отвела нас в детский дом на улице Правды 20. В доме, как и везде, не было стекол. Отапливались буржуйками. Мы, дети, настолько плотно жались к ним, что на мне стало тлеть пальто, которое я вообще не снимала, а на левой руке навсегда остался шрам от ожога. Приближалась весна, и мы стали понемногу оживать. Но ноги по-прежнему были слабыми, на улицу мы не выходили, еду нам подавали прямо в кровати.
Пришел апрель. Приближались майские праздники. Ольга Александровна вместе с врачом отбирала детей, которые могли ходить в столовую, а ослабленных оставляли в постелях. Среди лежачих был и мой брат Юра. Его положили в изолятор, и я его навещала. Но я тоже еще была совсем слаба и преодолевать путь до столовой приходилось с трудом – вниз спускалась, держась за перила, а обратно, наверх, поднималась на четвереньках. Я это хорошо помню.
В мае мы вышли во двор, на солнышко, нарисовали на асфальте мелом скачок и попытались скакать, но ничего не получилось, ноги были не те.
2 мая кто-то из ребят сказал, что моего Юру увозят на «скорой» в больницу. Я пошла к нему, но уже не застала. Больше я его никогда не видела. Он умер 24 мая сорок второго года. Через сорок лет взяла похоронную на него в архиве больницы, шла и, не стесняясь, плакала.
После этого я пошла проведать Люсю в ясли, и там узнала, что она умерла в марте…
Итак, я осталась одна в живых из семьи в пять человек…
Валя Тихомирова
До войны мы жили на Серпуховской, 3, в квартире 9. Маму звали Анна Васильевна, папу Александр Николаевич.
Когда мама уходила на работу, она оставляла нам с сестрой большую палку, чтобы мы, не вставая с кровати, могли отпугивать крыс. Крысы лезли на постель, а мы стучали. У мамочки от голода была водянка, большой живот. Мне было десять, а Вере пять лет. Мама слегла. Написала мне записку на хлебозавод, где она работала кондитером, чтобы мне что-нибудь дали. Я пошла на Одиннадцатую Красноармейскую, где был хлебозавод, и в проходной подала записку. Начальник сказал: «Подожди». И вдруг началась бомбежка, полетели стекла, осколками мне поранило ноги, они были в крови. Я лежала за ящиком. Про меня не забыли, дали буханку, сказали, чтобы спрятала под кофточку. Около дома меня встретила тетя, мамина сестра, увидела хлеб, стала просить кусочек. Я ей отломила граммов двести. Остальное унесла домой.
Мама уже не ждала меня, думала, что я погибла. А я вернулась, да и еще и с хлебом. Поели на радостях.
Когда маме совсем плохо стала, тетя Катя, царствие ей небесное, посадила ее на коврик, стянула вниз по лестнице, а потом на коврике же ползком дотянула до больницы. Больница была напротив, на Серпуховской.
Я ходила в эту больницу смотреть список умерших. Мамы там не было. У нас дома висела икона Николая Чудотворца. Тетя сказала:
– Молись за маму. Детская молитва дойдет.
Я молилась. Но, видно, не дошла моя молитва. Мама умерла 24 июня. Когда мне сказали об этом, мне стало плохо, я потеряла сознание. А когда очнулась, то я, грешница, затаила обиду.
Мы с Верой остались одни. У нас на столе стоял глиняный растворник, в него мы клали карточки и деньги. Однажды карточки исчезли. Есть стало совсем нечего. Мы стали шарить по квартире, надеялись что-нибудь найти. Обыскали все ящики комода, где мама прятала пайки хлеба, нашли там крошки, солинки, все подъели.
Этот комод сделал папа, он был краснодеревщиком. Вся мебель у нас была сделана его золотыми руками. Он и обувь сам шил.
Потом мы обглодали все домашние растения и отравились. Стало совсем плохо. Пришла к нам незнакомая женщина от управдома и посоветовала идти в детдом.
Сначала мы попали в детприемник в переулке Чернышева. Нас остригли и заставили таскать ведра с нечистотами. А оттуда уже направили на улицу Правды вместе с мальчиком Генрихом Зонбергом, худеньким. Бледным и прыщавым. Ребята его обижали, потому что он был немец.
Нина Иванова
Мой отец Виктор Яковлевич Иванов пропал без вести на Лужском участке фронта в начале ноября 41-го года. С этого времени перестали приходить от него письма. Он был танкистом, радистом, а в ноябре под Лугой шли жестокие бои с прорвавшейся армии Гудериана. Вот там, наверное, он и погиб.
Мне было одиннадцать лет, когда мама показала мне золотые серьги с изумрудом и сказала:
– Это тебе вроде как приданое от бабушки. Наденешь, когда тебе будет восемнадцать лет. В ноябре 42-го, когда голод уже взял нас за горло, я вспомнила об этих серьгах и решила: раз мои, то и распоряжусь ими, как хочу, – сменяю на хлеб.
Я дружила с мальчишками с нашего двора. Одного из них, старше меня года на четыре, звали Альбертом. Он немного говорил по-немецки, потому что был наполовину немец.
Я показала ему сережки, объяснила, чего хочу. Он взялся помочь. Я спросила:
– Где ты собираешься менять?
Он сказал:
– У немцев. Они стоят за Средней Рогаткой, и у них можно выгодно сменять. Надо только линию фронта миновать. Я уже так делал. И еще туда пойду.
На другой день рано утром мы с ним и еще с несколькими мальчишками вышли из дома и на попутках добрались до Средней Рогатки. Там было поле, дорога, а вдали виднелись какие-то строения.
Альберт велел нам где-нибудь спрятаться и ждать его. А сам, захватив с собой все наши колечки, часики и мои серьги, вынул белый платок и пошел по дороге в открытую, помахивая платочком.
Мы все попрятались кто куда. Я залегла в канаву около обочины. Ждали долго. Я уже коченеть стала. Наконец он появился с мешком, из которого начал доставать хлеб. Мне досталась буханка, в корку которой была воткнута пуля с клочком бумаги и словом «Нина» на нем. У других тоже были пули с такими же клочками. У кого в буханке, у кого в полбуханке.
Домой я вернулась вся мокрая и замерзшая. Положила на стол буханку. Мама спросила:
– Откуда?
Я ей рассказала всю историю. Она меня не ругала, не отчитывала, а была очень испугана и смогла только сказать:
– Какой ужас!
Моя мама, Ираида Николаевна работала воспитателем в детсаду на Лештуковом переулке, там и жила, а я была при ней.
12 февраля 1942 года она пошла к нам домой на Невский 173 и не вернулась. В этот день немцы произвели несколько тяжелых обстрелов города. Я пошла искать маму по местам обстрелов. Проходила весь день в февральскую стужу в драных валенках и отморозила себе ноги и руки. Никого не нашла и возвратилась в детский сад. Медсестра, увидев мои ноги, немедленно отправила меня в госпиталь у Витебского вокзала, где я пролежала месяц, а оттуда меня направили в детдом при фабрике имени Крупской. Там, наверное, было вредительство – детей кормили пересоленной пищей, поэтому мы очень много пили. Дети-дистрофики заболевали и умирали. Я решила бежать.
Детдом находился за высокой оградой, ворота были заперты, поэтому пришлось лезть через забор. Какой-то мужчина – дистрофик за две конфеты помог мне перекинуть мои вещи через забор.
После этого я попала в детдом на улице Правды. Там первое время Ревекка Лазаревна водила меня на кушаке, чтобы я не сбежала. Такая была у меня слава.
Эвакуация
Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской
Июль 42 года. Я никогда не была воспитателем. И вот мне пришлось окунуться в воспитательное море. Я получила шестьдесят ребят, с которыми была помещена в один вагон. Мы эвакуировались из Ленинграда в неизвестном направлении. Маршрут менялся трижды.
Началась новая, непохожая на прежнюю, напряженная, динамичная и интересная жизнь, которая полностью захлестнула меня и помогла справиться с непроходящей тоской и мыслями о Ленинграде. Я стала жить, растворив себя в детском коллективе.
Появились новые, чисто психологические задачи. Это очень нелегко – подойти вплотную к сердцу ребенка. Не каждое откликается на зов, не каждое откроется, не всякое поверит и доверится.
Мой отряд – самый старший. Вместе со мной работает воспитателем доброжелательная и энергичная девушка Вера Рогова. В отряде много интересных ребят, с которыми мы уже подружились в пути. Разные характеры, разные судьбы, объединенные одной общей бедой – войной. Подавляющее большинство – сироты. У некоторых где-то на фронте отцы, у какого-то родственники в разных концах Союза. Почти все дети сильно изломаны пережитым, с психологией дистрофиков. Еда – Бог и царь их душ, ради нее они готовы на все. Разговоры постоянно кружатся вокруг этой темы даже тогда, когда они сыты. Были случаи, когда под подушками у девочек находили кучи обглоданных корок и даже плошки с остатками скисшей каши.
Постепенно вагон обживался. Дети знакомились, привыкали к необычной обстановке. Ссор почти не было, конфликты возникали только на почве еды, – трехразовые кормления были центральной темой дня, своего рода священнодействием. Особенно ненасытными казались Володя Панфиленок, худой костлявый парень, изможденная голодом Надя Каштелян и Геня Мориц. Геня, набив рот так, что уже не мог ходить, ложился на полку и, тяжело дыша, свесив вниз руку просил добавку.
В вагоне процветала менка. Сначала меняли друг у друга хлеб на кашу и наоборот. Потом стали менять чужие мелочи на съедобное. Потом переключились на казенное белье. На остановках тапочки, трусы, даже синие форменные береты быстро превращались в огурцы, яйца, молоко и ягоды. Однажды Панфиленок появился в вагоне с тремя селедками, от запаха которых весь вагон зажал носы. Бдительная Ревекка Лазаревна немедленно конфисковала добычу, решительно заявив, что холеры в вагоне не допустит. Панфиленок ужасно обиделся на этот «произвол начальства» и потом в течение недели ходил к матери Ревекки Лазаревны, жалуясь на лихую судьбу. И каждый раз добрейшая Ита Ноевна подкармливала его, чем могла, с лихвой возместив ему утрату злосчастных селедок.
В остальном все было нормально. Ехали дружно. Много говорили, шутили, смеялись. Постепенно, сближаясь, ребята начали делиться своими историями, рассказами о пережитом, которые часто заканчивались плачем, потому что за спиной у каждого была трагедия – потеря родителей, дома, семьи. Однако надломленные детские души почти всегда были открыты для шутки, для улыбки, для юмора. И я сразу поняла, что это чудо детской души нужно всемерно беречь и поддерживать. Наш путь до места, где детскому дому суждено было жить, состоял, как потом выяснилось, из нескольких этапов: поездом Ленинград – Шлиссельбург, пароходом через Ладогу до Кобоны, оттуда поездом дальнего следования через Горький до Мантурово, а из Мантурово «лошадиным транспортом» сорок километров до деревни Малые Угоры.
Лев Разумовский
Поезд из Ленинграда останавливается в Шлиссельбурге. Здесь кончается блокадное кольцо. Мы выгружаемся, чтобы продолжить наш путь через Ладожское озеро на восточный берег. Многочисленные тюки, ящики, узлы и пакеты постепенно заполняют всю платформу небольшой станции. Старшие ребята строятся поотрядно и под руководством Мирры и Веры Роговой, уходят на пристань. Все происходит шумно, суматошно, но после переклички становится на свои места и перрон понемногу пустеет.
– Позаботься о Мустафе! – уходя, кричит мне Мирра. – Что-то с ним неладно.
Мы, старшие, – Олег, Женька, Ника и я перекидываем вещи в бортовые машины. В таких же машинах уехали дошколята со своими воспитателями: Люсей Роговой, Марией Степановной Клименко и мамой. Я передаю очередной ящик Олегу и подхожу к Мустафе, одиноко сидящему около своего вагона на свернутом матрасе.
– Что с тобой?
– Ослаб. Ноги не ходят.
– Совсем не ходят?
– Совсем. Пропал Мустафа…
– Ну-ка, давай попробуем встать. Я тебе помогу.
Мустафа цепляется за мою руку, пытается встать. Но ноги его подкашиваются, и он падает рядом с матрасом.
– Олег! Давай сюда! Ну-ка подсади мне его на закукры.
Мне хорошо знакомо это – когда ноги становятся ватными и подкашиваются. Ровно шесть месяцев назад мои тоже не ходили, а сейчас я могу ему помочь.
Мустафа обнимает меня за шею, обхватывает бока ногами, и я несу его сначала через пути, потом мимо серых бревенчатых домов, потом грунтовая дорога выводит меня на небольшой пригорок. С него уже открывается серебристая Ладожская гладь. На ней пароходы, рядом с пристанью снующие по ней люди.
На пристани я ссаживаю Мустафу на деревянные мостки около Зинаиды Сергеевны Якульс, которая раздает ребятам своего отряда горячую кашу из большого котла.
Надо спешить к поезду, помочь ребятам завершить разгрузку. Через пару шагов я оборачиваюсь, чтобы еще раз взглянуть на Ладогу, и с изумлением вижу, как ослабший Мустафа довольно бодро встает с мостков, своими неходящими ногами приближается к котлу и протягивает руку с миской…
Прощальный гудок, и пароход с тремя сотнями детей на борту отчаливает от причала Шлиссельбурга. Идет дождь. Серое небо, свинцовые волны, хмурое Ладожское озеро. Старшие дети тесной кучкой сгрудились на борту, вцепившись худыми руками в поручни, с тоской и надеждой смотрят вдаль, туда, где небо соединяется с водой, где нет бомбежек, где их ждут покой, еда и жизнь.
В трюме тесно и сыро. Там набито битком. Малыши – вповалку на полу, так что не пройти, не пролезть к любому из них. Как тени, бродят воспитатели с красными от бессонных ночей глазами. Смотрят за детьми, пытаясь помочь им. Пароход сильно качает, детей рвет, они стонут и плачут. На палубу выходит боцман.
– Эх, ребят жалко! – бормочет он, застегивая бушлат.
– Конечно, жалко! – откликается молоденькая круглолицая Люся Рогова, – Мучаются дети…
– Что мне, ваших жалко? – искренне удивляется боцман. – Мне своих ребят жалко. Им убирать!..
На палубе появляется Ольга Александровна. В руках у нее серое цинковое ведро, полное обрезков хлеба и булки. Она направляется к группе детей, стоящих у борта.
– Ребята, берите хлеб. По очереди.
Слово «хлеб» действует как удар кнута. Доселе неподвижная кучка прижавшихся друг к другу детей срывается с места и в момент окружает ведро с хлебом. Мелькают руки, головы. Кто-то падает, кто-то набивает себе куски за пазуху, кого-то толкают, а он, вцепившись в ручку ведра, тянет его к себе…
– Назад! – кричит Ольга Александровна, и ее голубые глаза становятся круглыми. Она вырывает ведро из уцепившихся в него рук и… раз! – выбрасывает его за борт…
Ведро с легким стуком ударяется о волну. Серые и светлые кусочки исчезают в темных волнах. Дети, перегнувшись через борт, замирают от ужаса и невероятности происшедшего.
Ольга Александровна еще кричит что-то своим резким и высоким голосом. А маленькие фигурки повернулись спинами к ней и оцепенело глядят на темную зыбкую воду, поглотившую такую драгоценность…
Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской
Ладога встретила нас проливным дождем, под которым мы выгрузили наше имущество из вагонов и погрузили его на пароход. Работали до изнеможения, до боли в руках, но дружно и слаженно. Воспитатели, администрация, старшие ребята – все участвовали в этом.
Впервые оказавшись на Ладожском озере, я сразу вспомнила, что именно здесь зимой пролегала узенькая дорога жизни, которая непременно войдет в историю. Вспомнился голод, заснеженные пустынные улицы и драгоценные граммы, от которых зависела наша жизнь. А та ледовая дорога была не шире десяти метров.
Когда пароход с зенитками, возле которых неотступно дежурили моряки, медленно отчалил от берега, я неотрывно смотрела назад. Там, в Ленинграде, остались мои близкие. Шел 1942 год. Блокада не снята. Что ожидает город и его жителей? Пароход шел быстро. Через два часа мы уже были у пристани на другой стороне озера и вздохнули с облегчением: нам повезло, мы прошли водный путь без бомбежки!
Самое сильное впечатление от встречи с Большой Землей: рабочие, сидевшие на досках пристани, ели крутые яйца, спокойно макая их в соль и заедая хлебом и зеленым луком. Это было невероятно! Сама обыденность этой сцены не укладывалась в наших головах…
Только здесь, ступив на серую дощатую пристань, я с полной очевидностью поняла, что наша эвакуация – свершившийся факт. Назад пути не было. И снова мысли вернулись к Ленинграду и сами собой родились строки:
Стоит опаленный в боях Ленинград,
Столицы священной несогнутый брат.
Пусть раны на теле твоем, Ленинград,
Пусть в воздухе часто снаряды свистят…
Записать их было нечем, не на чем и некогда – тяжелые вещи перемещались с парохода на пристань вручную, а потом в кузова присланных машин.
Олег, Женя, Ника, Люся Чидина, Мария Николаевна Рогова остались выгружать вещи из трюмов. Я решила подкормить грузчиков. Выпросила у поварихи Лиды буханку хлеба и банку сгущенки. Все это богатство в минуту исчезло в ребячьих ртах. Они повеселели и с новой энергией принялись за тюки. Вдруг завыла сирена и послышался самолетный гул. Вмиг были сброшены брезенты. Зенитки на пристани подняли стволы в небо. Быстро отчалили и растаяли в тумане катера. Тревога продлилась минут двадцать. Гул самолетов исчез, все закончилось благополучно.
Подошедшие вскоре машины забрали все вещи и ребят. Я поехала последней машиной после трехчасового ожидания. Дорога была ухабистой, машину бросало из стороны в сторону, соответственно вещи вместе со мной летали свободно от борта к борту. Из повстречавшейся на пути машины выскочил Панфиленок и радостно прокричал:
– Мирра Самсоновна! Я в Лаврове съел пять тарелок супа с настоящей картошкой, мясом и крупой!
Небольшой поселок Лаврово – пересылочный эвакопункт, – сплошь забит эвакуированными из Ленинграда. Люди бегают с посадочными талонами, переносят вещи, бидоны, кастрюльки с молоком и вповалку спят на земле.
Надя Каштелян
…В поезде нас кормили хорошо, только мне было все не наесться. Только и думалось, как дожить от завтрака до обеда, от обеда до ужина.
Когда приехали в Кобону, нас кормили, но мне показалось мало. Я пошла в соседний огород, нашла там за сараем много лебеды, рвала ее и ела до сытости. Там же на Ладоге, у меня украли чемодан со всеми моими вещами.
Когда мы потом приехали в Угоры, пошли в деревню и поменяли наши чистые школьные тетрадки и блокнотики на картошку. Хозяйка нам наварила, поставила на стол целый большой чугун, и мы всю эту картошку съели прямо с шелухой.
Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской
Весь день в лихорадке и сутолоке беспрерывной работы, а вечером старших ребят разместили по каким-то домам: улеглись вповалку на полу, положив под голову рюкзаки или вещмешки.
Ранним утром следующего дня началась погрузка в эшелон дальнего следования, который должен был везти нас далеко на восток, в безопасный район России.
Грузили лихорадочно быстро, тюки просто кидали в тамбуры вагонов. Состав двинулся. Сначала медленно, потом, набирая скорость.
Началось растаскивание вещей по вагонам и размещение их под полками, на полках и на полу. Мы распороли тюки с матрасами, и вагон приобрел почти жилой вид. Скоро все дети, измученные обилием впечатлений и кратковременными ночевкам, крепко уснули и даже к еде их невозможно было разбудить.
Ехали без комфорта. На нижних полках спали по два человека. На полу, на тюках между полками спал еще один. Когда ночью вдруг раздавались вопли, это означало, что слезавшие с верхних полок наступили на спящего на полу.
Лев Разумовский
Кобона. Эвакопункт. Поздний вечер. Я иду искать маму. Огромное помещение бывшей церкви битком набито сотнями детей. В церкви полутемно. Слабые огоньки коптилок и редких свечей выхватывают из полутьмы фрагменты полуциркульных сводов, лица и отдельные фигуры взрослых из копошащейся, плачущей, гудящей массы детей, лежащих вповалку на всей площади внутреннего зала церкви. Здесь скопилось сразу несколько детских домов, выехавших из Ленинграда. В размещении детей видимо существует определенный порядок, но на первый взгляд это все равно огромное скопище, этот детский муравейник, вызывает чувство щемящей тоски тревоги…
Еще от входа я замечаю маму, которая с растерянным и горестным видом стоит среди своих малышей, лежащих на полу на расстеленных тюфяках. Мама наклоняется то к одному, то к другому, что-то им говорит, поправляет одежонку, с трудом передвигаясь между плотно лежащими телами.