Текст книги "Сказки русских писателей. 3-4 класс"
Автор книги: Лев Толстой
Соавторы: Алексей Толстой,Владимир Короленко,Николай Карамзин,Всеволод Гаршин,Владимир Одоевский,Дмитрий Мамин-Сибиряк,Василий Жуковский,Лидия Чарская,Орест Сомов,Антоний Погорельский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Наступила ночь. Артём, по обыкновению, лёг рано в постелю, укутался с головою; но не спал и прислушивался, спит ли старик. С вечера было темно; старик ворочался в постели и бормотал что-то себе под нос; но когда взошёл месяц, тогда Ермолай встал, оделся, взял с собою какую-то вещь из сундука, стоявшего у него в изголовье, и вышел из избы, не скрипнув дверью. Мигом Артём был тоже на ногах, накинул на себя балахон и вышел также тихо. Притаясь в сенях, он выглядывал, куда пошёл старик, и, видя, что он отправился к лесу, пустился вслед за ним, но так, чтобы всегда быть в тени… Так-то и самый простодушный человек имеет на свою долю некоторый участок природной тонкости и употребляет его в дело, когда нужно ему провести другого, кто его посильнее или похитрее. Но довольно о тонкости простаков: посмотрим, что-то делает наш Артём.
Лепясь вдоль забора, прокрадываясь позадь кустов и, в случае нужды, ползучи по траве, как ящерица, успел он пробраться за стариком в самую чащу леса. Середь этой чащи лежала поляна, а середь поляны стоял осиновый пень, вышиною почти вполчеловека. К нему-то пошёл старый колдун, и вот что видел Артём из своей засады, которою служили ему самые близкие к поляне кусты орешника.
Лучи месяца упадали на самый сруб осинового пня, и Артёму казалось, что сруб этот белелся и светился как серебряный. Старик Ермолай трижды обошёл тихо вокруг пня и при каждом обходе бормотал вполголоса такой заговор: «На море Океане, на острове Буяне, на полой поляне светит месяц на осинов пень: около того пня ходит волк мохнатый, на зубах у него весь скот рогатый. Месяц, месяц, золотые рожки! расплавь пули, притупи ножи, измочаль дубины, напусти страх на зверя и на человека, чтоб они серого волка не брали и тёплой бы с него шкуры не драли». Ночь была так тиха, что Артём ясно слышал каждое слово. После этого заговора старый колдун стал лицом к месяцу и, воткнув в самую сердцевину пня небольшой ножик с медным черенком, перекинулся чрез него трижды таким образом, чтобы в третий раз упасть головою в ту сторону, откуда светил месяц. Едва кувырнулся он в третий раз, вдруг Артём видит: старика не стало, а наместо его очутился страшный серый волчище. Злой этот зверь поднял голову вверх, поглядел на месяц кровавыми своими глазами, обнюхал воздух во все четыре стороны, завыл грозным голосом и пустился бежать вон из лесу, так что скоро и след его простыл.
Во всё это время Артём дрожал от страха как осиновый лист. Зубы его так часто и так крепко стучали одни о другие, что на них можно б было истолочь четверик гречневой крупы; а губы его, впервые, может быть, от рождения, сошлись вместе, сжались и посинели. По уходе оборотня он, однако ж, хотя и не скоро, оправился и ободрился. Простота, говорят, хуже воровства: это не всегда правда. Умный человек на месте нашего Артёма бежал бы без оглядки из лесу и другу и недругу заказал бы подмечать за колдунами; а наш Артём сделал если не умнее, то смелее, как мы сейчас увидим. Он подошёл к пню, призадумался, почесал буйную свою голову – и после давай обходить около пня и твердить то, что слышал перед сим от старого колдуна. Мало этого: он стал лицом к месяцу, трижды кувырнулся через ножик с медным черенком, и за третьим разом глядь – вот он стоит на четвереньках, рыло у него вытянулось вперёд, балахон сделался длинною, пушистою шерстью, а задние полы выросли в мохнатый хвост, который тащился, как метла. Дивясь такой скорой перемене своего подобья и платья, он попробовал молвить слово – и что же? Вместо человечьего голоса завыл волком; попытался бежать – новое чудо! уже ноги его не цеплялись, как бывало прежде, друг за друга.
Новый оборотень не мог говорить, но не лишился способности рассуждать, то есть столько, сколько он обыкновенно рассуждал в человеческом своём виде. Мне, признаться, никогда не случалось слышать, чтобы оборотни в волчьей шкуре становились умнее прежнего. Вот наш Артём остановился и призадумался, как ему употребить в пользу и удовольствие новую свою личину? Тут ему пришла мысль, достойная того, в чьей голове она зародилась: он вспомнил, как часто молодые парни их селения над ним смеивались. «Давай-ка, – думал он, – посмеюсь и я над ними: пойду утром в селение и стану бросаться на всякого… как же эти удальцы будут меня бояться! Однако ж прежде попытаюсь-ка выспаться: в этой шубе мне будет и тепло и мягко даже на сырой траве…» Вздумано – сделано: наш Артём, или оборотень, забрался снова в кусты орешника, лёг и заснул крепким сном.
Долго ли спал он, не знаю наверное; только солнце было уже очень высоко, когда он пробудился. Он встряхнулся, посмотрел на себя, и новый его наряд при дневном свете так показался ему забавен, что смех его пронял: он хотел захохотать – но вместо хохота раздался такой пронзительный отрывистый волчий вой, что бедный Артём сам его испугался. Потом, опомнясь и видя, что он пугается собственного смеха, он захохотал ещё сильнее прежнего, и ещё громче и пронзительнее раздался вой. Нечего делать: как ни смешно ему было, а поневоле должно было удерживаться, чтобы не оглушить самого себя. Тут он вспомнил о вчерашнем своём намерении – потешиться над своими сверстниками, молодыми сельскими парнями. Вот он и пошёл к селению. Дорогою попадались ему крестьяне, ехавшие в поле на работу; каждый из них, завидя издали смелого, необыкновенной величины волка, никак не подозревал, чтоб это был простак Артём; все думали, что то был точно оборотень, – только отец его, старый колдун Ермолай. Оттого каждый крестился, закрывал себе глаза руками и говорил: чур меня! чур меня! Это ещё больше веселило простодушного Артёма, ещё больше поджигало его идти в селение; никогда, никто его столько не боялся, как теперь: какая радость! Да то ли ещё будет в селении? как все всполошатся, крикнут: «Волк!» – станут его травить собаками, уськать, тюкать, соберутся на него с копьями и рогатинами, а он и ухом не будет вести: его ни дубина, ни железо, ни пуля не возьмёт, и собаки боятся… То-то потеха!
И в самом деле, всё селение поднялось на серого забияку. Сперва встречные бежали от него, крестьянки поскорее заперли овец и коз своих в хлева, а сами запрятались в подушки: все знали, что то был не простой волк. Скоро, однако ж, нашлись удальцы, крикнули по селению, что один конец должен быть с старым колдуном, и повалили толпою: кто с дубиной, кто с топором, кто с засовом – обступили волка и давай нападать на него. Сначала он храбрился, бросался то на того, то на другого, щетинился, скалил зубы и щёлкал ими: но наконец робость его одолела: он знал, что, в силу заговора, его не убьют и даже не наколотят ему боков; но могут ощипать на нём шерсть, оборвать хвост, и тогда – как он явится к строгому своему отцу в разодранном балахоне и с оторванными полами? Беда!
Правда, не нашлось ещё смельчака, который бы вышел с ним переведаться: все уськали, кричали только издали, а ни один не подавался вперёд. Собак же и вовсе не могли скликать; они разбрелись по конурам и носов не выказывали. Зато люди все стояли в кругу и прорваться сквозь них никак нельзя было. Ещё новое горе бедному нашему оборотню: он ничего не ел от самого вечера и желудок его громко жаловался на пустоту. Как быть? и кто поручится, что отец его уже не в селении и не узнает о его проказах? Ахти! вот до чего доводит безрассудство! он и забыл посмотреть, каким образом отец его получит свой человеческий вид! Ну, придётся горюну Артёму умереть с голоду или исчахнуть с тоски-кручины в волчьей коже… Он задрожал всеми четырьмя ногами, упал, свернулся в комок и уключил голову промеж передних лап.
Крестьяне рассуждали, что им делать с оборотнем: зарыть ли его живого в яму или связать и представить в волостное правление? В это время слух о трусости оборотня разнёсся уже по селению, и женщины отважились показаться на улице. Одна девушка пришла даже к кругу, составленному крестьянами около мнимого волка: эта смелая девушка была Акулина Тимофеевна. Она тотчас смекнула дело, просила крестьян расступиться, вошла в круг и повела такую умную речь:
– Добрые люди! не дразните врага, когда он сам, как видно, оставляет слово на мир. Смертью оборотня вы добра себе немного сделаете, а худа не оберётесь; в судах же, я слыхала, так водится, что и оборотень с деньгами оправится почище всякого честного бедняка. Послушайте меня: разойдитесь с богом по домам, а этого оборотня я поведу к себе и ручаюсь вам, что вам же от того будет лучше.
Все крестьяне слушали в оба уха и дивились уму-разуму красной девицы. Никто из них не придумал умнее того, что она говорила: они послушались её речей и расступились в разные стороны. Тут она выплела из косы своей цветную ленту и подошла к оборотню, который в это время потянулся и сам вытянул шею, как будто бы знал, что затевала девушка.
Акулина Тимофеевна обвязала ему ленту вокруг шеи и повела его к себе в дом. По простоте и робости оборотня она тотчас отгадала, кто он таков. Введя его в пустую клеть, она накормила его, чем могла, и постлала ему в углу свежей соломы; потом начала его журить за безрассудную его неосторожность. Бедный Артём жалким и вместе смешным образом сморщил волчье своё рыло, слёзы капали из мутно-красных его глаз, и он, верно бы, заревел как малый ребёнок, если бы не побоялся завыть по-волчьи и снова взбудоражить всю деревню. Девушка заперла его замком в клети и оставила его отдыхать и горевать на свободе.
Вечером Акулина Тимофеевна пошла к старику Ермолаю, кинулась ему в ноги, рассказала ему, что сама знала, и сняла всю вину на себя. Старый колдун уже знал обо всём, сердился на Артёма и твердил: «Ништо ему, пусть-ка погуляет в волчьей коже!» Но просьбы и слёзы печальной красавицы были так убедительны и красноречивы, что старик и сам почти от них растаял. Он заткнул за пояс известный уже нам ножик с медным черенком, взял жестяной фонарик под полу и пошёл с девушкой. Вошедши в клеть, прежде всего порядком выдрал уши мнимому волку, который в это время делал такие кривлянья, каких ни зверю, ни человеку не удавалось никогда делать, и выл так звонко и пронзительно, что чуть не оглушил и старика, и девушку, и всю деревню. Вслед за сим наказанием колдун обошёл трижды около оборотня и что-то шептал себе под нос; потом растянул его на все четыре лапы и колдовским своим ножиком прорезал у него кожу накрест, от затылка до хвоста и впоперёк спины. Распоротый балахон упал на солому, и в тот же миг Артём вскочил на ноги, с открытым своим ртом, простодушным взглядом и очень, очень красными ушами. Отряхнувшись и потёршись плечами о стену, он со всех ног повалился на землю перед наречённым своим отцом и, всхлипывая, кричал жалким голосом: «Виноват, батюшка! прости». Старик отечески потазал его снова, пожурил – да и простил.
Акулина Тимофеевна очень полюбилась старому Ермолаю: он заметил в ней природный ум и расчёл в мыслях, что лучше всего дать такую умную жену его приёмышу, который, после его смерти, живучи с нею, по крайней мере не растратит того, что старому сребролюбцу досталось такою дорогою ценою – то есть накопленных им за грехи свои червончиков и рублёвичков.
Короче: дня через три вся деревня пировала на свадьбе Артёма Ермолаевича с Акулиной Тимофеевной; и хотя все знали, что старик Ермолай злой колдун, но от пьяной его браги и сладкого мёду немногие отказывались. Скоро после того Ермолай продал свою избу и поле и перешёл вместе с молодыми, названым сыном и невесткою, в какую-то дальнюю деревню, где дотоле и слыхом про него не слыхивали. Сказывают, что он провёл остальные годы своей жизни честно и смирно, делал добро и помогал бедным, зато умер тихо и похоронен как добрый на кладбище с прочею усопшею братией. Сказывают также, что Артём, пожив несколько лет с умною и сметливою женою, сделался вполовину меньше прежнего прост и даже в степенных летах был выбран в сельские старосты. Каково он судил-рядил, не знаю; а только в деревне все в один голос трубили, что Акулина Тимофеевна была челышко[2] изо всех умных баб.
Эпилог
Многие той веры, что после всякой сказки, басни или побасёнки должно непременно следовать нравоучение; что всякое повествование должно иметь нравственную цель и что всё печатное должно служить для общества самым спасительным антидотом от пороков. Как вы думаете об этом, любезные мои читатели, и какое нравоучение присудите мне прибрать к этой истинной или, по крайней мере, очень правдоподобной повести? Что до меня касается – я ничего не умел к ней придумать, кроме следующего наставления: что тот, у кого нет волчьей повадки, не должен наряжаться волком. Нравоучение близкое и ясное, и кажется – если, впрочем, самолюбие мне не обманывает – оно ничем не хуже того, которое покойник Ломоносов, вечно-лирической памяти, прибрал к своей басне «Волк пастух»[3].
Сказка о медведе Костоломе и об Иване, купецком сыне
Посвящается баронессе С. М. Дельвиг
В старые годы, в молодые дни, не за нашею памятью, а при наших дедах да прапрадедах жил-был в дремучих лесах во муромских страшный медведь, а звали его Костолом. Такой он страх задал люду православному, что ни душа человеческая, бывало, не поедет в лес за дровами, а молодые молодки и малые дети давным-давно отвыкли туда ходить по грибы аль по малину. Нападёт, бывало, супостат-медведь на лошадь ли, на корову ли, на прохожего ли оплошалого – и давай ломить тяжёлою своею лапою по бокам да в голову, инда гул идёт по лесу и по всем околоткам; череп свернёт, мозг выест, кровь выпьет, а белые кости огложет, истрощит да и в кучку сложит: оттого и прозвали его Костоломом. Добрые люди ума не могли приложить, что это было за диво. Иные говорили: это-де божье попущение, другие смекали, что то был колдун-оборотень, третьи, что леший прикинулся медведем, а четвёртые, что это сам лукавый в медвежьей шкуре. Как бы то ни было, только хоть никто из живых не видал его, а все были той веры, что когда Костолом по лесу идёт – то с лесом равен, а в траве ползёт – с травою равен. Горевали бедные крестьяне по соседним сёлам; туго им приходилось: ни самим нельзя стало выезжать в поле на работы, страха ради медвежьего, ни стада выгонять на пастьбу. Сильных могучих богатырей, Ильи Муромца да Добрыни Никитича, не было уже тогда на белом свете, и косточки их давно уже сотлели; а мечи их кладенцы, сбруи ратные и копья булатные позаржавели: так избавить крестьян от беды и очистить муромский лес от медведя Костолома было некому.
Скоро сказка сказывается, не скоро дело делается. Прошло неведомо сколько времени, а медведь Костолом всё по-прежнему буянил в лесу муромском. Вот забрёл в одно ближнее к лесу селение высокий и дюжий парень, статен, бел, румян, белокур, лицо полно и пригоже, словно красное солнышко. Все девицы и молодицы на него загляделися, а молодые парни от зависти кусали себе губы. За плечами у прохожего была большая связка с товарами, а в руках тяжёлый железный аршин, которым он, от скуки, помахивал, как павлиньим пёрышком. «Здравствуй, добрый молодец, – повёл с ним речь Вавила, сельский староста, – издалека ли идёшь, куда путь держишь?» – «Не больно издалека, дядя: города я Коврова, села Хворостова, прихода Рождества Христова; а путь держу к Макарьеву на ярманку». – «А с какими товарами, не во гнев тебе будь сказано?» – «Да с разными крестьянскими потребами и бабьими затеями: ино платки да кумачи, ино серьги да перстеньки». – «А как величать тебя, торговый гость?» – «Зовут меня: Иван, купецкий сын». – «И ты не боишься один ходить по белу свету с товарами?» – «Чего бояться, дядя! на дикого зверя есть у меня вот этот аршин, а с лихим человеком я и просто своими руками справлюсь». – «Зверь зверю не чета, удалый молодец. Вот, недалеко сказать, и у нас завелась экая причина в муромском лесу: медведь Костолом дерёт у нас и людей, и всякий крупный и мелкий скот». – «Подавайте мне его! – вскрикнул Иван, купецкий сын, засуча рукава красной александрийской своей рубашки. – Я с ним слажу, будь хоть он семи пядей во лбу. Давно уже слышу я слухи про этого медведя, а хотел бы видеть от него виды. Меня сильно берёт охота с ним переведаться… Что же вы распустили горло, зубоскалы? – примолвил он с сердцем, оборотясь к молодым парням, которые смеялись до пологу, потому что сочли его за хвастуна. – Ну вот отведайте-ка сил со мною: не поодиночке, такого из вас, вижу, не сыщется, а ухватитесь сколько можете больше за обе мои руки». Вот и налегли ему на каждую руку по четыре человека, и держались изо всех сил. Иван, купецкий сын, встряхнулся – и все попадали как угорелые мухи. «Это вам ещё цветики, а вот будут и ягодки, – сказал Иван, купецкий сын, – кто из вас хочет помериться моим аршином? Возьмите». Только кто ни брался за аршин, не мог и приподнять его обеими руками. «И не диво, – проговорил Иван, купецкий сын, – в нём двенадцать пуд счётных. Теперь смотрите же». Он взял аршин в правую руку, размахнул им, инда по воздуху зажужжало, и бросил вверх так, что аршин из глаз ушёл, а после с свистом полетел вниз и впился в землю на полсажени. Иван, купецкий сын, подошёл к тому месту, выхватил аршин из земли, как морковку, и, поглядя на насмешников таким взглядом, что у каждого из них во рту пересохло, молвил: «Смейтесь же, удальцы! или вы только языком горы ворочаете?.. Ну, смелее, дайте окрик на самохвала». – «Молодец! силач!» – крикнули в один голос и старый, и малый. Староста Вавила повёл Ивана, купецкого сына, в свой дом, истопил баню для дорогого гостя, накормил его, напоил и спать уложил.
Вот на другой день, ещё черти в кулачки не бились, Иван, купецкий сын, встал, умылся, богу помолился и, оставя связку с товарами в доме у старосты, взял только свой аршин и пошёл к лесу. Близко ли, далеко ли, долго ли, коротко ли ходил он – мы не станем переливать из пустого в порожнее: скажем только, что все крестьяне не пошли в тот день на работу, а сошлись на площади перед церковью, молились богу за Ивана и за то, чтоб он одолел медведя Костолома, и забыли о еде и питье. Щи выкипели в горшках у баб, каша перепарилась, и хлебы в печи пригорели, а никто и не думал идти обедать. Ждать-пождать – Ивана нет как нет! Вот и солнышко пошло на закат; все крестьяне, осмелясь, вышли из деревни, стали около огородов и не сводя глаз смотрели к лесу; жалели о купецком сыне, думали: что он на беду свою расхрабрился; а красные девушки и вздыхали тайком в кумачные рукава свои – не ведаю, об Иване или о медвежьей шкуре: не время было тогда выпытывать. Вдруг послышался из лесу такой страшный рёв, что у всех от него головы пошли ходенем. Смотрят – из лесу бежит большой-пребольшой чёрный медведь, а на нём сидит верхом Иван, купецкий сын, держит медведя руками за уши и толкает под бока каблуками, которые подбиты были тяжёлыми железными подковами; аршин Иванов висит у него за поясом и от медвежьей рычи болтается да тоже постукивает по медведю. Спустя малое время медведь с седоком своим прибежал прямо к деревне и упал замертво у самого того места, где собрались крестьяне. Иван, купецкий сын, успел соскочить вовремя, схватил свой аршин и единым махом раскроил череп медведю. «Вот вам, добрые люди, живите да радуйтесь, – молвил купецкий сын крестьянам, – видите ли, у вашего Костолома теперь и у самого кости переломаны». После того зашёл он к старосте, выпил чару-другую зелена вина, наелся чем бог послал, сказал спасибо хозяину и, вскинув связку за плечи, пожелал всему сельскому миру всего доброго. «Чем же мы тебе поплатимся за твою послугу?» – спрашивали крестьяне. «Добрым словом да вашими молитвами», – отвечал Иван, купецкий сын. «А шкура-то медвежья? ведь она твоя!» – взговорили ему крестьяне. «Пусть она при вас останется: берегите её у себя в деревне да вспоминайте про Ивана, купецкого сына!» Засим поклон – и был таков.
Крестьяне пировали три дня и три ночи по уходе Ивана, купецкого сына, на радостях о своей избаве от медведя Костолома. И я там был, мёд-пиво пил: по усам текло, а в рот не попало… А к этой сказке вместо присловья любезной нашей имениннице желаю доброго здоровья: дай ей бог жить да поживать, худа не знать, а добро наживать да пиры пировать!
Сказка о Никите Вдовиниче
Начинается сказка от сивки, от бурки, от вещей каурки; рассказывается не сзади, а спереди, не как дядя Селиван тулуп надевал. А эта сказка мною не выдумана, из старых лык не выплетена и заново шёлком не выстрочена: мне её по летним дням да по осенним ночам рассказывал Савка-Журавка долгоног, железный нос.
Савка-Журавка по двору ходит, чёрным глазом поводит, с ноги на ногу переступает, долгую шею через плетень перегибает, острым носом друга и недруга допекает. А как крыльями встрепенётся да звонким голосом отзовётся: «курлы-курлы!» – так у всякого и ушки на макушке, и слюнка изо рта потечёт… Савка-Журавка голосную песню затягивает, умную речь заговаривает и такую сказку рассказывает… курлы-курлы!
Во славном городе во Чухломе жила-была старушка горемычная, вдова человека посадского, а имя ей Улита Минеевна. Муж её Авдей Федулов, не тем покойник-свет будь помянут! большой был гуляка: торг повести да на счётах раскинуть не его было дело; а пиры пировать да именины справлять – его подавай. Так и все свои животы прогулял да пропил, а не в добрый час и его самого подняли мёртвого в царёвом кружале под лавкою. Бедная вдова после его смерти обливала горючими слезами не столько могилу своего друга сердечного, сколько своё вдовье платье и сиротские недоимки. Не было у неё, что называется, чем собаки из двора выманить; а которых крох не растерял покойный её сожитель, и те пошли по его же душе, на похороны да на поминки. Худо быть человеку семейному горьким пьяницей: и перед богом грешит, и людей смешит, и чужой век заедает.
Не на радость остался и сынок бедной вдове горемычной, единое её детище, Никита: и тот по отцу пошёл. Пить не пришла ещё ему пора, потому что после отца он остался молоденек, годов о двенадцати; зато к работе его, бывало, не присадишь. Мать бедная перебивалась кое-как своими трудами, из того кормила его и одевала; а он только с утра до ночи рыскал по улицам да играл в бабки с чужими ребятами. Этого дела, нечего сказать, был он мастер; а как, по пословице, всякое дело мастера боится, то и бабки словно его боялись и слушались. Не выискивалось ещё молодца, кто б обыграл Никиту Вдовинича: такое в насмешку дали ему на улице прозвание вместо Никиты Авдеича.
Никитино уменье не полюбилось соседним ребятам, которых он день при дне дочиста обыгрывал, так что они не могли у себя напастись бабок. Не раз они щипали Вдовинича за его удачу и однажды стакнулись ворваться всей гурьбой к нему в дом и отъёмом отнять у него все бабки. Шепнул ли кто Никите, сам ли он догадался – только он как-то об этом спроведал. «Постой же! – молвил он сам про себя. – Я упрячу мои бабки в такое место, куда из этих сорванцов ни один не посмеет просунуть нос». Сказано и сделано: как наступила ночь, Никита Вдовинич собрал все свои бабки, склал их в запол и снёс на кладбище. Там отыскал он могилу своего отца и принялся рыть в ней яму, чтобы туда спрятать любимую свою потеху до поры до времени. Видно, Никита, хоть и слыл дурачком и служил посмешищем всему соседнему миру, а был-таки себе на уме: небось не стал же рыться в чужой могиле! Он смекнул, что и после смерти свой своему поневоле друг.
Вот как он раскапывал землю, вдруг послышался ему голос из могилы: «Кто тут?» Никита не оробел и смело ответил: «Я, батюшка!» – «Сын мой любезный, дитя моё милое! тяжко мне под сырой землёй! – простонал ему тот же голос. – А ещё мне тяжелее оттого, что тебя с матерью, по грехам моим, покинул при недостатках. Слушай же: я знаю, что тебя вовсе не тянет к работе; ты весь в меня, и личиком и станком, и разумом и умом. Я тебе помогу, детище моё желанное, и вызволю тебя из бедности; только приходи по три ночи сюда, ко мне на могилу, в глухую полночь, за час – за два до первых петухов. Что бы здесь ни деялось, не робей; станут играть в бабки – играй, только старайся весь кон сбиваться и все бабки к себе забирать. Теперь же покамест ступай себе с богом! прощай!»
Никита смекнул делом, в какую честную компанию звал его родной батюшка и с какими игроками должно ему было тянуться; однако ж как малой не трус он вздумал пойти наудалую и отведать своего счастья. Вот, пришедши домой, молвил он своей матери, Улите Минеевне: «Благослови, государыня матушка, на доброе дело: меня зовут лавочники по три ночи стеречь лавок, а сулят за то гривну медью, да хлеба вволю, да новые рукавицы». Улита Минеевна была рада-радёшенька, что бог надоумил её детище жить на белом свете трудовою копейкою; она чуть не прослезилась от доброй вести. Матери за благословеньем не в ларец ходить: не раздумывая, не разгадывая, благословила Улита Минеевна своего Никиту и отпустила его с крестом и молитвой. Только он, вместо лавок, поплёлся на кладбище, раскидывая умом-разумом, что-то из этого будет.
Вот прилёг он на отцовой могилке, ни шкнёт, ни чихнёт и ни ухом поведёт. Не спится ему, правду сказать: да ведь батюшка родимый не за сном же и звал его туда. Долго ли, коротко ли было дело, только вдруг подул и пронёсся полуночный ветерок по кладбищу и запрыгали огоньки над могилами, словно клады из-под земли выскакивали морочить люд православный, либо затейник какой, стоя на кладбище, сеял по нём гнилушкой. Вдовиничу послышалось, что под землёю мертвец мертвеца спросил: «Пора?» – а тот ему ответил: «Пора!» И пошла трескотня по могилам: каждый мертвец упирался ногами и руками в гроб, сшибал долой крышку вместе с земляной насыпью и выходил на белый свет в белом саване. И все они сходились на поляну перед кладбищенской часовней, здоровались, кланялись друг другу, будто люди путные из миру крещёного. Никита Вдовинич всё лежал по-прежнему и смотрел на такие предивные диковинки; вдруг его невесть что-то отбросило: он скатился с могилы вместе с ворохом земли, и перед ним как лист перед травой очутился его батюшка Авдей Федулович. «Сын мой любезный, дитя моё милое! – возговорил он детищу своему желанному. – Слушай в оба, а не в полтора, что я тебе говорить буду. Наши честные покойники в эту пору встают да от скуки потешаются в бабки; не робей, играй с ними. Если в игре будешь удачлив, так и в житье будешь счастлив и талантлив; а нет – на себя пеняй. Помни же, сын мой любезный, дитя моё милое: что ни есть на кону – всё сбивай, ничего не оставляй; особливо в третью ночь почтись и весь последний кон сорви – не то с тебя сорвут твою буйную головушку. Пуще всего, не робей. Теперь пойдём, благословись».
Не любо было Никите Вдовиничу слышать, какой был зарок на игре положен; да нечего делать: взявшись за гуж, не ворчи, что не дюж! Вот и пошли они к гурьбе покойников; а там крик, гам, беготня, толкотня, хохотня. Никиту мороз по коже подирал, когда он воззрился да вслушался, что там было. Иной мертвец, вытянув костлявую шею и выставя свой череп из-под савана, страшно скалил зубы и грохотал, как из пустой бочки; видно, по русской поговорке, он и на том свете чудак был покойник: умер, да зубы скалил. Другой – бледен как полотно, глаза как плошки, да не видят ни крошки, стоял да бородой кивал, словно репку жевал; третий, отдувши губы, что-то с посвистом в себя втягивал так, как, непременно будучи, добрый человек тянет чару зелена вина; четвёртый… Ну да бог им судья! все они были на ту же стать.
Вот и завопила вся гурьба покойников: «Давай в бабки!» Поставили на кон бабок видимо-невидимо, да у каждого было в заполе савана по целому вороху. Опять запрыгали огоньки на могилах, скок да скок – и столпились в два ряда вокруг поляны, что перед часовней, наподобие как, если кто видал из вас, люди добрые, зажигаются плошки для потешных огней по большим праздникам и ими, словно бисером да каменьями самоцветными, унизываются городские улицы и площади. Нашему Вдовиничу сызнова стало жутко, когда он с отцом вошёл в середину сходбища. Все мертвецы заорали не своим голосом: «Чужой! чужой!» – как будто собаками на него уськали. Добро бы тем и кончилось; так нет! они косились на него глазами, моргали бровями, щёлкали зубами, морщили носы, щетинили усы и кривляли рты, словно не они, а он был покойником. Вот один и подкатился и молвил отцу Никитину: «А ты, дядя Авдей, что ж не играешь в бабки? поставил бы своего мальца на кон, авось бы мы его срезали». – «Где вам, мякинникам, со мной тягаться! – ответил Авдей Федулов. – Вот гляди-ка на моего мальца: он, кажись, и невзрачен, и не нашего ещё лесу кочерга, а дайте-ка ему бабки в руки – всех вас за пояс заткнёт!» – «Хвастливого с богатым не распознаешь! – завопили мертвецы в один голос – Не в похвале б сила, а в деле. Ну-ка, ин выпусти своего щенка на наших волков. Только, знаешь: уговор лучше денег. Его выигрыш – его и счастье, а проиграет – головой отвечает; да и ты на свою долю столько добудешь совков да пинков, что всех не уложишь к себе в могилу». – «Ладно! – сказал Авдей Федулов. – Грозите богатому, авось-либо копейку даст; а с меня-то вам взятки гладки». – «Ну-ну! пустого не болтать и делу не мешать! – крикнул-гаркнул один долговязый мертвец, который был у них в игре старостой и уставщиком. – Начинать так начинать; а то вы, пожалуй, и до петухов прокалякаете». Тут он схватил Никиту за оба плеча, толкнул вперёд, уткнул носом чуть не в землю, указал на груду бабок и промолвил: «Бери, да ставь, да замётывай!» Никите не люба была такая грубая поведенция, он осерчал; однако прикусил язык, набрал бабок и пустился в игру. Хвать да хвать, глядишь – и весь кон сбил; поставили другой – и тот будто рукою снял; поставили третий – и того как не бывало: не дал мертвецам, что называется, ни росинки подобрать. Дивовались покойники такой удаче и захлопали глазами да заскрыпели зубами пуще прежнего. Никите сдавалось, что ему несдобровать; ан вот как тут по посаду раздалось: кукареку! Никита глядь – ни огоньков, ни мертвецов не стало, могилы заровнялись так, что не было ни следа, ни приметы; с той стороны, откуда солнышко всходит, занималась утренняя заря, и перед нашим Вдовиничем лежала груда сбитых им бабок, чуть не с головой его в уровень. Он подрылся под часовню и туда запрятал свои бабки; видно, отец-батюшка родимый шепнул ему, что тут-де ни мёртвый, ни живой их тронуть не посмеет. Ещё православные в городе глаз не продрали, а Никита приплёлся домой, залез на полати и такую дал высыпку, что чуть обеда не проспал.
На другую ночь было ему поваднее идти на кладбище. Опять прилёг он на отцовской могиле; опять чуть только повеял полуночный ветерок, заиграли огоньки на могилах, и опять пошла трескотня и хлопотня по кладбищу. Батюшка Никитин, Авдей Федулович, снова встал и повёл его на сходбище разгульных покойников, а там по-вчерашнему – крик, гам, беготня, толкотня, хохотня; только уж на этот раз Вдовинич наш не робел и раскланивался что ни с самыми лихими мертвецами, будто со старыми знакомыми. Все вскрикнули, увидя его: «Подавай сюда молодца! подавай игрока!» – инда гул пошёл по кладбищу; а Никита кинулся к своим вчерашним бабкам, набрал их сколько надо было и поставил на кон. Хвать да хвать – бабки валяются, инда пыль столбом идёт; глядь-поглядь – трёх конов как не бывало. Зашевелилось и загудело племя покойничье, зачесалась буйная головушка у Никиты Вдовинича; а петухи как тут: кукареку! Никита глядь – всё по-прежнему: мертвецов не стало, огоньки потухли, могилы заровнялись, а перед ним опять бабок несметная сила. Никита убрал их в свою старую похоронку, под часовню; а сам был таков: прибежал домой, залез на полати и давай отхрапывать, инда бревенчатые переборы задрожали.




























