Текст книги "Дневники"
Автор книги: Лев Толстой
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 68 страниц)
29 мая. В 9 часов мне сказали, что собралась сходка. Я пошел к ним и предложил вопрос о сенокосе. Вообще заметно было уныние, непохожее на вчерашнее расположение духа. О сенокосе мне сказали, что у них сена слишком мало и желали бы иметь больше, именно Арковский верх и т. д. Я пошел с Осипом смотреть на плане. Он многозначительно поводил пальцем и растолковал мне. Мы решили определить так, что я отдаю все покосы, исключая некоторых. Я вышел снова к ним из конторы и предложил вопрос так: хотите взять по вольному контракту или нет и какую назначите цену? Осип сказал: рублей 20, – как будто не понимая, в чем дело – предложил то есть 1/3 настоящей цены. Я снова ушел в контору, посоветовав им совещаться. Я с глазу на глаз объявил Василию цену, за которую я хочу отпустить. Он нашел цену небольшою. Сообщил ему мысль приобщить дворовых к общине. Он понял так, что крестьяне будут нанимать у дворовых. Сообщил тоже Осину о дворовых, ему понравилось. Осип сказал вдруг, что о сенокосе несогласны, не зная цены. Вышел к ним, объяснил о дворовых всем, обращаясь преимущественно к Резуну. Он вдруг сказал, что вообще отвечать общиной не согласны. Мы разошлись совсем. Они сказали, что с барщиной много довольны и жить хорошо, ежели бы я прибавил сенокоса и земли. Снова я спросил, как могут быть не согласны, не зная цены. Просили открыть цену. Я сказал. Молчание. Резун сказал: нельзя. Какой-то дерзкий голос, с желанием уколоть меня, как мне показалось; оброком нас всех разорите. Много голосов, все из бедных и бездомовных: за что общество будет отвечать за неимущих и полтора оброка платить? Я доказывал, что заработают барщиной, одной поденной работой в 1 1/2 раза больше. Умолкли. Я предложил советоваться и ушел. Вызвал старосту, прося его убедить их. Он обещал, как дело весьма для него легкое. Снова я пошел к ним. Уже толковали о том, сколько платить старикам без земли. Просили прибавить земли на мальчиков и убавить цены, я назначил каждый день сходки и ответ в троицын день через пять дней.
3 июня. Троицын [день]. Сходки не было, потому что я не приказал старосте, а только сказал мужикам на сходке. Василий, однако, утром сказал мне, что мужики решительно не согласны, что Осип сказал, что и 10 р. не заплатить, а Резун один согласен. Вечером на Груманте встретил Кирилу, Анисимова брата, в лесу и заговорил с ним; он сказал, что нынешний год тяжел падежом лошадей, и поэтому оброк невозможен. Потом подъехал к Осипу: он с сдержанной улыбкой умного человека, который проник, что его хотят надуть, и не поддастся, сказал, что придется платить по 150 рублей за нищих, что оброк велик и что староста угнетатель.
Встретил Резуна, тот сказал, что он не понимает упорства других, что он согласен и что надо поговорить еще. Потом подъехал к Даниле (богатый семейный мужик, из ямщиков, худой, бледный, неподобострастный, но добродушный и очень умный). Он подошел ко мне, когда я заговорил об оброке, с лицом, выражающим стыд за меня, что я притворяюсь и лгу. Он отделался общими местами, говоря, что и за мной жить хорошо, что при папеньке моем за ними оброк тоже не стоял. Часов в 10 я пошел ходить с Васильем и рассказал ему весь свой план. Василий понял, не удивился и сказал, что он как пред богом, так и передо мной объяснит, что они имеют в разуме, что я хочу сделку сделать, теперь обязательство взять, так как знаю, что в коронацию всем будет свобода, и главное от этого не соглашаются. Они и не знали, что я намерен пересадить на оброк с осени. Но трудно будет разуверить в том, что я их обманываю. Завтра открою им свою мысль и допущу оброк хотя нескольких, ежели не захотят обществом.
5 июня. Нынче была сходка. Когда я спросил: желают ли на оброк обществом, долго все молчали и потом стали говорить, что дорого и что некоторые пойдут, может. Сказали только, что не согласны, когда я спросил: не согласны? Говорили, что хлеба нет и придется платить по 92 рубля, что некоторые пойдут. Я объяснил, что все дело решится только осенью. Молчание... Я вошел в контору и из окна начал говорить: что цель моя в том, чтобы они откупились. Молчание. Что произойти это не может раньше выкупа из Совета, 24 лет. Яков, белобрысый бойкий мужик, сказал, что никто не доживет до этого срока. Звуки одобрения. Сказали, что оброк велик и что и так жить хорошо. Я предложил идти на оброк тем, которые хотят, и составить общество. Звуки одобрения; но когда я сказал, что остальные пусть вместе с другими сделают условие – контракт, послышались испуганно-недовольные возражения, что может сделаться болезнь и из всего общества 10 человек останется. Я сказал (необдуманно), что контракт нельзя сделать иначе, как когда все пойдут, а потом сказал, что можно и совсем, вообще изложил неясно.
Сначала напали бедняки, и из первых Яков, на то, что оброчным нечего ходить, ежели не все. Я объяснил, что каждый свободен; потом возразили, что пусть лучше останется на прежнем положении, а то кормить в голод некому будет, и выйдя из оброка, я не приму его. Возвратились к оброку, просили отсрочку до осени; когда я сказал, что нужно мои поля бросить, они предлагали нанять их. Я сказал им пункты условия, все изъявили неудовольствие и к подписке выражали страх. Потом я заметил, что ежели свобода будет дана общая, то условия контракта моего пусть будут недействительны. С ужасом восставали на всякое поползновение к подписке и обращались к оброку. Я сказал, что подписка для того, чтобы связать наследников. Они сказали, что им все равно и у Морсочникова жить. Даже те, которые были за оброк, замолкли. Стали льстить и врать официально. "Вы наши отцы, нам хорошо".
Резун вдруг предложил отдать им всю землю. Я предложил ему отдать мне свой армяк и сапоги. Засмеялись. Я возвратился к подписке. Оскорбление говорили, что никак нельзя, как можно, отцы не делали, и дети пусть служат, как будто я предлагал им дать подписку в том, что каждый будет осквернять святыню. Данило, к которому я приступил, требуя объяснения отказа и объясняя его надеждой воли без выкупа, божился мошеннически, и все одобрительно подтверждали его слова, что они ничего не знают. Он сказал, что дети пусть тоже служат барину. Да, я сказал, разве им не лучше будет? Нет, – ответил он, и все подхватили, вольным жить хуже. И опять начали не то льстить; видно, они испугались чего-то, чего – еще я не понял. Я сказал, что все-таки пусть потолкуют, согласны ли на контракт и кто согласен на оброк? Голос из толпы, что на оброк никто не пойдет, и все одобрительно молчали. Я отошел в сад и минут через пять вернулся. Никого уже не было. Все разошлись молча, плотники толковали с старостой о сваях. Как будто нынешние мои слова были уже так глупы, что не стоило никакого внимания. Староста, с которым я после заговорил об этом деле, сообщил мне, что когда он начал говорить им, они и слушать не стали и разошлись молча. Староста, который на мою сторону клонит и, как богатый мужик, должен желать свободы, объяснял их несогласие, действительно, тем, что свободным хуже. Он подтверждал это примерами. Завтра напишу черновое условие и дам им.
6 июня. Вот черновой договор, который дал старосте и который он одобрил, с тем чтобы дать его читать крестьянам. Староста объяснил мне, что они, действительно, ожидают вольной в коронацию и что они боятся, [что] я их надую.
7 июня. Я велел собрать стариков. Староста же сделал весьма неудачный выбор. Влас, болезненный, развратный старик. Мороз, добродушный плут, который отвечал мне, что он глух. Владимир, добрый, но тупой мужик Резун, Осип и Данило. Староста им прочел еще прежде меня, я прочел снова. Резун говорил, что понимает, когда же я приступил с вопросами: хотят или нет? сказали, что лучше по-старому, что мы готовы, – одним словом, не отвечали на вопрос. Осип сказал, что хуже бы не было от того, что три дня; я доказывал нелепость его слов. Он сказал, что он стар, – с молодыми поговорите. Потом сказал, что начальства будет много. Данило, злобный плутовской брюнет. Ямщик. Косится на других, когда говорит. Говорил, что они глупы, не понимают. Лучше служить по-старому, и что они не доживут воли. Наконец, когда я нападал на их недоверие и скрытность, Резун, которому, между прочим, нужно от меня лошадь, сказал, что он скажет все: надеятся свободы, а я их свяжу подпиской. Я прочел последний пункт, опять толковал, просил об одном, чтобы со мной советовались. Стали сговорчивей и обещались подумать. Воскресенье велел созвать общую сходку. На этой сходке Резун снова, как будто обещая согласиться, просил прибавить земель, и все подтверждали.
Черновое письмо гр. Блудову.
Ваше сиятельство!
Граф Дмитрий Николаевич!
Уезжая из Петербурга, я, кажется, имел честь сообщать вам цель моей поездки в деревню. Я хотел разрешить для себя, в частности, вопрос об освобождении крестьян, занимавший меня вообще. Перед отъездом моим я даже подавал докладную записку товарищу министра внутренних дел, в которой излагал те основания, не совсем подходящие к законам о вольных хлебопашцах и обязанных крестьянах, на которых я намерен был сделать это. Г-н министр передал мне словесно через своего товарища, что он одобривает мой план, рассмотрит и постарается утвердить подробный проект, который я обещал прислать из деревни.
Приехав в деревню, я предложил крестьянам идти вместо барщины на оброк вдвое меньший, чем оброк в соседних деревнях. Сходка отвечала, что оброк велик и они не в состоянии будут уплатить его. Я предлагал заработки несогласие. Я предложил им выйти в обязанные крестьяне работой по три дня в неделю, с прибавками земли, с тем чтобы, по истечении 24 лет, срока выкупа именья из залога, они получили вольную с полной собственностью на землю. К удивлению моему, они отказались и еще, как бы подтрунивая, спрашивали, не отдам ли я им еще всю и свою землю. Я не отчаивался и продолжал почти месяц каждый день беседовать на сходках и отдельно. Наконец, я узнал причину отказа, прежде для меня непостижимого. Крестьяне, по своей всегдашней привычке к лжи, обману и лицемерию, внушенным многолетним попечительным управлением помещиков, говоря, что они за мной счастливы, в моих словах и предложениях видели одно желание обмануть, обокрасть их. Именно: они твердо убеждены, что в коронацию все крепостные получат свободу, и смутно воображают, что с землей, может быть, даже и со всей – помещичьей: в моем предложении они видят желание связать их подпиской, которая будет действительна даже и на время свободы.
Все это я пишу для того только, чтобы сообщить вам два факта, чрезвычайно важные и опасные: 1) что убеждение в том, что в коронацию последует общее освобождение, твердо вкоренилось во всем народе, даже в самых глухих местах, и 2) главное, что вопрос о том, чья собственность – помещичья земля, населенная крестьянами, чрезвычайно запутан в народе и большей частью решается в пользу крестьян, и даже со всей землею помещичьего. Мы ваши, а земля наша. Деспотизм всегда рождает деспотизм рабства. Деспотизм королевской власти породил деспотизм власти черни. Деспотизм помещиков породил уже деспотизм крестьян: когда мне говорили на сходке, чтобы отдать им всю землю, и я говорил, что тогда я останусь без рубашки, они посмеивались, и нельзя обвинять их: так должно было быть. Виновато правительство, обходя везде вопрос, первый стоящий на очереди. Оно теряет свое достоинство (dignite) и порождает те деспотические толкования народа, которые теперь укоренились. Инвентари. Пускай только правительство скажет, кому принадлежит земля. Я не говорю, чтобы непременно должно было признать эту собственность за помещиком (хотя того требует историческая справедливость), пускай признают ее часть за крестьянами или всю даже. Теперь не время думать о исторической справедливости и выгодах класса, нужно спасать все здание от пожара, который с минуту на минуту обнимет [его]. Для меня ясно, что вопрос помещикам теперь уже поставлен так: жизнь или земля. И признаюсь, я никогда не понимал, почему невозможно определение собственности земли за помещиком и освобождение крестьянина без земли? Пролетариат! Да разве теперь он не хуже, когда пролетарий спрятан и умирает с голоду на своей земле, которая его не прокормит, да и которую ему обработать нечем, а не имеет возможности кричать и плакать на площади: дайте мне хлеба и работы. У нас почему-то все радуются, что мы будто доросли до мысли, что освобождение без земли невозможно и что история Европы показала нам пагубные примеры, которым мы не последуем. Еще те явления истории, которые произвел пролетариат, произведший революции и наполеонов, не сказал свое последнее слово, и мы не можем судить о нем как о законченном историческом явлении. (Бог знает, не основа ли он возрождения мира к миру и свободе.) Но главное, в Европе не могли иначе обойти вопроса, исключая Пруссии, где он был подготовлен. У нас же надо печалиться тому общему убеждению, хотя и вполне справедливому, что освобождение необходимо с землей. Печалиться потому, что с землей оно никогда не решится. Кто ответит на эти вопросы, необходимые для решения общего вопроса: по скольку земли? или какую часть земли помещичьей? Чем вознаградить помещика? В какое время? Кто вознаградит его? Это вопросы неразрешимые или разрешимые 10-летними трудами и изысканиями по обширной России.
А время не терпит, не терпит потому, что оно пришло исторически, политически и случайно. Прекрасные, истинные слова государя, сказанные в Москве, облетели все государство, все слои, и запомнились в e0c сем, во-первых, потому что они сказаны были не о параде и живых картинах, а о деле, близком сердцу каждого, во-вторых, что они откровенно-прямо-истинны. Невозможно отречься от них, опять потому, что они истинны, или надо уронить в грязь prestige [престиж (фр.)] трона, нельзя откладывать их исполнения, потому что его дожидают люди страдающие.
Пусть только объявят ясно, внятно, законом обнародованным: кому принадлежит земля, находящаяся в владении крепостных, и пусть объявят всех вольными, с условием оставаться в продолжение шести месяцев на прежних условиях, и пусть под надсмотром чиновников, назначенных для этого, прикажут составить условия, на которых останутся отношения крестьян с помещиками, пусть допустят даже свободное переселение с земель и определят по губерниям minimum его. Нет другого выхода, а выход необходим. Ежели в шесть месяцев крепостные не будут свободны – пожар. Все уже готово к нему, недостает изменнической руки, которая бы подложила огонь бунта, и тогда пожар везде. Мы все говорили: это много труда, обдумыванья, времени. Нет! время приспело. Есть три выхода: деньги! Их нет. Расчетом уплатой – время нет. И третий – без земли. Можно после утвердить. Первая приготовительная мера – объявление, нечего скрываться, все знают.
10 июня. Была окончательная общая сходка. Долго молчали на мой вопрос: согласны ли? Наконец один маленький плюгавый бедняк заговорил за всех и объявил, что не согласны. Общее мычанье подтвердило. Резун объяснил причины, будто бы 1) что я не даю сенокоса, и 2) что мальчики будут подрастать, земли понадобятся и неоткуда их будет взять, и 3) что по 24 лет им одних своих земель мало. Я отвечал, что сенокосы дам и земли будут давать по требованию. Опять жалобы на недостаток хлеба, сенокосов и поголовную работу, которая их разорила совершенно. (По журналу не выходит 130 дней на тягло.) Я сказал, что одно средство – подписка. Вопль, что мы не противничали, как служили, так и будем, не было бы хуже, за больных отвечать. Я решил, что дело прямо невозможно, и предоставил один оброк, осенью решится дело.
Опять является смутное понятие о их собственности на всю землю. Потом я предложил земли; никто не хотел брать, говоря, что для этого нужно принуждать: очевидное противоречие с вторым доводом Резуна.
Мир, как правила детской игры, competent в решении дел о сенокосах, но перенесите его в другую сферу, дайте ему другую задачу, задачу о выходе из помещичьей власти, он не только не решает, но сам уничтожается, и остаются невежественные бессмысленные единицы. Контракт с ними невозможен, я решил одно – оброк, для того завести своих рабочих. Когда все будут на оброке, еще раз предложу контракт.
Дневник – 1857
1 января. [Петербург.] Всю ночь спал дурно. Эти дни слишком много слушал музыки. Проснулся в 12-м часу, получил сухое, но милое письмо от Тургенева. Написал письмо Валерии, короткое и сухое, и Некрасову, которое посылать мне отсоветовали. Перевел сказочку Андерсена. За обедом у Боткина прочел ее, она не понравилась. От Некрасова получил письмо Боткин, он лестно вспоминает обо мне. Болтали приятно, я пошел к Ольге Тургеневой и у нее пробыл до 12-го часа. Она мне больше всех раз понравилась. Едва удержался, чтобы не ехать в маскарад.
2 января. Встал поздно, пошел на гимнастику, оттуда обедать к Боткину, от него с Анненковым к Дружинину, и у него написали проект фонда. Утром читал Белинского, и он начинает мне нравиться. Страшная головная боль.
3 января. Очень поздно встал, прочел прелестную статью о Пушкине и поехал к Блудовой и Шевич, первую не застал, вторая почти отказала участие в театре. Гимнастика. Обедал у Боткина. От него к Толстому. Он милая, детски мелкопоэтическая натура. [...]
4 января. Встал во 2-м часу. Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина. Гимнастика. Обедал у Боткина с одним Панаевым, он читал мне Пушкина, я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными, поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время. Упиваюсь быстротой морального движенья вперед и вперед. Вечером был у Дружинина, у Писемского и, против чаяния, провел вечер приятно, его жена славная женщина, должно быть.
6 января. Встал в 12-м часу с головной болью, у меня сидел Бакунин, играл с ним и с ним и с Колбасиным пошел к Боткину. Известие о освобождении крестьян. [...]
7 января. Встал почему-то в 7 часов и до 2-х ничего не писал, хотя и намеревался, только читал и разыгрывал. На гимнастике торжество майора, стоившее мне пять рублей, не удалось. Толки об указе вздор, но в народе волнение. Обедал дома хорошо. Спал. У Столыпина, не расположен был слушать музыку, нервы тупы. История Кизиветтера подмывает меня.
8 января. Помянут мое слово, что через 2 года крестьяне поднимутся, ежели умно не освободят их до этого времени. Проснулся, славная погода, первое лицо встретил Кизиветтера. После гимнастики поехал к Альбрехту и за скрипкой. Застал Дружинина в дыму, больше никто не пришел обедать. Удивительно, что мне с ним тяжело с глазу на глаз. Пришел Кизиветтер. Он умен, гениален и здрав. Он гениальный юродивый. Играл прелестно. [...]
11 января. Опоздал на чугунку, разбудил Колбасина, пришел Чернышевский, умен и горяч. Гимнастика, один обедал дома. Спал. Разбудил Кавелин, к которому я заезжал. Пылок и благороден, но туп. Потом Колбасин и Давыдов, у которого я взял 800 р. Она не пришла, и мне это грустно.
12 января. [По дороге в Москву.] [...] Три поэта. 1) Жемчужников есть сила выражения, искра мала, пьет из других. 2) Кизиветтер, огонь и нет силы. 3) Художник ценит и того и другого и говорит, что сгорел.
[...] Писать не останавливаясь, каждый день: 1) "Отъезжее поле", 2) "Юность" вторую половину, 3) "Беглеца", 4) "Казака", 5) "Пропащего", 6) Роман женщины – "тогда орехи, когда зубов у белки нет". Любит и чувствует себя вправе тогда, когда уже дает слишком мало. 7) Комедия. "Практический человек", Жоржзандовская женщина и Гамлет нашего века, вопиющий больной протест против всего; но безличие.
[...] Повесть Григоровича дрянь.
13 января. [Москва.] Спал до 2-х. Поехал к Маше. Она грустна, одинока. Полина – тщеславная 60-тилетняя девочка. Поехал в клуб, спорил о Грановском с Черкасским, сухой диалектик.
20, 21, 22, 23, 24, 25 января. Чтение у С. Т. Аксакова. «Детство» прелестно! Бал у Нарышкиных, танцевали две кадрили, скучно. Бал у Воейковых. Муромцева чахоточна – приятно. Островского «Доходное место» лучшее его произведение и удовлетворенная потребность выражения взяточного мира. Самолюбие невозможное. Менгден замечательная женщина. Вечер у Сушковых. Тютчева мила.
29 января. [В дороге.] Утро дома, визит к Аксаковым, к [1 неразобр.], обед у Шевалье. Поехал, гадко сидеть, спутники французы и поляк. Я не довольно самостоятелен, однако обдумал много «Пропащего». Едем 30, 31.
3 февраля. Indigestion [Расстройство желудка (фр.)], холод, скука, моральная усталость. Кажется, что «Пропащий» совсем готов. Вспомнил постыдную нерешительность насчет бумаг к Герцену, которые принес мне присланный по письму Колбасина Касаткин. Я сказал об этом Чичерину, и он как будто презирал меня. [...]
21 нового стиля. [Париж.] Все время в дороге. Путаница в голове и в записках. Нынче приехал в Париж. Я один – без человека, сам все делаю, новый город, образ жизни, отсутствие связей и весеннее солнышко, которое я понюхал. Непременно эпоха. Аккуратность и прежде всего каждый день хотя четыре часа уединения и труда. Не мог сойтись с Тургеневым и Некрасовым. Много издержал денег, ничего ровно не видал. [...] Тургенев мнителен и слаб до грустного. Некрасов мрачен.
[11/23 февраля.] 15/23. Встал поздно, копался долго, дома с порядком, поехал к банкиру, взял 800 франков, сделал покупки и перешел. Был у Львова, она мила – русская. Читал речь Наполеона с неописанным отвращением. Дома начал немного путешествие и обедал. Бойкая госпожа, замер от конфуза. Театр «Precieuses ridicules» и «Avare» – отлично. «Vers de Vergile» невыносимая мерзость.
19/3 марта. Утро дома до 2. Получил письмо от Валерии. У Garnier философ, последователь Декарта. Шлялся до 5. Обедал дома. Противный англичанин. С Тургеневым в концерт, прелестный трио и Виардо. Delsarte. Поднял на улице... У Тургенева грустно.
[24 февраля/8 марта.] 25 ф./8 м. Утром зашел Тургенев, и я поехал с ним. Он добр и слаб ужасно. Замок Fontainebleau. Лес. Вечер писал слишком смело. Я с ним смотрю за собой. Полезно. Хотя чуть-чуть вредно чувствовать всегда на себе взгляд чужой и острый, свой деятельнее.
[25 февраля/9 марта. Париж – Дижон.] 26 ф./9 м. Дурно спал. В 8 поехали, дорогой играли. Тургенев ни во что не верит, вот его беда, не любит, а любит любить. Пошел в баню – мерзость. Несмотря на этот комфорт, пропасть своего рода лишений для нашего брата русского. Обедал. Кафе. Писал и плохо и хорошо. Больше первое. Слишком смело и небрежно.
[26 февраля/10 марта. Дижон.] 26/10. Спал отлично. Утром написал главу славно. Ходил с Тургеневым по церквам. Обедал. В кафе играл в шахматы. Тщеславие Тургенева, как привычка умного человека, мило. За обедом сказал ему, чего он не думал, что я считаю его выше себя. Театр Etoile du Nord. Sakinkers [?]. Вечером написал главу порядочно.
1/13 марта. Встал поздно. Тургенев скучен. Хочется в Париж, он один не может быть. Увы! он никого никогда не любил. Прочел ему «Пропащего». Он остался холоден. Чуть ссорились. Целый день ничего не делал.
4/16 марта. [Париж.] Встал поздно. Поехал в Hotel des invalides. Обоготворение злодея, ужасно. Солдаты, ученые звери, чтобы кусать всех. Им надо умирать с голоду. Оторванные ноги поделом. Notre dame. Дижонская лучше. Fontainebleau. Грустно ужасно. Издержал пропасть денег. Опоздал обедать к Трубецким. Княжна разнравилась. Hume и сделал и не сделал. Надо попробовать самому. Зашел к Тургеневу. Он дурной человек, по холодности и бесполезности, но очень художественно-умный и никому не вредящий. Получил депешу от Сережи, ответил ему. Грустно ужасно. Деятельность единственное средство.
5/17 марта. Встал в 12, убрал кое-как портфель, пошел с Орловым в Лувр. Все лучше и лучше. [...] Зашел к Тургеневу. Нет, я бегаю от него. Довольно я отдал дань его заслугам и забегал со всех сторон, чтобы сойтись с ним, невозможно.
6/18 марта. Встал в 1. Одевшись, пошел на биржу и сделал кое-какие покупки. Биржа – ужас. Обедал, дома противно от земляка. Пошел в «Bouffes Parisiens». Истинно французское дело. Смешно. Комизм до того добродушный и без рефлексии, что ему все позволительно. [...]
7/19 марта. Вчера ночью мучило меня вдруг пришедшее сомненье во всем. И теперь, хотя оно не мучит меня, оно сидит во мне. Зачем? и что я такое? Не раз уж мне казалось, что я решаю эти вопросы; но нет, я их не закрепил жизнью. Встал раньше, усердно работал по-итальянски. Пошел ходить на Colonne Vendome [Вандомская колонна (фр.)] и по бульварам. В 5 зашел Тургенев, как будто виноватый; что делать, я уважаю, ценю, даже, пожалуй, люблю его, но симпатии к нему нету, и это взаимно. [...]
15/27 марта. Встал поздно. Поехал в Версаль. Чувствую недостаток знаний. [...] Пошел в Folies Nouvelles– мерзость. «Diable d'argent» тоже. Император с гусарами. У Тургенева. Шлялся с Рюминым, великанша, песни диких. Ездил смотреть Pere-Lachaise.
4 апреля. Встал в 12. Начал писать довольно лениво. Читал Бальзака. Пустили Брикона, я вышел, чтобы от него отделаться, и вернулся в 5. Читал «Myrrha» по-итальянски, обедал наверху. Пошел смотреть Ristori – одно поэтическое движение стоит лжи пяти актов. Драма Расина и т. п. поэтическая рана Европы, слава богу, что ее нет и не будет у нас. Дома написал листок. Ложусь во 2-м часу.
6 апреля. Больной встал в 7 час. и поехал смотреть экзекуцию. Толстая, белая, здоровая шея и грудь. Целовал Евангелие и потом – смерть, что за бессмыслица! Сильное и недаром прошедшее впечатление. Я не политический человек. Мораль и искусство. Я знаю, люблю и могу. Нездоров, грустно, еду обедать к Трубецким. Написал глупое письмо Боткину. Читал лежа и дремал. Пошел к Трубецким, пр. [?] смущал меня. Там Hartmann, Тургенев. Долго слишком остался, и надоело. Пошел к Тургеневу. Он уже не говорит, а болтает; не верит в ум, в людей, ни во что. Но мне было приятно. Гильотина долго не давала спать и заставляла оглядываться.
7 апреля. Встал поздно, нездоровый, читал, и вдруг пришла простая и дельная мысль, уехать из Парижа. Пришли Тургенев и Орлов, с ними зашел к последнему, шлялся, укладывался, обедал с Тургеневым и навязавшимся Крюднером у Дюрана, оттуда на минутку зашел к Тургеневу, он к Виардо, я к Львовым. Княжна была. Она мне очень нравится, и кажется, я дурак, что не попробую жениться на ней. Ежели бы она вышла замуж за очень хорошего человека и они бы были очень счастливы, я могу прийти в отчаяние. Поболтал потом с честной и милой институткой и пошел спать спокойнее, чем вчера.
8 апреля. [Париж – Амберьё.] Проснулся в 8, заехал к Тургеневу. Оба раза, прощаясь с ним, я, уйдя от него, плакал о чем-то. Я его очень люблю. Он сделал и делает из меня другого человека. Поехал в 11. Скучно в железной дороге. Но зато, пересев в дилижанс ночью, полная луна, на банкете. Все выскочило, залило любовью и радостью. В первый раз после долгого времени искренне опять благодарил бога за то, что живу.
10 апреля. [Женева.] Проснулся рано, чувствую себя здоровым и почти веселым, ежели бы не гадкая погода. Поехал в церковь, не застал службы, опоздал говеть, сделал покупки, был у Толстых. Александрин Толстая вдалась в религиозность, да и все они, кажется. Bocage – прелесть. Целый день читал «Cousine Bette», но был аккуратен в жизни. Написал пять заглавий. В 28 лет глупый мальчуган.
15 апреля. Встал поздно – баня. Читал там предисловие «Comedie Humaine», мелко и самонадеянно; читал немного историю революции и «Liberte» Emile Girardin – пусто, хотя честно. Ничего не написал, но вновь передумал. Буду писать наикратчайшим образом самое дело. Выходит страшно неморально.
16 апреля. Написал письмецо Тургеневу в ответ на милое, полученное от него. Был два раза у службы церковной. Читал «Liberte» Girardin. Хорошо, но безвыводно. Немного писал. Много передумал. Надо делать мне три вещи: 1) образовывать себя, 2) работать в поэзии и 3) делать добро. И поверять эти три дела ежедневно.
17 апреля. Кажется, окончательно обдумал «Беглеца». Ходил к доктору, делал заказы, ванны, площаница. Мария хорошо сложена. Читал «Liberte», исповедовался. Хорошее дело, во всяком случае. Получил письмо от тетеньки.
19 апреля. Дурно спал, все как будто боялся опоздать куда-то. В 9 пошел в ванну, дома читал историю Франции. Был на проповеди Martin. Умно, но холодно ужасно. Написал конспект. Поскорее отобедал и пошел с Пущиными к Толстым. Встретил два раза Марию, недурна, но уже высокомерно учтива. Пущины прелесть добродушия. Мещерский может мне быть полезен, пойду к нему. Был страшным демократом, напрасно. Тоже напрасно кокетничал с англичанкой.
20 апреля. Встал рано, ванна. Читал «Dames aux perles». Талант, но грунт, на котором он работает, ужасен. Деправация Бальзака – цветочки перед этим. Церковь. Мне было весело. Начал «Беглеца», пошло хорошо, но ленился. Обедал дома, катался на лодке, продолжал читать и укладывался. Так что в целый день, для образования себя и для добра, ничего не сделал.
[21 апреля. Женева-Кларан.] Встал в пять, ванна, уложился, на пароход. Дурная погода. Не видал, как прошло время, с милою Толстою. Путаница. Обед у Пущиных. [...]
[22 апреля. Кларан.] Встал в восемь, пописал немного «Казака». Началась беготня, все поехали в Риги. Очень приятно, беззаботно весело, вернулись в восемь, поехали к Мещерским. Хорошие люди. Ничего не делал, но очень, очень приятно, веет каким-то добром, особенно Лизавета Карамзина – славная.
24 апреля. Толстая уехала, несмотря на гадкую погоду. Мне хоть совестно было, но я не поехал провожать ее. Обедал гадко в Vevey. Лизавета Карамзина хорошая, но выработанная, поэтому тяжелая особа. Чай пил с батюшкой у Пущиных. Вечером у Карамзиной. Мещерские отвратительные, тупые, уверенные в своей доброте, озлобленные консерваторы.
26 апреля. Нездоровится. Немного пописал «Казака». Получил письма от Некрасова, Тургенева и А. Толстой. Читал историю революции. Гордость. В начале бе слово. Вечером сидел Пущин и хвастался изо всех сил.
30 апреля. [Кларан.] Встал рано, походил, читал отвратительные дела англичан с Китаем и спорил о том с стариком англичанином. Написал немного поэтического «Казака»; который мне показался лучше, не знаю, что выбрать. Целый день читал историю революции.
5 мая. Встал поздно. Буквально целый день ничего не делал. Утром ходил в Montreux, в ванну. Прелестная, голубоглазая швейцарка. Написал ответ на полученное от Тургенева письмо. Англичане морально голые люди и ходят так без стыда. [...]
11 мая. [Женева.] [...] К Толстым, весело, с ними на Салев. Очень весело. Как я готов влюбиться, что это ужасно. Ежели бы Александрин была 10-ю годами моложе. Славная натура. [...]