Текст книги "Дневники"
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 68 страниц)
Дневник – 1854
2 генваря. [Старогладковская.] Встал не рано, писал целое утро третью главу «Его прошедшее», кажется хорошо, по крайней мере, писал с увлечением.
[...] Вписывать в дневник только мысли, сведения или примечания, относящиеся до предполагаемых работ. Начиная каждую работу, пересматривать дневник и выписывать из него все к ней относящееся на особую тетрадку. Правила выписывать из дневника каждый месяц. Запоминать и записывать карандашом каждый день все преступления правил и вписывать в дневник.
3 генваря. Предположено было писать утром «Роман русского помещика», что и исполнил, хотя мало. Вечером – «Записки фейерверкера», что и исполнил, хотя принялся поздно, потому что после обеда валялся и перечитывал письма Татьяны Александровны.
[...] После Бородина священники по одному убеждению долга сами принимали на себя обязанность хоронить тела, лежавшие без погребения до отступления Наполеона и распространявшие заразу. Такие и военные подвиги оставались не только без награды, но и неизвестными, так как совершавшие их избегали говорить о них, боясь наказания за противозаконные поступки, в которые они их вовлекали. Например, священник, дравшийся с французами, не думал о награде, а только боялся наказания.
Не назначать себе правила, не испытав его. [...]
4 генваря. Предположено было утром писать «Роман русского помещика», вечером «Записки фейерверкера», пойти на охоту, ежели хороша погода, и спросить денег. Все утро писал «Роман русского помещика», но так мало и неудовлетворительно, что продолжал с сумерек до ужина, но только сделал вымарки. После же обеда читал «Инвалиды». Разговор с Воейковым не дается мне. [...]
5 генваря. Утром писать «Роман русского помещика». Не только утро, но и после обеда усердно бился над четвертой главой и только при огне написал ее, хотя и не остался совершенно доволен.
[...] Часто в сочинении задерживает желание вклеить хорошую или хорошо выраженную мысль; поэтому, как только мысль с трудом вклеивается, вписывать ее в дневник, не останавливаясь на желании поместить ее именно там-то. Мысль сама найдет себе место. [...]
6 генваря. Утром «Роман русского помещика». Выписывал утром из старой тетради пятую главу «Иван Чурис», но под предлогом холода ленился. Гулять до обеда. Только что вышел, позвали обедать; после обеда гулял, пил кофе и играл с мальчишками. Писать «Записки фейерверкера». Раскрыл тетрадь, но ничего не написал, а до ужина болтал с Чекатовским о солдатиках. За ужином завязался метафизический разговор. После ужина весело болтал с Епишкой.
Бесстрастие, то есть всегда одинаковый, хладнокровный взгляд, составляет мудрость стариков.
Солдат Жданов дает бедным рекрутам деньги и рубашки. Теперешний фейерверкер Рубин, бывши рекрутом и получив от него помощь и наставления, сказал ему: когда же я вам отдам, дяденька? – Что ж, коли не умру, отдашь, а умру, все равно останется, отвечал он ему.
Я встретил безногого угрюмого солдата и спросил, отчего у него нет креста. Кресты дают тому, кто лошадей хорошо чистит, сказал он, отворачиваясь. И кто кашу сладко варит, подхватили, смеясь, мальчишки, шедшие за ним.
Спевак, строевой ефрейтор, получил от Рубина на сохранение 9 р. сер. Он пошел гулять и вынул их с своими деньгами. Ночью у него украли их; и, несмотря на то, что Рубин не упрекал его, он не переставая плакал, убивался от своего несчастия. Рекрутик Захаров просил Рубина успокоить его, предлагая свой единственный целковый. Взвод сделал складчину и выплатил долг. [...]
7 января. Предположил утром быть на охоте. Встал довольно рано, но написал письмо, прежде чем пойти на охоту. Пороша была дурная, поэтому не убил ничего и вернулся к обеду. Громан приехал и едет в Тифлис. Он добрый и честный малый. После обеда писать «Записки фейерверкера». После ухода офицеров заснул и спал до чаю. Пришел Чекатовский и снова помешал мне. После ужина сидел у Жукевича и теперь, ничего не сделав в целый день, ложусь.
Русский – или вообще простой – человек в минуту опасности любит показывать, что чувствует, или действительно чувствует больше страха потерять порученные ему или собственные вещи, чем жизнь.
[...] Епишка с Гичиком на вечерней заре отправлялись в буруны и ехали до петухов. Чтобы узнать, где есть аулы и табуны, Епишка выл по-волчьи. Когда собаки откликались, они подъезжали к аулу, ловили лошадей и гнали их к дому. Но часто блудили – а до зари не вернуться домой, беда! – тогда Епишка слезал с коня и пускал его вперед, сказав, что он убьет его, ежели он обманет. Конь выводил к станицам. Тогда, привязав сначала коней в тернах, Гичик переправлял Епишку, и этот последний гнал коней в горы, продавал за 1/10 цены, прятал бумажки в заправы и возвращался. [...]
8 генваря. Утром «Роман русского помещика». Писанье не шло как-то. Нужно следовать правилу исключать, не прибавляя. Обедали рано. Гулять. Гулял после обеда.
Вечером писать "Записки фейерверкера". Писал довольно много, но принялся поздно, от холоду. Часа два в сумерках лежал на печке. Быть одному. Никто и не приходил. Страшный холод второй день много мешает мне.
Нужно писать начерно, не обдумывая места и правильности выражения мыслей. Второй раз переписывать, исключая вее лишнее и давая настоящее место каждой мысли. Третий раз переписывать, обрабатывая правильность выражения.
Избегай осуждения и пересказов.
Солдаты носят суконные нагрудники.
Избегай каждого движения или выражения, могущего оскорбить другого. [...]
9 генваря. Выписывать правила. Исполнил только вечером, и то не в книгу, а в тетрадку. Вообще я не решился насчет правил. Хотя знаю, что они полезны, не знаю, как воспользоваться ими. Кажется, что я их разделю на испытанные и неиспытанные. Пересмотреть написанное. Тоже исполнил, только поздно вечером и почти ничего не переправил. Гулять. Гулял до обеда. Спросить у Алексеева о представлении. Исполнил, когда он был у меня.
Холод страшный, и притом у меня насморк, что вместе побудило меня провести весь день без мыслей и без дела. Писать "Записки фейерверкера", ежели успею. Не успел вечером, хотя был в духе.
Отступления: 1) Встал поздно. 2) Разгорячился, прибил Алешку. 3) Ленился. 4) Был беспорядочен. 5) Был грустен. [...]
[11 января.] 10 и 11 генваря. 10-го утром – «Роман русского помещика». Встал очень поздно и от холода ничего не мог делать. Притом же Жукевич, Епишка и ногайцы мешали мне. Гулять и переписать письмо Пелагее Ильинишне. Вышел гулять, но от холода тотчас же вернулся. Письмо кое-как переписал. Вписать мысли и правила. Не сделал. Вечером «Записки фейерверкера». От холода после обеда ушел к Жукевичу и безалаберно провел весь вечер и ночь.
1) Валялся. 2) Падал духом. 3) Злился – ударил кошку и 4) вообще забыл о правилах. 5) Гадал. [...]
11 [января]. Утром пришел домой, но Жукевич и разные посетители не позволили ничем заняться. После обеда пришли Оголин, Жукевич, кунаки из Старого Юрта и до сумерек не давали мне покою. Во время чая пришел Чекатовский. Я жаловался ему на свои несчастия и только 1/4 страницы успел написать «Записок фейерверкера». Узнал, что Кноринг убит.
1) Осуждал, 2) ленился, 3) не имел решительности и 4) вообще упал духом. 5) Гадал. [...]
12 генваря. Утром гулять и «Роман русского помещика». Встал очень поздно. Пригрелся – почти угорел против печки, а насморк увеличился. Притом же пришел Оголин, и я ничего не писал. Гулять. Исполнил. После обеда. Мысли и правила. Придя домой, лег на кровать и заснул. Проснувшись, открыл тетрадь и обдумал, но не написал основную мысль. Вечером «Записки фейерверкера». Тоже раскрыл тетрадь, но вместо дела мечтал о Турецкой войне и Калафате. За ужином узнал, что переведен в 12 бригаду, и решился заехать домой. [...]
13 генваря. Утром писать «Отрочество». Утром встал поздно, ходил в канцелярию, к Жукевичу и Кирке. Написал только письмо Сулимовскому. Вечером «Записки фейерверкера». Вечер провел то с офицерами, то с юнкерами. Только немного переписал «Песни лебедя» и пересмотрел старое. Узнать о шубе. Исполнил. Спросить денег. Не исполнил. После ужина написал дерзкое письмо редактору.
1) Ленился, 2) был нерешителен, 3) солгал, что был знаком с Сухотиным. [...]
14 генваря. Утром и вечером писать «Отрочество». Хотя встал не рано и не слишком усердно, но принялся за дело, когда пришли офицеры, и я имел слабость не только не удалить их, но и выпить с ними лишнее. [...] До ужина написал листа два. Да после ужина – один. [...]
16 генваря. [...] Меня поразила нынче поэтической красотой зимняя погода. На небе поднявшийся туман, сквозь который только белеется солнышко. На дороге начинающий оттаивать навоз, и в воздухе влажная сырость. [...]
[17 января.] События. Смерть Кноринга и мои перевод. Занятия. Пересмотрел «Отрочество». Четыре мысли к правилам и одна к рассказам. Главные отступления: лень, нерешительность, беспорядочность и тоска. Расходов 12-10. Вообще недоволен итогами всей недели.
Пересмотрел.
19 января [Щедринская] (вторник). Докончить «Отрочество» и уехать. Исполнил. Встал рано и до самого отъезда писал или хлопотал. Отслужил молебен – из тщеславия. Алексеев очень мило простился со мной. Он и Жукевич прослезились. Доехал до Щедринской. Перечел «Отрочество» и решил не смотреть его до приезда домой, а дорогой писать кавказские «Записки фейерверкера».
Вчера очень поразило меня то, что правила, которые я с таким трудом составляю, все и гораздо лучше, чем у меня, написаны в азбучке. Так что мне кажутся – не правила, а записыванье их – пустяками. Франклиновский журнал другое дело. Выписывать главные пороки и стараться избегать их. И писать мысли. Стало быть, в моем образе занятий только та перемена, что заменяется только тетрадка правил тетрадкой Франклиновской.
Нынче, думая о том, что я полюбил людей, которых не уважал прежде, товарищей, я вспомнил, как мне странна казалась привязанность к ним Николеньки. И перемену своего взгляда я объяснял тем, что в кавказской службе и во многих других тесных кружках человек учится – не выбирать людей, а в дурных даже людях видеть хорошее.
Казачка сказала мне, что, говорят, Турцию распустили.
В "Отрочестве" я решил сделать следующие поправки.
1) Укоротить главу "Поездка на долгих". 2) "Грозу" – упростить выражения и исключить повторения. 3) "Машу" сделать приличней. 4) Соединить "Единицу" с "Дробью". 5) "Ключик" – прибавить то, что найдено в портфеле. 6) "Мечты о матери" изменить. 7) Приискать заглавие "Перемелется, мука будет". 8) "Дубков и Нехлюдов" – переменить начало и добавить описание нас самих и нашего положения во время беседы. [...]
20 [января. Старый Юрт]. Встал рано. Приехал в Николаевскую и Старый Юрт. Известие о том, что мне не вышло креста, очень огорчило меня; но странно через час я успокоился. Сулимовский достал мне оказию, и еду завтра, не останавливаясь. [...]
21 генваря. [Галюгаевская.] [...] Вот факт, который надо вспоминать почаще. Теккерей 30 лет собирался написать свой первый роман, а Александр Дюма пишет по два в неделю.
Никому не нужно показывать, до напечатания, своих сочинений. Больше услышишь суждений вредных, чем дельных советов. [...]
22, 23, 24, 25, 26, 27 января. Был в дороге. 24-го в Белогородцевской, 100 верст от Черкасска, плутал целую ночь. И мне пришла мысль написать рассказ «Метель». [...]
Ничто так не порадовало меня и не напомнило мне Россию дорогой, как обозная лошадь, которая, сложив уши, несмотря на раскаты саней, галопом старалась обогнать мои сани. [...]
28, 29, 30, 31 января. 1, 2 февраля. [Ясная Поляна. Ровно две недели был в дороге. Поразительного случилось со мной только метель. Вел же я себя довольно хорошо. Ошибки мои были: 1) Слабость с проезжающими. 2) Ложь. 3) Трусость. 4) Рассердился раза два.
Николеньки и Сережи нет, а мне столько хочется подумать, поделать и почувствовать, что писать буду мало в дневник.
2 февраля. Проснулся поздно, поговорил с старостой и Осипом, нашел все в лучшем порядке, чем ожидал. Обошел хозяйство. Нездоровится. Приехал Валерьян. [...]
[3 февраля.] 3 января. Проснулся рано, горло болит, несмотря на что поехал на мельницу и осмотрел место для конного двора. Болтал все больше о хозяйстве, послал письмо Щелину. Говорят, я произведен. [...]
4 февраля. Встал рано, после тяжелой, беспокойной и бессонной ночи. Написал письмо Готье, съездил в церковь, отобедал, написал приказания и встретил тетеньку. Очень нездоровится.
[...] Главный недостаток моего характера и особенность его состоит в том, что я слишком долго был морально молод и только теперь, 25 лет, начинаю приобретать тот самостоятельный взгляд на вещи – мужа, который другие приобретают гораздо раньше 20 лет. [...]
6 февраля. Встал рано, распорядился кое-чем, взял с собой деньги 600 р. в Совет и поехал в Тулу. Видел Гелке и кончил с ним дело, хотя и не совсем хорошо, но удовлетворительно.
[...] Происшествия с 17 [января] по 6 [февраля]. Выехал 19-го в Старый Юрт, узнал неудачу о кресте. Ехал дурно и плутал одну памятную ночь. 2-го февраля приехал в Ясную, усталый и нездоровый, нашел дела в порядке, а себя отставшим, исправившимся и устарелым. Братья уехали в Москву. Арсеньев умер, Черкасский и Нератов зарезались. 6-го был в Туле, кончил дело с Гелке и узнал о своем производстве.
Занятия. Докончил "Отрочество". Решился уничтожить записывание и приведение в порядок правил. Придумал три правила, необходимые для успеха в жизни. Сделал много распоряжений, написал несколько писем, но вообще немного отстал от порядка и деятельности. [...]
8 февраля. [Покровское.] В 12 часов мы выехали и в 9 приехали. Я вел себя дорогой не совсем хорошо. Маша и тетенька очень милы, и я не видал, как прошел день. [...]
10 февраля. Встал часов в 9, пошел во флигель, там написал письмо Алексееву, был у баронессы и хотя был неловок, но не стыдлив. После обеда написал завещание и болтал. [...]
13 февраля. [Ясная Поляна.] 11 кончил дело с завещанием и выехал в 10, приятно болтал дорогой с Вергани, дома застал всех братьев и Перфильевых. Митенька огорчил, Сережа порадовал меня. Получил письмо от Некрасова, он недоволен «Рассказом маркера». Ничего не делал оба дня. Но провел их очень приятно, несмотря на горловую боль. [...]
16, 17, 18 февраля. [Москва.] Ничего не помню, исключая того, что приехал в Москву. Беспорядочен физически и морально и сделал слишком много расходов. [...]
14 марта 1854 года. Букарест. Начинаю новую тетрадь дневника после почти месячного промежутка, во время которого я так много переиспытал, перечувствовал, что мне не было времени думать и еще меньше записывать. С Кавказа я приехал в Тулу, видел теток, сестру, Валерьяна и узнал о своем производстве. Все три брата и Перфильевы приехали ко мне и увезли меня в Москву. Из Москвы я проехал в Покровское, там простился с тетушкой Пелагеей Ильиничной, Валерьяном, с Машей и Сережей. Эти два прощанья – особенно последнее – были одни из счастливейших минут в моей жизни. Оттуда поехал к Митеньке, который почти по моему совету бросил Москву, – и через Полтаву, Кишинев и т. д. третьего дня приехал в Букарест. Я был счастлив все это время!
Служебное положение мое здесь неопределенно, и я уже с неделю снова сомнительно болен. Неужели снова начнется для меня пора испытаний?
Впрочем, я сам виноват, счастье избаловало меня: я опустился и во многом имею упрекнуть себя со дня выезда моего из Курска и до сей минуты. Грустно убедиться, что я не умел переносить счастия так же, как и не умел переносить несчастия. Нынче пойду к командиру дивизии в корпусной штаб, сделаю кой-какие покупки, погуляю и приду домой писать письма и обедать. После обеда займусь чем-нибудь и перед вечером поеду в баню. Вечер просижу дома и займусь "Отрочеством".
15 июня. Ровно три месяца промежутка. Три месяца праздности и жизни, которой я не могу быть доволен. Недели три я был у Шейдемана и жалею, что не остался. С офицерами бы я ладил и с батарейным командиром умел бы устроиться. Зато дурное общество и затаенная злоба от своего неблестящего положения хорошо бы подействовали на меня. Я сердился бы, скучал, старался бы подняться морально над своим положением и стал бы лучше – работал бы.
Откомандирование меня в штаб пришло в то самое время, когда я поссорился с батарейным командиром, и польстило моему тщеславию. Болезнь моя, во время которой я не мог даже вернуться на старую колею занятий и честного труда с одной целью добра, доказала мне, до какой степени я испортился. Чем выше я становлюсь в общественном мнении, тем ниже я становлюсь в собственном. Я имел несколько раз женщин, лгал, тщеславился и, что всего ужаснее, под огнем вел себя не так, как надеялся от самого себя.
[...] В последний раз говорю себе:
Ежели пройдет три дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя.
Помоги мне, господи.
До обеда пишу письма: Сереже и теткам, Волконской, ежели успею. После обеда продолжаю "Записки фейерверкера".
23 июня. Во время перехода от Силистрии к Маю я ездил в Букарест. Я играл и принужден был занимать деньги. Положение, унизительное для каждого, и для меня в особенности. Написал письма: тетеньке, Мите, Некрасову и Оське. Все еще не знаю, за что приняться, и поэтому ничего не делаю. Кажется, что лучше всего работать за «Романом русского помещика».
24 июня. С утра сел за работу; но ничего не сделал и рад был, когда мне пришел помешать Горчаков. После обеда у генерала читал Беранже, ездил к доктору, который объявил мне, что мне должно делать операцию и лечиться месяца полтора, и болтал до ночи с Шубиным о нашем русском рабстве. Правда, что рабство есть зло, но зло чрезвычайно милое.
2 июля. Читал Gilbert и Gilberte. Здоровье все status quo [в прежнем положении (лат.)]. «Записки фейерверкера» все более определяются, нынче, 3 июля, кажется, займусь.
3-го июля. Целый день читал, работа никак не хочет идти. Вечером болтал с Прушинским, Олхиным и Андроповым. Проиграл глупо Прушинскому porte-feuille Поленькин и, несмотря на его отговорки, отдал ему.
Невольно, как только я остаюсь один и обдумываю самого себя, я возвращаюсь к прежней мысли – мысли об усовершенствовании; но главная моя ошибка причина, по которой я не мог спокойно идти по этой дороге, – та, что я усовершенствование смешивал с совершенством. Надо прежде понять хорошенько себя и свои недостатки и стараться исправлять их, а не давать себе задачей совершенство, которого не только невозможно достигнуть с той низкой точки, на которой я стою, но при понимании которого пропадает надежда на возможность достижения. То же, что было со мной в хозяйстве, в ученье, в литературе, в жизни. В хозяйстве я хотел достигнуть совершенства и забывал, что прежде нужно было исправить несовершенства, которых слишком много, хотел правильного разделения полей, когда мне нечем было их удабривать и сеять.
Нужно взять себя таким, каким есть, и исправимые недостатки стараться исправить, хорошая же натура поведет меня к добру без книжки, которая столько времени была моим кошмаром. Я один из тех характеров, которые, желая, отыскивая и готовые на все прекрасное, не способны именно поэтому к постоянно хорошему.
4 июля. Главные мои недостатки. 1) Неосновательность (под этим я разумею: нерешительность, непостоянство и непоследовательность). 2) Неприятный тяжелый характер, раздражительность, излишнее самолюбие, тщеславие. 3) Привычка к праздности. Буду стараться постоянно наблюдать за этими тремя основными пороками и записывать всякий раз, что буду впадать в них. [...]
5 июля. Читал во время чаю, обеда и десерта, утро же все писал одно письмо тетеньке, которое пошлю, несмотря на то, что французский слог его мне очень не нравится. Мне со дня на день становится труднее объясняться и писать по-французски, надо же эту глупую манеру писать и говорить на языке, который плохо знаешь! А сколько хлопот, потерянного времени, неясности в мыслях и нечистоты в природном языке из-за этой манеры, а необходимо!
Вечером написал с главу "Записок фейерверкера" с увлечением и порядочно. Олхин два раза был у меня, чего мне совершенно не нужно записывать, потому что чудесные выражения глупости, которые вырывались у него, я не запомню от того, что запишу их. Поел фруктов, несмотря на понос, и поручил Олхину нанять фортепьяно, вот две ошибки против основательности. Главный мой недостаток состоит в недостатке терпимости к себе и другим. Это не правило, а мысль, которую почему не записать сюда. Она напомнит через несколько времени то моральное состояние, в котором я находился 5-го июля 1854 года.
6 июля. Целый день читал то Лермонтова, то Гете, то Alphonse Karr'a и не мог приняться за дело. [...]
7 июля. Скромности у меня нет! вот мой большой недостаток.
Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с 7-летнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17-ти лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец изгнавший себя на Кавказ, чтоб бежать от долгов и, главное, привычек, а оттуда, придравшись к каким-то связям, существовавшим между его отцом и командующим армией, перешедший в Дунайскую армию 26 лет, прапорщиком, почти без средств, кроме жалованья (потому что те средства, которые у него есть, он должен употребить на уплату оставшихся долгов), без покровителей, без уменья жить в свете, без знания службы, без практических способностей; но – с огромным самолюбием! Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность.
Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим (intolerant) и стыдлив, как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое-как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержан, нерешителен, непостоянен, глупо тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового. Я честен, то есть я люблю добро, сделал привычку любить его; и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием; но есть вещи, которые я люблю больше добра, – славу. Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них.
Да, я нескромен; оттого-то я горд в самом себе, а стыдлив и робок в свете.
Утром писал эту страницу и читал "Louis Philipp'a". После обеда уже очень поздно начал писать "Записки фейерверкера" и до вечера написал довольно много, несмотря на то, что у меня были Олхин и Андропов. После ухода Андропова я облокотился на балкон и глядел на свой любимый фонарь, который так славно светит сквозь дерево. Притом же после нескольких грозовых туч, которые проходили и мочили нынче землю, осталась одна большая, закрывавшая всю южную часть неба, и какая-то приятная легкость и влажность в воздухе.
Хозяйская хорошенькая дочка так же, как я, лежала в своем окне, облокотившись на локти. По улице прошла шарманка, и когда звуки доброго старинного вальса, удаляясь все больше и больше, стихли совершенно, девочка до глубины души вздохнула, приподнялась и быстро отошла от окошка. Мне стало так грустно-хорошо, что я невольно улыбнулся и долго еще смотрел на свой фонарь, свет которого заслоняли иногда качаемые ветром ветви дерева, на дерево, на забор, на небо, и все это мне казалось еще лучше, чем прежде. [...]
8 июля. Утром читал и писал немного. Вечером побольше, но все не только без увлечения, но с какою-то непреодолимой ленью. Решился не брать фортепьян и ответил Олхину, что у меня денег нет, чем он, верно, обиделся, тем более, что я подписал просто «весь ваш». Открыл я нынче еще поэтическую вещь в Лермонтове и Пушкине; в первом «Умирающий гладиатор» (эта предсмертная мечта о доме удивительно хороша) и во втором Янко Марнавич, который убил нечаянно своего друга. Помолившись усердно и долго в церкви, он пришел домой и лег на постель. Потом он спросил у жены, не видит ли она чего-нибудь в окне, она отвечала, что нет. Он еще раз спросил, тогда жена сказала, что видит за рекой огонек; когда он в третий раз спросил, жена сказала, что видит – огонек стал побольше и приближается. Он умер. Это восхитительно! А отчего? Подите объясняйте после этого поэтическое чувство.
9 июля. Утро и целый день провел, то пиша «Записки фейерверкера», которые, между прочим, кончил, но которыми так недоволен, что едва ли не придется переделать все заново или вовсе бросить, но бросить не одни «Записки фейерверкера», но бросить все литераторство; потому что ежели вещь, казавшаяся превосходною в мысли, – выходит ничтожна на деле, то тот, который взялся за нее, не имеет таланта. То читал Гете, Лермонтова и Пушкина. Первого я плохо понимаю, да и не могу, как ни стараюсь, перестать видеть смешное (du ridicule) в немецком языке. Во втором я нашел начало «Измаил-Бея» весьма хорошим. Может быть, это показалось мне более потому, что я начинаю любить Кавказ, хотя посмертной, но сильной любовью. Действительно, хорош этот край дикий, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи война и свобода. В Пушкине же меня поразили «Цыгане», которых, странно, я не понимал до сих пор.
Девизою моего дневника должно быть "Non ad probandum, sed ad narrandum" [Не для доказательства, а для рассказа (лат.)].
11 июля. Перечитывал «Героя нашего времени», читал Гете и только перед вечером написал очень мало. Почему? Лень, нерешительность и страсть смотреть свои усы и фистулы. За что и делаю себе два упрека. Нынче Боборыкину, который был тут и едет к генералу, поручил свой рапорт о переводе. Еще упрек за то, что посмеялся над Олхиным при Боборыкине.
11 июля. Утром Олхин пришел мне объявить, что он едет в Леово, и хотел поручить своих лошадей и вещи, от чего я невольно отделался, сказав ему, что у меня нет денег. В самом деле, я опять в самом затруднительном денежном положении: ни копейки, по крайней мере, до половины августа, не предвидится ниоткуда, исключая фуражных, и должен доктору. Не предвидится, я говорю, потому что нынче получил «Современник» и убежден, что рукописи мои сидят где-нибудь в таможне. Это дело я разъясню, как выздоровлю. Вечером я имел случай испытать воображаемость своего перерождения к веселой жизни. Хозяйская прехорошенькая замужняя дочь, которая без памяти глупо кокетничала со мной, подействовала на меня – как я ни принуждал себя – как и в старину, то есть я страдал ужасно от стыдливости.
Нынче в разговоре с доктором исчез глупый и несправедливый взгляд, который я имел на валахов, – взгляд, общий всей армии и заимствованный мной от дураков, с которыми я до сих пор водился. Судьба этого народа мила и печальна. Читал я нынче и Гете и Лермонтова драму, в которой нашел много нового, хорошего, и "Холодный дом" Диккенса. Вот уже второй день, что я покушаюсь сочинять стихи. Посмотрим, что из этого выйдет.
Упрекнуть должен себя нынче только за лень, хотя писал и обдумал вперед много хорошего, но слишком мало и лениво.
12 июля. С утра чувствовал в голове тяжесть и не мог преодолеть себя, чтобы заниматься. Весь день читал «Современник». [...]
14 июля. Утром, кроме обыкновенного чтения Гете и подвертывавшихся книжонок, написал Жданова, но насчет личности Веленчука все еще не решился. [...]
Может быть, я не переработаю свой характер, а сделаю только одну и важную глупость из желания переработать его. Есть ли нерешительность капитальный недостаток – такой, от которого нужно исправляться? Не есть ли два рода характеров одинаково достойные: одни решительные, другие обдуманные? Не принадлежу [ли] я к последним? И желание мое исправиться не есть ли желание быть тем, чем я не есмь, как говорит А. Karr? Мне кажется, что это правда. Есть недостатки более положительные (абсолютные), как-то лень, ложь, раздражительность, эгоизм, которые всегда недостатки.
15 июля. Рано нынче разбудил меня доктор, и, благодаря этому случаю, я написал в утро довольно много – все переделывал старое – описание солдат. Вечером тоже пописал немного и читал «Verschworung von Fiesko». Я начинаю понимать драму вообще. Хотя в этом я иду совершенно противоположным путем большинству, я доволен этим как средством, дающим мне новое поэтическое наслаждение. [...]
[20 июля. Маро-Домняско.] 19, 20 июля. Вчера утро читал и сбирался к отъезду. Вечером выехал самым безалаберным и нерешительным образом с Малышевым в Мара-Домняска, где и пробыл нынешний день. За эти оба дня упрекаю себя 1) за нерешительность при выезде, 2) за раздражительность вчера утром с Алешкой и 3) немножко за лень вчера.
21 июля. [Синешти.] Рано утром меня разбудили и повезли в Синешти. Вообще недоволен я сегодняшним днем. [...] Вчера забыл записать удовольствие, которое мне доставил Шиллер своим «Рудольфом Габсбургским» и некоторыми мелкими философскими стихотворениями. Прелестна простота, картинность и правдоподобная тихая поэзия в первом. Во втором же поразила меня, записалась в душе, как говорит Бартоломей, мысль, что, чтобы сделать что-нибудь великое, нужно все силы души устремить на одну точку. [...]
22 июля. Опять переход, несмотря на который я бы был доволен сегодняшним днем, ежели бы не глупое требование Крыжановского, чтобы я ехал в Леово. Я ходил к нему утром и имел слабость и глупость не разбудить его; потом заснул, пообедал и написал немного. Здоровье хорошо, и завтра являюсь к обоим начальникам и подаю оба рапорта. Упрек за нерешительность с Крыжановским.
23 июля. Нынче с утра ходил объясняться и являться к начальству. Вышло, что Крыжановский сказал, чтобы я ехал в батарею. Тишкевич насплетничал мне это, и я шел к Крыжановскому с дрожащими губами. Но несмотря на всю злобу, я был слаб и позволил замаслить это дело. Остальное время дня читал хорошенькую повесть Бернара и написал письмо Валерьяну. Меньше, чем когда, я со дня своего выздоровления чувствую себя способным к общежитию и равнодушно-веселому взгляду на жизнь. Подал другой рапорт о переводе.
Упрекаю себя за лень. В целый день ровно ничего не сделал.
24 июля. [Курешти.] Утром Новережский с подтянутой мордой принес мне назад мой рапорт с надписью Крыжановского. Все эти мелкие неприятности так меня расстроили, что я решительно целый день был сам не свой, ленив, апатичен, не в состоянии ни за что приняться, с людьми молчалив, стыдлив до поту. Я это испытал у Боборыкина, сначала с Зыбиным, Фриде и Балюзек, а вечером с Крыжановским и Столыпиным. Я слишком честен для отношений с этими людьми.