Текст книги "Грешные записки"
Автор книги: Лев Дуров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Ну, сели, чуть-чуть дали, и я спрашиваю:
– Чего тебе нужно, Питер?
По-простому его спрашиваю.
– Видишь ли, канадская телекомпания будет снимать по моей книжке многосерийную картину.
У него тогда вышла книжка «Моя Россия».
– Слышал, – говорю, – о книжке, но не читал.
– Подарю.
И тогда я спрашиваю:
– А я при чем?
– Я, – говорит, – буду играть самого себя, Питера Устинова. А ты будешь Львом Толстым.
– Ты что, обалдел? – спрашиваю. – Какой из меня Лев Толстой? Погляди на меня получше.
– Нагляделся, – говорит. – Ты вылитый Толстой. Давай гримироваться.
Я и опомниться не успел, как гример уже взял меня в оборот. Мудрил он надо мной, мудрил, а когда закончил… нас всех разбил паралич! Меня первого. Поглядел я в зеркало: один к одному!
А гример спокойно так:
– Думаю, больше ничего не надо делать.
Я говорю:
– Братцы! Да что ж это такое? Я ведь хотел отмотаться! Куда же теперь?
И они провели опыт. Сфотографировали меня, и гример ходил с двумя фотографиями: моей и Толстого и всех спрашивал:
– На одной фотографии не Толстой. Где не Толстой?
И все тыкали пальцем в фотографию Толстого… Хотя бы кто-нибудь тыкнул в меня! Оказалось, я чуть-чуть «толстее» Толстого.
Ну, деваться было некуда, и повезли меня сниматься в Ясную Поляну. И по дороге произошла история, о которой я и хотел рассказать.
Я, конечно, при бороде. И Питер со мной. А ехали мы на «чайке», списанной машине начальства. На той самой, которую у нас прозвали «членовоз». А выехали мы ра-а-но! И тут посреди дороги жутко жрать захотелось. Смотрю – слева сельмаг, справа – пост ГАИ. Я и говорю водителю:
– Притормози.
Он притормозил, а на посту – милиционер. Он как увидел… Конечно, подумал, что какую-то правительственную машину пропускает, а его не предупредили. И он ссыпается по лесенке и несется к нам. А я забыл, что я – Лев Николаевич-то… Открываю дверцу и вылезаю.
Господи, что тут с бедным милиционером сделалось! У него лицо судорогой свело, вот клянусь! И слова не может сказать, только:
– Ва!.. Э!.. – И отмахивается, как от пчел.
А я решил подыграть и говорю:
– Подожди, милейший, граф есть хочет. В сельмаге есть что-нибудь?
Он трясется, как осиновый лист, и ртом воздух хватает.
– Нет!.. То есть, да!
И как дунул через дорогу! Питер трясется от смеха, а я ему говорю:
– Ты молчи! Ты мой слуга из Англии.
А в сельмаге действительно и «нет» и «да»: одни сушки. И на том спасибо, моему «слуге» понравились. Потом мне рассказывали, что, когда Питер улетал в Англию, он увез с собой целый чемодан этих сушек.
Между прочим, министерству внешней торговли следовало бы задуматься над этим фактом. Не умеем мы торговать!
В общем, приехали мы в Ясную Поляну и все, что нужно было, отсняли…
Там был один замечательный момент. Посадили меня за стол Толстого и вдруг операторы-канадцы расхохотались, глядя куда-то поверх моей головы. Я поворачиваюсь: за моей спиной фотография Толстого за этим же столом, и он тоже делает вид, что работает, как и я.
И вот отсняли мы все и возвращаемся в Москву. Глядим – на том самом посту пять милиционеров стоят.
– Питер, – говорю, – это нас ждут.
Притормаживаем, я вылезаю из машины, и гаишники начинают хохотать.
– Дуров, – говорят, – твой на бюллетене!
– Кто это? – спрашиваю.
– Утренний. Он пришел к начальству и говорит: «С ума сошли! Толстой без охраны едет! А вы – ничего! Не приняли никаких мер!» Начальник спрашивает: «Вася, какой Толстой?» А он: «Писатель! Знать надо!» Начальник говорит: «Спокойно, Вася, сними портупею, сдай оружие…» Разоружили его на всякий случай, позвонили домой и сказали: «Клава, твой – плохой, едет домой, вызывай врача». Выяснилось, что у него был нервный шок. Дали бюллетень на десять дней.
Но оказалось, что это еще не конец истории. Когда Питер Устинов был уже в Англии, в журнале «Иностранная литература» вышел его рассказ «Лев Толстой и милиционер». Рублей семь, наверное, получил за него.
А после того, как у них там, в Англии, показали по телевидению сериал, мне прислали оттуда газету с рецензией. Серия, где я снимался в Ясной Поляне (она называлась «Бородино»), была признана лучшей. Пустячок, а приятно. А что? Не было бы Васи и сельмага с сушками на тульской земле, я, может, и не вошел бы так органично в образ великого писателя.
Это, конечно, шутка. Но, если серьезно, то мне в самом деле грешно обижаться на недостаток внимания к моей персоне.
Вот стою я как-то в очереди за молоком. За женщиной. Она так странно помялась, помялась, не выдержала и обернулась.
– Как?! – удивляется. – И вы? Вот так стоите в общей очереди?
– Да нет, – говорю. – Знаете, у нас есть свой магазин, актерский, но он – в Спасской башне Кремля. Сейчас там ремонт затеяли, так что пришлось сюда…
Она сразу успокоилась. И я доволен – утешил человека.
Все думают: «Раз постоянно торчит в телевизоре, значит – привилегированный. Не может же быть такого: его миллионы видели, а он в той же очереди стоит!»
Смешное и наивное заблуждение! Ведь никакой ценовой разницы между профессиями нет. Просто мы всегда на виду. А в остальном, скажем, чем я отличаюсь от сталевара? Разве только тем, что у них тяжелее. Хотя, по английской шкале затрат энергии актеры стоят на пятом месте: на первом – шахтеры, на третьем – летчики-испытатели, потом – врачи-гинекологи, а уж за ними – мы. Поэтому и сгораем так быстро. Но если ты не кладешь жизнь на эти доски, то зачем выходить?
А если бы кто-нибудь из социологов подсчитал, сколько времени у нас уходит на ненужные бестолковые дела. Вместо того, чтобы думать о роли, я должен бегать за продуктами, добывать в каком-нибудь ЖЭКе никому не нужные справки.
Не уверен, чтобы Дастин Хоффман убивал много времени на это. Может быть, он и актер такой, что занимается только своей работой? Роберт Редфорд каждое утро садится на лошадь, чтобы быть в форме, а я – в машину, чтобы добывать пищу.
Нет, ни зеленая, ни черная зависть меня не гложут. Ведь у нас как было? Уехал за границу – предатель. Остался в своей стране – идиот. Да человек сам вправе решать свою судьбу! Весь мир переезжает с места на место и нельзя людей судить за это. А мы все меряем своими идиотскими социалистическими мерками: предатель – не предатель. Уехал человек – ради Бога, вернуться захочет – его право.
А это наше воспитание под толпу… Почему нас узнают за границей, даже если мы одеты в шикарные куртки и джинсы и не ругаемся матом? Да по одинаково озабоченным лицам, по глазам.
А я вот не хочу никуда уезжать! Что я теперь – идиот? За свою жизнь побывал во многих странах: Марокко, Мексика, Германия, Англия… Очень вписался в Нью-Йорк. Всю жизнь мечтал побывать в Америке. Про Италию как-то знаешь по искусству, Испанию – более менее, Францию совсем хорошо. Америка же – другой мир.
И вот наконец попал туда. Сразу гулять пошел. Друзья кричат:
– Куда тебя понесло? Ночью!
А я весь Бродвей пешком прошел. Мне было очень легко в этом городе, хотя по-английски с детства ни слова не знаю. Даже по Гарлему ходил. Ну, опасно. Идет навстречу такой двухметровый человек. Черный, как мрачная ночь. На лице написано желание гадость сказать. А я сразу начинаю ртом воздух хватать и запрокидываюсь, как припадочный. Пару раз так запрокинулся – больше никто не приставал.
А еще витрины роскошные. И замечательно стоять на 350-метровой высоте и смотреть вокруг. Рядом стоит Джигарханян, спиной ко мне, и, глядя на Манхэттен, говорит:
– Лева, Лева… И все это мы с тобой должны были догнать и перегнать?..
А хотел бы я там жить? Нет, не мой город. Мой город – Москва. То ли корни тянут, то ли могилы за спиной, не знаю. Хотя наша жизнь сейчас к особому веселью и не располагает. Все вокруг или озабочены, или раздражены. Я сам себя ловлю на том, что все время пою. Хожу и пою, сижу в машине и пою, за кулисами – пою. Это своего рода защита. Потому что если не петь, то остается только выть! Уж лучше петь.
Я больше не хожу на митинги, не хочу орать, не хочу стоять в толпе. У меня есть свой взгляд на положение в стране. Надо идти работать. Каждый должен делать свое дело, насколько хватает таланта и сил. Тогда все будет: и польза, и преданность Отечеству. Хочу поставить хороший спектакль!
У нас сейчас многие хотят заняться бизнесом. Одним это удается, другим везет меньше. У меня нет никакого желания, да, видно, и способностей, заниматься этим родом деятельности. Наверное, это плохо, ведь мог бы с этого что-то иметь. Но вот смотрю я на лица артистов, которые потянулись в бизнес… Не те стали лица, не актерские, а как у людей на бирже: жесткие и немного бегающие от напряжения глаза: «Как бы не проиграться!» Да простят они мне это, но они уже смотрят не в душу, а на биржевой щит. Происходит страшное перерождение человека.
Я уже говорил, что много лет проработал с Анатолием Васильевичем Эфросом. А если кто когда-либо делал что-то с большим Мастером, то память об этом остается на всю жизнь. У каждого Мастера свое лицо, своя школа, и ты, естественно, становишься ее приверженцем. Хотя, справедливости ради, и должен сказать: Эфрос частенько нас поругивал, что мы не принимаем ничего другого, варимся в собственном соку.
А что касается кинорежиссеров… Вообще говоря, у кого бы я хотел сниматься, те меня не берут. Вот, например, у Иоселиани. Но он, видно, не знает о моем существовании. Феллини тоже как-то не вспомнил обо мне. Хотел бы работать с Тарковским, но он ушел. У нас были хорошие отношения. Он говорил, что я ему нравлюсь как артист, но совместной работы в кино так и не случилось. Только на радио. Наверное, я не вписывался в его актерский расклад. Говорю об этом без обиды – такова уж наша судьба.
Да и что-то мы оскудели добротными сценариями. Вот недавно прочитал один такой опус и жду, когда мне позвонят. Тут-то я и скажу: «Вам не стыдно предлагать такое?» Хотя к сценарию приложена записочка: оплата по договоренности, а это значит – большие деньги. Я живу небогато, машина, которую купил уже на старости лет, собралась разваливаться. Но нельзя же за деньги заниматься пошлостью!
Но, с другой стороны, ведь и шедевры рождаются не каждый день.
Как-то один известный актер сказал, что он не стал бы таким популярным, если бы не снимался в фильмах. Конечно, популярность в основном приносит кино. Такую – дамско-девичью популярность. А серьезное признание – театральное. Но это я, как обычно, шучу…
Тот же Янковский стал известен после больших ролей в кино. Чтобы получить серьезную кинопопулярность, надо сняться в этапной картине. Что такое этапная? Та, которая ломает прежние каноны. Я не очень люблю все наше ретро. Ведь, по сути, это перенесенный на пленку театр, оперетка.
Феллини же, Иоселиани, Тарковский творили кино как искусство со своим своеобразным языком. И прекрасные картины шли при полупустом зале: люди рвутся к тому стереотипу, который им привычен.
Сейчас многие популярные актеры снимаются в рекламе. Вспомним, как все возмущались, когда впервые увидели на телеэкранах популярного и любимого актера, который рекламировал что-то из ширпотреба: «Ах, как он мог! Как он опустился!»
А я считаю так: кто хочет, пусть снимается. Это его добрая воля и его профессия: играть! А что плохого-то? За что осуждать русского актера, когда он сегодня попал в положение своих коллег из пьес Островского, которые в поисках заработка бредут из Вологды в Керчь, а из Керчи – в Вологду?!
Не хочу сказать, что я лучше или хуже других, но не представляю себе, как бы я занимался коммерцией. Я бы тогда ушел из театра, я бы не смог совмещать одно с другим. Я уже говорил: кто занимается коммерцией – вне актерской профессии. Они думают не о творчестве, у них счетчик работает. В глазах: динь-динь-динь, как в калькуляторах, циферки мелькают. Все – это уже не актер. Тогда уйди и занимайся своим делом. Там преуспевай, там зарабатывай хорошие деньги.
Вы меня никогда не увидите ни на одной так называемой тусовке. Я не хочу светиться на экране с бокалом шампанского в руке и с бутербродом с икрой, если кругом люди живут плохо. Не могу. Совесть не позволяет. Может, синдром войны?..
А театр… Что ж театр? Он и не такое переживал. Сколько уж раз предрекали ему кончину: и с рождением кинематографа, и с изобретением телевидения и «видиков». А он хоть бы хны!
Еще Михаил Ромм, один из самых видающихся кинорежиссеров, пророчил смерть театру. А после его заявления, – а было это, если не ошибаюсь, в конце пятидесятых годов – начался театральный бум, и в театры было невозможно попасть. Ведь живое общение актера с залом, зала с актером не заменит ни кино, ни видео.
А будет обязательно ренессанс, возрождение театра, театральный бум будет – вот посмотрите! Это волны: прилив-отлив… Это не зависит от коммерческой ситуации в стране, от экономической, от социологической и черт знает от какой еще! Театр вечен! Его нельзя упразднить, как, скажем, нельзя упразднить архитектуру: тогда людям просто негде будет жить. Кто-то из наших известных режиссеров сказал:
– Вы дайте моему зрителю хорошую колбасу, и тогда я поставлю замечательный спектакль.
Глупость. Чушь! В периоды голода, разрухи, крушения надежд создавались величайшие произведения. Сытый желудок высоты искусства не определяет. Это мое глубокое убеждение.
Но вот в чем парадокс: кинематограф, который своим появлением предрекал гибель театру, сам оказался на грани краха. Нет, я далек от мысли, что ему приходит конец! Но посмотрите, что творится сейчас. Это дурацкое американское, аргентинское, мексиканское кино заполонило все экраны (я не говорю о редких исключениях, которые только подтверждают правило). Я, например, не могу смотреть всю эту чушь. Бездарные актеры, сценарии, рассчитанные на умственно отсталых, нелепые ситуации. А сколько жестокости и порнографии!
Смотрю на афиши кинотеатров и читаю: «Секс на крыше», «Секс на водосточной трубе», «Секс в шкафу»… В Штатах на таком фильме вы будете сидеть один в пустом зале или в компании старенького негра, который глядит на все это, как на ретро. Подобное «искусство» вне культурных традиций России, и непонятно, почему вдруг у нас им заразились.
И ведь люди с удовольствием смотрят про то, как «Богатые тоже плачут». И не полезешь со своими советами, не станешь оскорблять чувства людей. Ведь не скажешь:
– Люди, да зачем вам эта чуховина, этот кич? Ведь он никакого отношения ни к жизни, ни к искусству не имеет – ахинея сплошная!
Не хочется в таком тоне разговаривать. Да мне и не поверят.
– Как! – скажут. – Мы каждую серию ждем с сердечным трепетом, а тут Дуров заявляет, что картина ужасная! Это замечательный фильм! А вот ты сам играешь в ужасных фильмах!
И – точка.
Я, конечно, найду, что возразить. Но сейчас я не об этом. Я – о вседозволенности, которая сродни распущенности: нравственной, моральной, этической, просто гражданской.
Тут я в какой-то газетенке – «Русский вестник» или «Российский вестник» – прочел стихотворение о том, как должна пробудиться Россия, как она должна возродиться. Там есть такие строки (цитирую на память): «И пусть к ногам твоим приползут литовец, жид, чечен…»
Почему к ногам России обязаны приползти другие народы? Что, у литовцев, евреев, чеченцев нет своей национальной гордости? Я как русский человек начинаю дико протестовать! Мне не нужно, чтобы инородцы валялись у меня в ногах только потому, что я русский! Какая же это гордость страны, какая же тогда эта Россия?! Монстр!.. Это все равно, как если бы я с топором стоял и заставлял кого-то целовать мне сапоги, приговаривая: «Не будешь – раскрою череп!»
И ведь тех, кто распространяет эту газетенку, не отдают под суд! В Америке вся редакция давно бы уже за решеткой сидела. Или ее задавили бы такими штрафами, что они не расплатились бы за всю свою жизнь – платили бы и литовцам, и евреям, и чеченцам. А у нас все безнаказанно! Черт его знает, бред какой-то!
Вот так своеобразно у нас понимают свободу слова. Как будто нет ни конституции, ни законов против расизма, ни гарантов, защищающих их.
Вообще со свободой следует обращаться очень осторожно – это чрезвычайно тонкий и хрупкий инструмент. Его нужно осторожно ощупывать пальчиками, а не бить по нему кувалдой.
Меня часто спрашивают, не испытываю ли я некую ностальгию по временам молодости, когда не было «рыночных» отношений между людьми и, как говорил чеховский свадебный генерал Ревунов-Караулов, «все было проще, и люди были проще». И я всегда отвечаю: нет, не испытываю никакой ностальгии, никакой тоски. Те времена были ложными, и все было построено на страхе.
Я никогда не был членом какой-либо партии. Но с той, которая представляла «ум, честь и совесть нашей эпохи», дело имел.
Снимаем мы фильм «Семнадцать мгновений весны». Нужно выезжать на съемки за рубеж. А для этого необходимо (почему «необходимо» – нормальному человеку не понять) пройти некую выездную комиссию. Захожу. Меня спрашивают:
– Опишите, пожалуйста, как выглядит советский флаг.
Я подумал, что они шутят: ведь нельзя же задавать такие идиотские вопросы!
– На черном фоне, – говорю, – белый череп с костями. Называется Веселый Роджер.
Мне задают второй вопрос:
– Назовите союзные республики.
Это она меня спрашивает, актера, который с труппой объездил весь великий и могучий Союз.
– Пожалуйста, – говорю и начинаю перечислять: – Малаховка, Чертаново, Магнитогорск…
Как Швейк на медицинской комиссии, которая признала его идиотом. Видно, все-таки не зря меня когда-то звали Швейком.
– Спасибо, – говорят. – И последний вопрос: назовите членов Политбюро.
– А почему я их должен знать? – удивляюсь. – Это ваше начальство. А я ведь не член партии.
– Вы свободны, – сказали мне, и я пошел.
Только перешагнул порог киностудии, как на меня набросились:
– Что ты там нагородил?! Ты знаешь, что тебя запретили выпускать за рубеж? Уже позвонили – злые, как собаки!
– Ребята, – говорю, – в чем дело? Пусть меня убьют под Москвой.
Так они и сделали: убили меня в Подмосковье. Штирлиц-Тихонов выстрелил в меня, и я упал в родной, не в фашистский пруд.
А потом так и пошло. Когда участников фильма награждали, меня вычеркнули из списка. И еще чем-то обласкали всех, а я так в черном списке и остался.
А «народного» мне дали, видно, потому, что кто-то, где-то, что-то проморгал. Может, потом за эту промашку и по шее получил.
Когда мы работали тогда, то нас заставляли к каким-то датам ставить спектакли, а под них разрешалось поставить одну классическую пьесу. Всем было известно, что будет ставить Эфрос. Он моментально, судорожно настраивался на определенную волну и искал одну-единственную пьесу, которую ему разрешат. А когда случилось: ставь, что хочешь, то оказалось много труднее. Да, свобода более тяжела. Она таит в себе определенные опасности. Личные, не какие-нибудь общественные; нет, хотя, возможно, и общественные. Она… Нет, она таит и общественные тоже, потому что многие понимают свободу как вольницу – и свою, и общественную.
Я по природе своей анархист. Никогда никому не поклонялся, не радовался никаким орденам и званиям. Это все нормально, как полагается, но чтоб я к этому стремился? Нет, это каждый скажет, что нет, не так. Для меня это никогда не было целью. Я считаю, личная свобода важнее всего. Поэтому, наверное, и не любил школу. Мне казалось, она подавляет и в чем-то унижает. Сейчас наоборот: учителя не знают, что делать, а ученики знают.
Я старался охраняться лично. Как я думаю, так и живу. Я определенным образом воспитан. Я никогда не преступал закон не потому, что такой законопослушный – просто это было противно моей морали. И когда я слышу рассуждения в передачах о страшных убийствах, когда об этом так запросто рассказывают… Это не может уложиться ни в моей голове, ни в моем сердце. Ну никак! Я не понимаю, я начинаю ругаться и думать, что человечество куда-то заходит слишком далеко. И не говорите, что это отдельный человек так поступает. Из кого же состоит человечество? И откуда такая агрессия, разрушительство? Зачем крушить телефонные будки, стеклянные остановки? Ты же в этом городе живешь! Зачем превращаешь его в свалку и помойку, на которой торжествует агрессия, а человеку страшно выйти на улицу? Что-то в людях живет и другое, помимо добра…
Что тут надо делать? Ну причем здесь театр? Он на другое нацелен. Это вещь эмоциональная. Сюда люди приходят доплакать то, что они не доплакали в своей жизни. Почему люди плачут в театре с удовольствием или смеются не менее охотно? Да они в жизни не успевают это сделать! За тяжелой, замотанной этой жизнью не успевают выплеснуть свои эмоции: ни те ни другие. Хотя слезы, может быть, успевают. Но они не успевают посочувствовать, сопережить чьей-то судьбе. Просто времени нет. А в театре они как-то получают ту самую возможность сопережить и получить от этого удовольствие. Меня никогда не касается ничья личная жизнь. Не люблю на эту тему говорить, давать интервью. Мне говорят: «Как, ты не знаешь, эта с этим, а он вон той муж?» Нет, не знаю. Меня это не волнует. Но когда со сцены идет пропаганда того, чего я не приемлю, то не принимаю это воинственно. Может, это и неправильно: вещи, которые для многих кажутся нормой, для меня аморальны. Я не понимаю: возможно, это некая российская консервативность, несмотря на ее кровавую историю. Консервативность, связанная со страданиями. С традициями семейных отношений, например. Сексуальная жизнь здесь всегда была скрыта. Это считалось тайной. И до сих пор я полагаю, что на самом деле так: это тайна. И это не должно быть прилюдно. Мы не должны выворачиваться наизнанку.
Я не могу смотреть, даже из познавательных соображений, порнофильмы. Я сразу думаю: «О Господи, мы высокие чувства превращаем в мясную лавку». Меня воспитали таким образом, что любовь считалась таинством. И рождение ребенка – таинством. Но если это вываливается наружу… Хотя, конечно, для кого-то я кажусь посмешищем.
Думаю, однополая любовь не должна пропагандироваться. Я никого не собираюсь осуждать и высмеивать, но почему меня заставляют смотреть то, что я считаю противным? Ведь если мы обратимся к самой глубинной нашей человеческой истории, то имеем распятие Христа, под ним – череп. Чей череп? Адама. На который капают капли крови. Чьей крови? Иисуса. Значит, Иисус искупил своей кровью его грех. А если искупил, стало быть что? Благословил человечество. На что? На де-то-рож-де-ние! Адам с Евой по-плотски соединились. Значит, благословенным является рождение детишек. А однополая любовь – это отсутствие ребятишек и вырождение рода человеческого. Это есть человеческий инфантилизм – ведь живут они ради себя. И ни о детях, ни о внуках даже не думают. В постели удовлетворены, бюджет сколачивают каждый свой.
А давайте все займемся однополой любовью! Так ведь никого ж не будет. Земной шар превратится в пустыню: ау-у-у!..
Нет, меня это не волнует. У меня есть внуки. Но когда идет пропаганда «этого», меня это волнует. А уж когда говорят, что это такое высокое-высокое и даже приближенное к Богу, то все – ложь, ложь, ложь… Собственный инфантилизм, прикрывающийся некой идеей. Нет, ложь, неправда!
Я поставил спектакль «Страсти по Торчалову». Что это – пропаганда? Вовсе нет. Это про совесть, про покаяние. Место действия спектакля не этот, а «тот» свет, где встречаются демократы, красноармеец, шоферюга и даже свидетельница московского пожара 1812 года. А политики в нем нет. Ее я не пущу на сцену.
Я однажды побывал в Думе и сказал, что никогда больше не переступлю ее порог. Я видел, как ходят депутаты, слышал, как они разговаривают между собой. И было в этом что-то искусственное. И язык смахивает, скорее всего, на какой-то жаргон – язык власти.
Между прочим, в советские времена я тоже был депутатом, но всего-навсего районного совета. Это совсем другое. Меня тогда уговорили помогать населению. И я ему помог. На углу Тверской и Большой Бронной переселяли из дома жителей. И вот в нем осталась одна женщина с тремя детьми. Ей предложили однокомнатную квартиру, а она соглашалась только на трехкомнатную. И она пришла ко мне за помощью. Я изучил все положения и убедился, что трехкомнатная ей не полагается.
– Единственное, что вы можете сделать, – сказал я ей, – это не выходить из дома. А если вас будет милиция вынимать, откройте окна и кричите: «Помогите!» Сойдутся люди и тогда посмотрим, как вас выселят.
Она так и сделала. Открыла окно и стала кричать:
– Люди! Люди! Дуров мне сказал, чтобы я просила у вас помощи!
– Какой Дуров? – спрашивает толпа снизу.
– Вы артиста Дурова знаете?
– Знаем!
– Вот он и сказал!
А меня вызывают в райсовет и говорят:
– Что вы делаете? Вы спятили? Разве так можно?
А я спрашиваю:
– Скажите, что ей дали?
– Трехкомнатную квартиру ей дали!
– Значит, я помог?!
– Помог, – говорят, – но вон отсюда!
Отобрали у меня мандат, и я перестал быть депутатом.
Вообще я не понимаю людей, которые рвутся к власти. Наверное, для этого нужно иметь в душе какой-то синдром. Когда я работал над ролью Микояна в фильме «Серые волки», мы снимали сцены на его даче в Пицунде. Не представляю, как на этой даче можно жить! Это огромное казенное заведение гостиничного типа с эдаким джентльменским набором: чешские хрустальные люстры, какая-то инкрустированная индийская мебель… Так вот, пошел я там в уборную. Вдруг слышу сзади:
– Объект номер один пошел в туалет.
Я думаю: «Подожди, в туалет иду я». Тут вижу внизу человека и спрашиваю:
– Простите, это вы про меня?
– Ну да, – говорит. – Вы же сейчас играете Микояна, поэтому вы для меня объект номер один.
Так вот они и жили. И рваться к этому?
А что касается искусства и политики, то они, по моему убеждению, не должны соприкасаться. Более того, искусство вообще должно быть в постоянной оппозиции. В советские времена такая оппозиция была чревата очень даже предсказуемыми последствиями. Сейчас мы живем тоже в тревожное время. Но ведь не под угрозой физической расправы!
Тогда культурой командовали в полном смысле слова идиоты. Я с полной ответственностью это говорю, потому что могу документально доказать, показав замечания, которые делались по спектаклям. Только от этого можно было сойти с ума.
Вот, например, мы семь раз сдавали «Ромео и Джульетту». В свое время это был очень красивый спектакль. Яковлева играла Джульетту, Грачев – Ромео, Ширвиндт – Герцога, Смирнитский – Меркуцио, я – Тибальда. Нас обвиняли в жестокости. Хотя как нас можно было в этом обвинять, если мы следовали тексту Шекспира! Нельзя не отравить Ромео и Джульетту, нельзя не убить Меркуцио и Тибальда. Нас упрекали в том, что мы искажаем Шекспира, хотя достаточно было открыть книгу, чтобы убедиться в обратном. Не открывали! И я сейчас подозреваю, что представители культурных органов просто не умели читать.
Не забуду такой случай. Стоит Эфрос, к нему подходит чиновник «от культуры» и говорит:
– Анатолий Васильевич, надо у Броневого-Капулетти обязательно выбросить фразу: «И будете свидетелем веселья, подобного разливу вод в апреле».
Эфрос ничего не понимает, спрашивает в недоумении:
– Зачем?
– Ну перестаньте, Анатолий Васильевич! – чиновник искренне не понимает режиссера. – Апрель, разлив, грядут ленинские дни…
Я на всякий случай встал за спиной Эфроса, думаю: если он сейчас грохнется – поддержу. Слава Богу, не грохнулся.
В итоге Броневой в спектакле сказал: «И будете свидетелем веселья, подобному разливу вод весенних». То есть, доходило до абсурда. Как можно было жить, работать, если ты имел дело с таким руководством?
Сейчас, правда, другая опасность. Стоят передо мной на полках книги драматургов всех времен и народов, а я не знаю, что ставить. Хожу, смотрю, и ни во что не могу влюбиться. Свобода ведь требует некой мобилизации и очень жесткой дисциплины. Мы, к сожалению, культурой свободы и демократии еще не научились владеть.
Ну, ладно. Расскажу еще об одном случае «руководства» театром. Это было в ту пору, когда Эфрос перешел в Театр имени Ленинского комсомола и взял с собой несколько актеров, в том числе и меня. Тогда же директором Ленкома назначили некого чиновника Меренгофа. Я вспомнил о нем, когда много позже играл роль провокатора Клауса в «Семнадцати мгновениях весны». Этот чинуша играл в театре ту же роль провокатора – подсадной утки.
Он, например, спрашивал:
– Скажите, Эфрос, почему вы не ставите «Молодую гвардию»?
– Потому что это плохая литература! – отвечал Анатолий Васильевич. – Ее нельзя играть.
Меренгоф тут же бежал к себе в кабинет и звонил в управление культуры:
– Как можно доверить режиссуру такому человеку как Эфрос? Ведь это же законченный антисоветчик!
В следующий раз он спрашивал:
– Скажите, Эфрос, а почему вы не ставите «Как закалялась сталь»?
– Но это невозможно! – взрывался Анатолий Васильевич. – Мы уже ставили это в детском театре!
Директор-провокатор снова бежал звонить:
– Вы знаете, этот Эфрос ненавидит всю советскую литературу! Надо принимать меры!
И меры быстро приняли: «Освободить за неправильное формирование репертуара». Как будто провокаторы больше разбираются в репертуаре, чем профессиональные театральные деятели.
Тогда мы, ученики Эфроса и его воспитанники, написали коллективное письмо в защиту режиссера и стали ездить по Москве – собирать подписи известных в стране людей. Я был у Завадского, Любимова, академика Флёрова, Улановой. Никто не отказал в поддержке.
Интересная встреча состоялась с великим физиком академиком Петром Леонидовичем Капицей. Вначале он дал почитать нашу бумагу своей жене и попросил ее высказать свое мнение. Она прочитала письмо, увидела подписи и сняла трубку:
– Приезжай, Петя… Петя, надо… Петя, надо…
И Петр Леонидович не заставил себя ждать. Со мной был кто-то еще из артистов, и мы были очарованы этим великим человеком. Что нас больше всего поразило? Полное отсутствие пресловутого академизма. Этот непосредственный, любознательный, веселый человек поначалу никак не укладывался в мое книжное представление о всемирно известном ученом. Я даже не могу сказать, что он разговаривал с нами на равных. Скорее, как студент с профессорами, поскольку разговор шел не о его деле, а о нашем – о театре. И он не стеснялся перед нами своей некомпетентности в этом вопросе, с интересом расспрашивал, удивлялся, смеялся, ероша свои непокорные волосы. А потом, вспомнив свою молодость, азартно и весело рассказывал о смешных и курьезных случаях.
Я думаю сейчас, он был по-настоящему счастливым человеком. И не только потому, что смог многое сделать в науке, добился всемирного признания. А потому, что сумел не растерять все хорошее, естественное, данное ему от природы.
Надо было видеть его восторг, когда его взгляд упал на подпись Завадского.