355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Толстой » Том 19. Избранные письма 1882-1899 » Текст книги (страница 6)
Том 19. Избранные письма 1882-1899
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:02

Текст книги "Том 19. Избранные письма 1882-1899"


Автор книги: Лев Толстой



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 44 страниц)

61. Т. А. Кузминской

1885 г. Октября 15–18? Ясная Поляна.

Я получил, Таня, прежде твою рукопись* в целости, а на другой день письмо*.

Рукопись я тотчас же прочел и одобрил. В первый свободный вечер перечту еще с пером в руке и с строгим судом. Но мне кажется, поправлять придется очень мало: рассказ очень интересный и просто написанный. Жалко, что ты не написала про то, как ее притесняла полиция – требовал исправник, велели закопать волка и перебить собак. Кажется, она так рассказывала. Я живу один, и мне так хорошо, как… да прежде надо о твоих делах. Рассказ Аксиньи* лежит на столе, и я ни разу не брался за него; но желаю это сделать. Одно неприятно, что ты выставляешь такую гадкую цель – портящую, разрушающую и весь интерес мой к рассказу и портящую тебя самую. Постараюсь сделать для тебя. И думаю, что прежде историю волка. Теперь обо мне, так как это в связи. Я так хорошо работаю над своей статьею*, что извожу на эту работу весь дневной заряд. Как будет перерыв, то кончу твое дело в день и пришлю тебе. Таня, как ты, верно, знаешь, не осталась со мной. Это было бы мне жутко. Жить нашей обыкновенной жизнью – я бы лишился одного из моих хороших периодов жизни, а ее расположить жить по-моему мне бы было жутко. Без тебя был Фрей – ты слышала – он интересен и хорош не одним вегетарианством. Жаль, что ты не была при нем. Ты бы многое узнала. У меня от него осталась самая хорошая отрыжка. Я много узнал, научился от него и многое – мне кажется – не успел узнать. Он интересен тем, что от него веет свежим, сильным, молодым, огромным миром американской жизни (несчастной по-твоему, потому что она вне анковского пирога)*, не только не признающей анковского пирога, но представляющей себе его чем-то вроде колец в носу и перьев на голове и пляски диких. Он 17 лет прожил большей частью в русских и американских коммунах, где нет ни у кого собственности, где все работают не «головой», а руками и где многие и мужчины и женщины счастливы очень. Ты бы его еще больше расковыряла, и было бы интересно и, хотел сказать, полезно, но боюсь, что, судя по твоему письму «денег и денег», ты не можешь сойти с пути, начертанного на скрижалях анковского пирога, и что если ты бы, как Моисей, и обиделась бы на что-нибудь и скрижали бы разбились, ты бы нашла средство выпросить у своего владыка анковского пирога – новые. Я и в письмах дразню тебя – немножко по старой привычке, а немножко взаправду.

Это происходит тоже оттого, что, сидя один, я весь пропитываюсь тем духом, которым я утешаюсь, и мне становится все более и более непонятным, как могут люди жертвовать каким-то кумирам, куклам, которых они сами себе навертят из тряпок, всем, что у них есть самого драгоценного, то есть своей жизнью, нынешним днем и завтрашним и послезавтрашним.

Как смотрит Саша на Бекеровское дело?* Волнует ли оно его? Меня оно даже задело своим безобразием. Я думаю, что нет, судя по одному из твоих писем о столярной работе и запахе потом. Это хорошие духи, и от них в голове становится ясно. Желаю ему успеха и уверен, что дойдет в столярном деле до степеней известных, и думаю, что эти существенные степени для него важнее, чем ленты через плечо, потому что столярное искусство, как и всякое, есть действительное отличие, а лента есть обратное тому.

Целую девочек и мальчиков без различия мясной и растительной пищи.

Л. Т.

Вели Маше за меня поцеловать милого Николая Николаевича и скажи ему, что, кроме желания знать то, что он хотел сказать вам об «Иване-дураке»*, я часто думаю о нем и желал бы очень знать его мнение о моем писании об органической и эволюционной теории в науке, которую я считаю суеверным вероучением царствующей науки*. Он поймет все эти страшные слова.

62. С. А. Толстой

1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.

Вчера получил от Тани* и Илюши*, а нынче принесли твое письмо и телеграмму*. Ты, должно быть, получила после этого мое письмо, а то и два, – не помню. По всему вижу, что ты очень тревожна, и это меня очень огорчает, то есть я чувствую за тебя, и мне больно. Желал бы помочь тебе, но ты ведь сама знаешь, что я не могу этого сделать и что то, что я говорю – не могу, не есть отговорка. Все те дела, – или, по крайней мере, большинство их, – которые тебя тревожат, как-то: учение детей, их успехи, денежные дела, книжные даже, – все эти дела мне представляются ненужными и излишними. Ты, пожалуйста, не отдавайся чувству досады и желанию упрека, – ведь ты знаешь, что это происходит не от хитрости моей и лени, чтобы избавиться от труда, но от других причин, которые я не считаю дурными, и потому в этом отношении – как я ни люблю пытаться исправиться – не могу желать исправиться. Если, как ты иногда высказывала, ты думаешь, что я впадаю в крайности, то если ты вникнешь в мои мотивы, то ты увидишь, что в том, что руководит мной, не может быть крайности, потому что если допустить, что на добром пути надо где-то остановиться, то лучше уж и вовсе не ходить по нем. Чем ближе к цели, тем меньше возможна остановка и тем с большим напряжением бежишь. Ведь я смотрю на жизнь и свою и семьи так, а не иначе не по капризу, а потому, что я жизнью выстрадал этот взгляд на жизнь, и я не только не скрываю, почему я смотрю так, а не иначе, а высказываю, насколько умею, в своих писаньях. Все это я пишу только затем, чтобы ты не имела ко мне недоброжелательного чувства, которое, я боюсь, таится в тебе. Если я ошибаюсь, то, пожалуйста, ярости меня; если же нет, то искорени свою досаду на меня за то, что я остался здесь и не приезжаю еще в Москву. Присутствие мое в Москве в семье почти что бесполезно: условность тамошней жизни парализирует меня, а жизнь тамошняя очень мне противна, опять по тем же общим причинам моего взгляда на жизнь, которого я изменить не могу, и менее там я могу работать. Мы как будто не договорились о том, как, почему и на сколько времени я остался здесь; и мне хочется, чтобы не было ничего недоговоренного. Я остался потому, что мне здесь лучше; там я не нужен исключительно; а насколько? ты знаешь, что я планов никаких не делаю. Пока живется, работается – живу. Знаю одно, что для моего душевного спокойствия и потому счастья нужно, чтобы с тобой были любовные отношения, и потому это условие прежде всего. Если увижу, что тебе нехорошо без меня или мне станет тяжела разлука со всеми и работа станет, то приеду. А там все видно будет, только бы в любви и согласии.

«Два старика» печатай, только выпусти в последнем периоде слова: «не в Иерусалиме и не у угодников»*. Портрет непременно сделаю*. Я совершенно здоров и бодр. Никуда не хожу, никого не вижу, много работаю и руками, и «головой» как черт*, встаю рано, – темно еще, и ложусь рано. До свиданья, целую тебя и детей. Пиши, как пишешь, о всех детях, – и маленьких.

63. Т. Л. Толстой

1885 г. Октября 17. Ясная Поляна.

Ай да Таня. Спасибо, милая, за письмо*. Пишите чаще, я ваши же марки буду вам собирать. Я уж набрал. Теперь без шуток.

Ты в первый раз высказалась ясно, что твой взгляд на вещи переменился*. Эта моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться – та, чтобы найти в своей семье братьев и сестер, а не то, что я видел до сих пор – отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение – не ко мне, а к истине, не то страх перед чем-то. А это очень жаль. Нынче-завтра придет смерть. За что же мне унести с собой туда одно чувство – к своим – неясности умышленной и отчуждения большего, чем с самыми чужими? Мне очень страшно за тебя, за твою не слабость, а восприимчивость к зевоте, и желал бы помочь тебе. Мне помогает убеждение несомненное в том, что важнее для тебя в мире, также как и для всех нас, нет ничего наших поступков и из них слагающихся привычек. Для меня, например, важнее гораздо вставать рано и отвыкнуть от табаку, чем исполнение всех моих внешних желаний, для тети Тани, от которой я получил письмо, где она говорит, что ей нужно денег, денег, денег, гораздо важнее не то, что отвыкнуть браниться, а раз удержаться от брани, чем получить ротшильдово состояние, и последний пример на закуску, тебе важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила – протискалась бы сквозь все, что мешает этому, особенно, мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж. Может, ты слишком согласна с этим или совсем не согласна, но меня всегда поражает эта бессмыслица: свои поступки, из которых вся жизнь, все человек считает так пустячками, а то, что не может изменить его внутренней жизни, считает очень важным. Так вот сознание важности того, что важно, и пустячности того, что пустячно, может много помочь против всяких искушений. Я только представлю себе Фета, Костеньку*, Урусова, Ширковых, Золотаревых с папиросками и разговорами не интересными и не понятными друг другу и никому, и им самим не нужными; но не только их и еще m-me Seuron, нагибающуюся, чтоб слушать, но что и кого я не представлю себе из московской жизни – старых и молодых мужчин и женщин – ужас забирает меня. Одно спасенье во всякой жизни, а особенно в городской – работа и работа. Я вижу тебя, ты скажешь: все неутешительно. Дело-то в том, что не утешаться надо, а идти вперед, куда хочешь не хочешь идешь, и дело только в том, чтобы marcher droit*. A когда будешь прямо идти, будет и приятное, и очень приятное. Я по опыту говорю. Я теперь испытываю это. Я живу очень хорошо. Я никого не вижу, кроме Александра Петровича*, ресурсы которого очень ограничены, и если бы верил в счастье, то есть думал бы, что надо замечать и желать его, я бы сказал, что я счастлив. Не вижу, как проходят дни, не думаю, что выйдет из моей работы, но думаю, что делаю то, что надо, чего хочет от меня то, что пустило меня сюда жить. Разлука с семьей здесь теперь не больше той, которая всегда, когда мы все вместе. Даже тогда чувствую себя часто более одиноким. Теперь я очень, очень часто думаю о вас и думаю и чувствую вас лучше. В школу я ни разу не ходил. Чем более один, тем более занят. Письма я получил от тети Тани и от Черткова. У меня освободился экземпляр «Что же нам делать?», и я пришлю тебе завтра, да ты у мама могла бы взять. А еще почему ты не возьмешься за какую-нибудь работу для печати народных изданий? Я читаю теперь понемножечку «Bleak House» – очень хорошо, и я думал об «Oliver Twist»*. Только представить себе, как бы ты читала это в школе.

Скажи, пожалуйста, что значит Стахович*? Как ты думаешь, что он желает на тебе жениться? И почему, если желает, не делает предложения? Скажи мне откровенно, что ты об этом думаешь? В его отношениях к нашему есть много похожего на мои отношения к семейству мамá. Мамá – это тетя Таня, Лева* – это Степа* и т. д. За палец твой денег доктору платить не надобно, а вот суп, если ты уладилась и выучилась готовить, это было бы хорошо. Нынче я рубил дрова, пришли 3 дворовые мальчика и руководитель их Иван Павлыч* и остановились против меня. Я спросил, что им нужно, помялись, и Иван Павлыч подал мне бумажку: «Я, говорит, написал сочинение о бедном мужике». Сочинение ироническое, но подробности две очень хороши. У мужика по локти рукава полушубка разорваны и пальцы из сапог торчат, то когда он стал плясать, рукава замотались, как крылья у коршуна, а пальцы из сапогов, как молодые соловьи из гнезда, выглядывают. Не думай, чтоб два листика, на которых я пишу, значило то, что я разорвал и не послал, что написал, нет, это только экономия бумаги, а я пишу что попало и хотя чувствую, что очень дурно пишу, пошлю как написалось. Вчера, получив твое письмо на Козловке, я так хорошо о тебе думал я мысленно с тобой говорил, а теперь потерял тон, и вышло педантично и несвязно. Тебе отлично жить на свете – сил в тебе много и физических, и умственных, и душевных, только поблюди их. И любят тебя люди – как ты пишешь – барышни – я верю этому – любят так, ни за что. Ну прощай, душа моя. Пиши.

Л. Т.

64. П. И. Бирюкову

1885 г. Октября 20? Ясная Поляна.

Получил вчера ваше письмо, дорогой Павел Иванович, и рукопись и задумался*. Во-первых, если сказка может пройти в «Неделе», почему ей не пройти у Сытина или в полном издании с некоторыми изменениями, а во-2-х, захотелось поправить, почистить ее. Уже я сделал прежде многие поправки, так что я откладываю это дело до поездки моей жены в Петербург, которая будет через неделю*. Там вы и H. H. Страхов решите вместе, как поступить; а я покуда приведу ее в окончательный вид*. Как мне обидно, что пропало мое письмо к Александре Михайловне*. Я писал его от души: там было и о деле – исторической работе, и просто выражение дружеского общения, которое естественно вылилось тогда. Напишу ей непременно, когда буду свободнее. Я очень занят, сидя один в деревне – семья в Москве – и хорошо подвигаюсь в своей скучной работе «Что же нам делать», разрастающейся во все стороны. Пишу с увлечением о науке и искусстве, и мне уясняется, – будет ли так же ясно другим? Разумеется, нет. Поблагодарите Александру Михайловну за Фрея. Как мне кажется, она оценила его больше всех*. Он пробыл 4 дня, и мне жалко было и тогда, и теперь, всякий день жалко, что его нет. Во-первых, чистая, искренняя, серьезная натура, потом знаний не книжных, а жизненных, самых важных – о том, как людям жить с природой и между собой, – бездна. Я его просил быть сотрудником нашего фантастического пока журнала – и он обещал. Он мог вести три отдела: 1) гигиена – народная, для бедняков, практическая гигиена, как с малыми средствами и в деревнях и особенно в городах людям здорово жить. По-моему, он знает по этой части больше, чем все медицинские факультеты. Он обещал это. 2) Техника первых орудий работ: топора, пилы, кочерги, стиральных прессов и снарядов мешения хлебов и т. п. Мы говорили с вами про это. Этого он не обещал, и, по-моему, надо искать такого человека, только не теоретика, а такого, который бы, как Фрей, сам все проделывал, употребляя сам те снаряды и приемы, которые он описывает.

3) Это его записки о жизни в Америке; о труде, приучении себя к нему, жизни фермерской, о жизни в общинах. Он обещал, но сомнительно, чтобы он написал это скоро*. Он был в школе со мной на вечернем чтении и начал разговор с мужиками. Надо было видеть, как разинули рты на его рассказы. Что журнал?* Вы ждете, чтоб я вас подбадривал, а я – чтоб вы.

Чертков требует текстов для картинок*. Постараюсь написать. Они же пойдут для журнала. Можно ли это?

Прощайте. Пишите, как идут и дела и приготовления к делам.

Л. Т.

Грибовский писал мне, и я отвечал ему, но, не помня его имени и отчества, написал Вячеславу Грибовскому. Если не так, то скажите ему, чтоб он спросил*.

65. С. А. Толстой

1885 г. Октября 25. Ясная Поляна.

Был вечером на Козловке и получил твое доброе письмо*, которому был очень рад. Вчера не писал; надеюсь, что ты не беспокоилась. Я совсем здоров и бодр. Вчера работал много всячески и сходил в Ясенки, и устал. Нынче очень много писал, и написал заключенье*. Все это очень начерно, и еще много придется переделывать. Но все-таки я рад. Я воспользуюсь еще своим расположением, чтобы кончить хоть так, чтобы можно было, от нужды, оставить так и не трогать больше. Завтра у меня будет свободный день, если Александр Петрович не перепишет. Что ты мне не отвечаешь на то, что я писал о сказке?* Хотел писать Тане, чтоб она не думала, что я о ней не думаю, и только раз расхрабрился, написал;* но разговорился с Файнерманом. Он очень удивителен. Теперь живет у Константина и ничего не ищет. Достал я себе пуд муки пшеничной, цельной и нынче опять смешил Марью Афанасьевну, как я месил. Она покатывалась со смеха, когда я хотел налить воды на стол, и вообще на мои приемы. Холодно на дворе, но зато сухо ходить. В комнатах тепло.

Целую всех детей, и больших и малых. Как успокоительно знать, что у вас все благополучно, и напиши, побольше про них и про Алешу*. Я что-то нынче о нем все думал.

Целую тебя.

Хлеб без дрожжей выходит вкусный по мне, хотя Марья Афанасьевна смеется над ним. В Москве угощу вегетарианок.

66. M. E. Салтыкову-Щедрину

1885 г. Декабря 1–3? Москва.

Очень был рад случаю, дорогой Михаил Евграфович, хоть в несколько официальной форме выразить вам мои искренние чувства уважения и любви, но тут же узнал про ваше нездоровье; и с горем стал уже следить за известиями в газетах и из них же да от знакомых узнал, что вы поправились. Это отлично, только не верьте докторам и не портьте себя лечением.

Пишу вам о деле вот каком: может быть, вы слышали о фирме «Посредник» и о Черткове. Письмо это передаст вам В. Г. Чертков* и сообщит вам те подробности об этом деле, которые могут интересовать вас. Дело же мое следующее: с тех пор, как мы с вами пишем, читающая публика страшно изменилась, изменились и взгляды на читающую публику. Прежде самая большая и ценная публика была у журналов – тысяч 20 и из них большая часть искренних, серьезных читателей, теперь сделалось то, что качество интеллигентных читателей очень понизилось – читают больше для содействия пищеварению, и зародился новый круг читателей, огромный, надо считать сотнями тысяч, чуть не миллионами. Те книжки «Посредника», которые вам покажет Чертков, разошлись в полгода в ста тысячах экземпляров каждая, и требования на них все увеличиваются. Про себя скажу, что, когда я держу корректуру писаний для нашего круга, я чувствую себя в халате, спокойным и развязным, но когда пишешь то, что будут через год читать миллионы и читать так, как они читают, ставя всякое лыко в строку, на меня находит робость и сомнение. Это, впрочем, не к делу. К делу то, что мне кажется, вспоминая многое и многое из ваших старых и теперешних вещей, что если бы вы представили себе этого мнимого читателя и обратитесь бы и к нему, и захотели бы этого, вы бы написали превосходную вещь или вещи и нашли бы в этом наслаждение, то, которое находит мастер, проявляя свое мастерство перед настоящими знатоками. Если бы я сказал вам все, что я думаю о том, что именно вы можете сделать в этом роде, по моему мнению, вы бы, несмотря на то, что не считаете меня хитрым человеком, наверно бы приняли за лесть. У вас есть все, что нужно – сжатый, сильный, настоящий язык, характерность, оставшаяся у вас одних, не юмор, а то, что производит веселый смех, и по содержанию – любовь и потому знание истинных интересов жизни народа. В изданиях этих есть не направление, а есть исключение некоторых направлений. Но я напрасно говорю это. Мы называем это так, что мы издаем все, что не противоречит христианскому учению; но вы, называя это, может быть, иначе, всегда действовали в этом самом духе, и потому-то вы мне и дороги, и дорога бы была ваша деятельность, и потому вы сами всегда будете действовать так. Вы можете доставить миллионам читателей драгоценную, нужную им и такую пищу, которую не может дать никто, кроме вас.

Л. Т.

67. В. Г. Черткову
<неотправленное>

1885 г. Декабря 9-15. Москва.

Мне мучительно тяжело и ни с кем так мне не хочется поделиться этой тяжестью, как с вами, милый друг, потому что мне кажется, никто так не любит во мне то хорошее, что есть во мне, как вы. Разумеется, все это моя слабость, моя отдаленность от бога – даже известное физическое состояние, но я живу – может быть, последние часы моей жизни, и живу дурно, с унынием и раздражением против окружающих меня. Что-нибудь я делаю не так, как хочет бог, но я ищу и не попадаю, и все та же тоска, уныние и хуже всего раздражение и желание умереть. Последние дни я не писал и не пишу еще и потому оглядываюсь вокруг себя, себя сужу и ужасаюсь.

Вся эта животная [жизнь] – да не просто животная, а животная с отделением себя от всех людей, с гордостью – идет, все усиливаясь, и я вижу, как божьи души детские – одна за другою попадают в эту фабрику и одна за другой надевают и укрепляют жернова на шее и гибнут. Вижу, что я с своей верой, с своим выражением и ее словом и делом, устраняюсь, получаю значение для них неприятного, неправильного явления – как бывают черви в ульях, которых пчелы, не в силах убить, замазывают, чтоб они им не мешали – и жизнь дикая с торжеством идет своим ухудшающимся порядком. Дети учатся в гимназиях – меньшие даже дома учатся тому же и закону божию такому, который будет нужен в гимназиях. Обжираются, потешаются, покупая на деньги труды людей для своего удовольствия, и все увереннее и увереннее, чем больше их становится, что это так. То, что я пишу об этом, не читают, что говорю, не слушают или с раздражением отвечают, как только поймут, к чему идет речь, что делаю, не видят или стараются не видеть. На днях началась подписка и продажа на самых стеснительных для книгопродавцев условиях и выгодных для продажи*. Сойдешь вниз и встретишь покупателя, который смотрит на меня [как] на обманщика, пишущего против собственности и под фирмой жены выжимающего сколько можно больше денег от людей за свое писанье. Ах, кабы кто-нибудь хорошенько в газетах указал ярко и верно и ядовито (жалко заднего, а нам как бы здорово было) всю подлость этого. Вчера меня просят подписать бумагу, что я по владеемым мною землям передаю право на дворянские выборы сыну. Отчего я допускаю, отчего я делаю это? Вот это-то я не знаю, как мне делать. В семье я живу и никого не вижу иначе, как всякий всегда куда-то спешит и отчасти раздражен этим спехом и, кроме того, так уверен в том, что этот спех не только нужен, но так же естественен, как дыхание. И если начнешь говорить, то он, если и не раздражится и не начнет говорить такую нелогическую бессмыслицу, что надо в каждой фразе вновь определять каждое слово, – если и не раздражен, то смотрит на часы и на дверь, думая, скоро ли кончится это ворчанье брюзгливого и не понимающего молодости, односторонне увлеченного старика. С женой и с старшим сыном начнешь говорить – является злоба, просто злоба, против которой я слаб и которая заражает меня. Что же лучше делать? Терпеть и лгать, как я лгу теперь всей своей жизнью – сидя за столом, лежа в постели, допуская продажу сочинений, подписывая бумаги о праве на выборы, допуская взыскания с крестьян и преследования за покражи моей собственности, по моей доверенности? Или разорвать все – отдаться раздражению. Разорвать же все, освободить себя от лжи без раздражения не умею, не могу еще. Молю бога – то есть ищу у бога пути разрешения и не нахожу. Иногда именно спрашиваю у бога, как мне поступать. Спрашиваю всегда так, когда мне предстоит выбор сделать так или иначе. Говорю себе, если бы я сейчас умирал, как бы я поступил? И всегда, когда я живо представлю себе то, что я ухожу из жизни, я чувствую, что важнее всего уйти из жизни, не оставив по себе злобы, а в любви, и тогда склоняюсь к тому, чтобы на все соглашаться, только бы не раздражать. И главное, тогда становишься совершенно равнодушен к мнению людей. Но потом, когда оглянешься на результаты этого, на ту ложь, в которой живешь, и когда слаб духом, то делается отвращение к себе и недоброжелательство к людям, ставящим меня в это положение. Крошечное утешение у меня в семье – это девочки. Они любят меня за то, за что следует любить, и любят это. Немного еще в Левочке, но чем больше он растет, тем меньше. Я сейчас говорил с ним. Он все смотрел на дверь – ему надо что-то в гимназии. Зачем я вам пишу это. Так – хочется, потому что знаю, что вы меня любите и я вас люблю. Не показывайте этого письма другим*. Если вам совсем ясно будет, что мне лучше делать, то напишите мне. Но это – мне, по крайней мере, кажется – ужасно трудно разрешить. Разрешение одно – жить всякую минуту своей жизни с богом, делая его, но не свою волю – тогда вопросов этих не будет. Но теряешь эту опору, эту жизнь истинную на время, как я ее сейчас потерял, и тогда тяжело бьешься как рыба на берегу. Ну вот и все. Не знаю, пошлю ли письмо. Если не пошлю, покажу вам при свидании.

Писал это два дня тому назад. Вчера не выдержал, стал говорить, сделалось раздражение, приведшее только к тому, чтобы ничего не слыхать, не видать и все откосить к раздражению. Я целый день плачу один сам с собой и не могу удержаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю