Текст книги "Грешные записки"
Автор книги: Лев Дуров
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Алексей Толстой еще более семидесяти лет назад размышлял: «Лев Толстой написал Платона Каратаева; они, Платоны, миллионами в то время бродили по русской земле. Теперь Платон – да не тот. Я не хочу читать про то, как один человек выпустил кишки другому. Это их частное дело, это меня не касается. Я хочу знать, каков сейчас этот стомиллионный Платон?
Достоевский написал Грушеньку. Она, хотя бы одной капелькой, жила в каждой русской женщине. Теперь Грушенька – да не та. Но какая? Пойдет эта новенькая Грушенька со мной на каторгу? А Раскольников – убьет сегодня старуху? А Ставрогин – повесится на чердаке?
…Я хочу знать этого нового человека. Я хочу знать сегодня самого себя».
Ау!.. Не слышу ответа на все эти вопросы. И вот впервые с шекспировской трагедией я встретился не на театральной сцене, а в лефортовском доме. В нашем доме. И участниками этого спектакля были ребята чуть старше меня – они были ровесниками Ромео.
Васька Мурашов занимался в спортивном обществе «Локомотив». И у него был преданный ему прекрасный товарищ – тоже спортсмен.
И вот мы, пацаны, стоим как-то и смотрим, как во дворе мужики играют в домино. И тут из-под арки выходит Васька со своим товарищем. Оба задумчивые, ни на кого не обращают внимания. И один из игроков окликает:
– Здравствуй, Вася!
Его все любили во дворе – он был честным и скромным парнем.
Вася обернулся и как-то рассеянно сказал:
– А может быть, и прощайте… Я еще не знаю…
Никто, конечно, не обратил внимания на эту «проходную» реплику. А ребята вошли в подъезд, где жил Васька. Отец у него работал проводником на поездах дальнего следования, мать где-то служила, так что парнишка был предоставлен самому себе.
О чем ребята там говорили, неизвестно. Обо всем стало известно позднее.
На другой день они пришли на стадион и рассказали своему тренеру, что влюбились в одну девушку, и будет честно, если один из них уйдет из жизни.
А Васькин приятель добавил:
– Еще честнее будет уйти из жизни вдвоем. Мы уйдем вместе.
И тренер не принял их слова всерьез – мальчишки!
А ребята между собой решили действительно уйти из жизни вдвоем. Взяли «наган», а тогда это была не проблема – найти «наган». Впрочем, как и сейчас.
Зашли к Ваське в квартиру, положили в шапку две бумажки с номерами и стали тянуть жребий…
Первый номер достался Васькиному приятелю. Тот взял «наган» и вышел в другую комнату. Скоро Васька услышал выстрел и открыл дверь в соседнюю комнату. Его друг лежал мертвый. С дыркой в виске.
И тут Васька струсил. Даже не то, что струсил, – с ним случился шок. Он лег рядом со своим другом и вырубился. А когда утром очнулся, пришел на стадион и все рассказал тренеру.
Потом приехала милицейская бригада и убедилась в том, что действительно это было не убийство, а самоубийство. Девушку, из-за которой ребята стрелялись, я не видел. Но, думаю, что она была прекрасна. Для них.
Вот такие случались страсти по Шекспиру. Правда, скоро вся Васькина семья переехала: родители боялись, как бы сынок все-таки не выполнил свое обещание. Ведь здесь все ему напоминало о несдержанном другу слове.
Больше я этого Ваську не видел. Может, все-таки застрелился? А что – я этого совсем не исключаю. Хотя мне очень хотелось бы верить, что у него все зарубцевалось. Но для этого ему прежде всего нужно было бы изменить свое понятие о чести. Вряд ли он был способен на это…
Лефортово…
Там каждый двор был историческим заповедником. Когда мы копали землю под клумбы или грядки, совсем нередко под лопатой оказывалась монета времен Петра или Екатерины. Часто попадались всякие безделицы тех времен: хитроумные ключи от дверей и шкатулок, перламутровые веера, да мало ли что накопилось под нашими ногами за два с половиной века. Думаю, что и теперь, если покопать там, найдется много интересного. Эта земля таит под собой замечательные исторические пласты.
У меня вообще слабость к археологическим раритетам. Я уже писал о своей коллекции огнестрельного и холодного оружия, которую изъяла у меня милиция. Так вот, вместе с оружием она прихватила и немецкий генеральский мундир, на спине которого я насчитал двадцать семь дырок от осколков: видно, наступил генерал на мину, и она нашпиговала его железом.
Сейчас у меня в театре лежит солдатский немецкий ремень – кожаный. На нем пряжка с надписью: «Gott мit uns» («С нами Бог»). Есть у меня русская и немецкая каски. Обе с дырками.
Лежит у меня и немецкий офицерский погон, серебряный, витой. Есть чистый бланк-картонка из рейхстага – с рабочего стола Гитлера. На нем гриф: «Адольф Гитлер» и короткое пояснение, чтобы никто не сомневался, откуда этот бланк: «Отсюда приказывают». Был у меня такой бланк и с текстом. Но я дал его одному художнику, а он обменял его на скелет мамонта. У каждого своя блажь.
Но если честно, то никакой я не коллекционер – я обычный барахольщик. Что-то понравилось, и я тяну или домой, или в театр. А может, пригодится! Да и просто интересно: карман-то вся эта мелочь не трет. Многие вещицы мне дарят, и они дороги мне как память. Память о людях или событиях, с которыми связаны эти сувениры. Ведь любая вещь может рассказать о себе очень даже интересную историю. И я подумал, что будет справедливо посвятить им отдельную главку «Моя барахолка», которую можно поместить в книге в соответствующее место.
На сцене и за кулисами
Школу я не любил, а она – меня. Да я в нее фактически и не ходил. Прогуливал безбожно.
Зато далеко до окончания школы я уже прекрасно овладел ненормативной лексикой, научился курить и цыкать сквозь зубы, как заправская шпана. Но курить меня отучили быстро – без всяких пилюль и нотаций.
Однажды, когда в школе шли уроки, я скрылся в туалете и с папироской в зубах стал комментировать из окна футбольную игру в школьном дворе:
– Рыжий, так тебя и эдак! Кому ты подаешь, эдак тебя и так! А ты, Длинный, трах-тарарах, совсем мышей не ловишь!
Слышу – кто-то вошел. Ну, думаю, еще один такой же прогульщик, как и я. А оглянуться мне некогда – очень уж увлекся игрой. И тут мне хлопают по плечу и просят:
– Оставь.
Я, опять же не оборачиваясь, откусываю слюнявку и передаю через плечо с обязательной в таких случаях репликой:
– Свои надо иметь.
Тот не отвечает и продолжает за моей спиной докуривать мой чинарик. А я уж совсем в раж вошел.
– Славка, так тебя и эдак! Не видишь, куда бьешь, эдак тебя и так?!
– Ну, Дуров, пойдем – хватит.
Оборачиваюсь – директор школы! Спускаемся в его кабинет.
– Мерзавец, – говорит он мне, – ты что куришь?
– «Беломор», – отвечаю.
– Дай сюда!
Я вынимаю из кармана пачку, кладу ему на стол.
– Сколько тебе денег дает мать на день?
Не помню уж сейчас после всех этих денежных реформ, сколько мне давала мать на обед. Мы жили бедно и всего было в обрез. Называю сумму.
– А сколько стоит «Беломор»? – спрашивает.
Опять называю сумму, которая сжирает весь мой дневной бюджет.
– Негодяй! – говорит он, кладет мой «Беломор» в стол и вытаскивает оттуда пачку «Прибоя». – Вот что тебе, стервецу, надо курить! И тогда тебе останется хоть на булочку! Вон отсюда, чтобы я тебя больше не видел!
Когда я вышел из кабинета, почувствовал, что лицо мое горит. Ведь он не ругал меня за прогул, не говорил о том, что «курить вредно». Ведь ни один дурак не станет утверждать, что «курить полезно». Он всего-навсего хотел, чтобы я имел возможность покупать себе каждый день булочку! Директор школы курит «Прибой», а его сопливый ученик позволяет себе «Беломор», который в три раза дороже!
Эта беседа в одни ворота произвела на меня такое впечатление, что через несколько дней я бросил курить. И понял, какой это был грандиозный педагог. Окончательно я убедился в этом после другой истории.
Однажды мы затеяли драку – класс на класс. Конечно, тут же доложили директору. Он ворвался в класс, дернул свой мундир так, что с него все пуговицы осыпались, и закричал, повышая голос по хроматической гамме:
– Дуров! Сегодня ты ударил своего товарища, завтра ты ударишь своего учителя, потом – меня, потом ты убьешь члена правительства, а потом начнешь бить стекла!
Все замерли. Тогда я мало чего понял. А вот позже, анализируя его тираду, до меня дошло: ну что такое член правительства? Ничто! А вот стекла после войны – это была великая проблема. Особенно – для директора школы.
Да, грандиозный был педагог наш директор.
С учителями отношения у меня никак не складывались. Была у нас преподавательница химии Крестова. С ней у меня были полные нелады. Я же не учился, и ее, как каждого педагога, это обижало и раздражало. А время шло к выпускным экзаменам. Моим соседом по парте был Лева Коган, очень умный юноша. Вот он мне и говорит:
– Ты ведь в театральное училище собираешься идти?
– Да вроде…
– Так десятилетку надо кончать? Давай будем заниматься вместе.
– Левка, – говорю, – ты же идешь на золотую медаль, а со мной у тебя ничего не получится. Ты разучишься и вместо аттестата и медали получишь только справку.
Но Левка был упрямым человеком и настоял на своем. И вдруг оказалось, что он блестящий педагог.
– Давай, – говорит, – будем играть с тобой в химию.
– А как?
– А вот так.
Он взял учебник по химии МВТУ имени Баумана, и мы стали заниматься с ним по этому учебнику. А в нем кроме задач были еще и интересные упражнения. И вот мы с ним играли, играли, и я вдруг начал ощущать себя блестящим химиком, чуть ли не Менделеевым.
И вот пошел я на экзамен, иду по своей Почтовой улице весело, уверенно, даже подскакивая. Чувствую, что знаю химию, как стихи, что я ее не боюсь и сдам экзамен блестяще. Мне интересно было увидеть лица учительницы и членов комиссии. А в то время на выпускных экзаменах присутствовали очень даже представительные комиссии.
Прихожу в школу. Все трясутся. Рассказывают всякие страсти. Будто за парту сажают так, чтобы между учениками было не меньше полуметра. Тут уж никакую шпаргалку не передашь.
Короче, вызывают меня, и я сразу вижу по лицам членов комиссии, что они обо мне уже все знают. Химичка наверняка уже рассказала им, что, мол, сейчас придет гад, который не знает абсолютно ничего; вы увидите, какое это чудовище; вообще его надо повесить, изничтожить… У них были такие лица, как будто им горчицы в рот плеснули. А она наоборот довольная: «Ну вот вы сейчас сами увидите, что бывает на свете». И так хитро говорит:
– Билет тащи.
Я подхожу к столу и не глядя – цап! А она показывает пальчиком.
– Вон твоя парта.
Смотрю, а парта стоит отдельно в отдалении. Нарочно поставила, чтобы изолировать меня ото всех. Как в зоне. И я говорю:
– А мне не надо. – И пошел к доске.
Взял мел и стал писать. Доска огромная, а я пишу, пишу, пишу, не останавливаясь, и чувствую спиной, как столбенеет моя бедная комиссия с моей Крестовой. Все смотрят на Крестову, Крестова – на доску. А я дописал внизу, кинул мелочек и вытер о шаровары руки. Она потеряла голос и прохрипела:
– Задачу…
Я подошел к столу, прочитал задачу и так бойко объяснил:
– Трам-пам-пам, тра-та-та, ту-ту-ту плюс пятнадцать калорий.
И она потеряла сознание. Ей стали капать валерьяновые капли – приводить в чувство. Очень запахло в классе валерьянкой. А я стоял и ждал, когда она придет в себя. Знал: это не смертельно. Она очнулась, и тогда я спросил:
– Все?
И все члены комиссии закивали.
– Все, все, все! Ты свободен!
Я вышел во двор, все интересуются, как и что, и я сказал:
– Блестяще!
А потом мы все вместе выпивали с представителем гороно в скверике. Он был фронтовиком, имел несколько тяжелых ранений и сломался раньше нас. Мы его увели домой. А он все плакал и говорил, что настаивал, чтобы мне поставили годовую пятерку. А химичка заявила, что если вы поставите больше тройки, то она повесится. Комиссия пожалела ее и уважила просьбу: мне поставили тройку. Да и мне ее было жалко – ну не вешаться же в самом деле из-за отметки! И Крестова осталась жива. А я получил жуткий, но все же аттестат.
Много лет спустя, когда в Доме науки у меня был творческий вечер, в зале появился красивый пожилой человек с букетом. Он вышел на сцену и сказал:
– Левочка, Левочка, ты помнишь меня? Это я – Зиновий Борисович, твой преподаватель по математике. – И обратился к залу: – Товарищи, вы знаете, это был мой любимый и лучший ученик!
Я чуть не упал в обморок, как когда-то Крестова, потому что никогда не вылезал из двоек. И вот неожиданно оказался его лучшим и любимым учеником.
Итак, аттестат получен. Но куда можно было идти с такими оценками! Да меня никуда и не тянуло. Только в театральное училище. А если не примут – на завод. Больше меня ничего не привлекало. Многие из моих товарищей пошли на завод и стали отличными токарями, слесарями, фрезеровщиками, наладчиками.
Никто не верил, что меня примут в театральное: ни родители, ни учителя. А в школе даже откровенно посмеивались над моей «блажью». Да, честно говоря, я и сам-то не очень верил. Верил в меня только один человек – Серпинский.
До сих пор не могу понять, почему Сергей Владимирович, одареннейшая личность, руководил каким-то драмкружком в Доме пионеров! Он великолепно знал астрономию, преподавал математику в вузе. Его отстранили от преподавания за то, что он провел выпускные экзамены, нарушив все предписанные педагогикой каноны. Прекрасно играл на фортепьяно. Блистательно знал мировую литературу. Одно время работал в литературной части Камерного театра. Это был удивительный человек! Вот только он один и верил в меня.
Сейчас, вспоминая о нем, я думаю: а может, эта вера и поддержала меня тогда, не дала упасть духом, укрепила уверенность в своих силах? Наверное, так оно и было. Без поддержки человек теряется и может так больно упасть, что больше и не поднимется. А кроме того, я не мог не оправдать доверия нашего общего любимца. Это было бы предательством по отношению к нему.
До сих пор благодарен я и своим товарищам, которые штопали прорехи в моем образовании: поднатаскали меня по всем предметам, чтобы я закончил десятый класс.
Поступал я в школу-студию МХАТ имени М. Горького. На первый тур пришел в отцовском костюме. Прошло всего три года после войны, и все ребята ходили в лыжных байковых куртках. Куртка синяя, а кокетка голубая. Или в другом сочетании, но обязательно комбинированная.
У меня была замечательная желтая куртка с коричневой кокеткой. Но все родственники и близкие решили, что в театральное училище надо поступать обязательно в костюме. А отцовский костюм был мне, конечно же, очень велик. Поставили меня посреди комнаты, что-то подвернули, убрали, подшили, и я отправился на закланье.
Коридоры студии были буквально забиты поступающими. Говорили, что на каждое место претендует больше тысячи человек. А всего нужно было принять двадцать два.
Ребята были разные и отовсюду. Мельтешили и те, кто за войну поизносился, вроде меня, и оделся в то, что осталось, но встречались и такие яркие пижоны, что даже как-то неловко за них становилось. Один такой – высокий красавец в роскошном костюме – все привязывался ко мне. Как встретит в толпе, так обязательно спросит сверху:
– Вы еще тут? А я думал, вы уже играете во МХАТе?
Мне очень хотелось врезать ему, но его самоуверенность и улыбчивая наглость обезоруживали.
Наконец дошла очередь и до нас. Я читал «Толстого и тонкого».
А потом Георгий Авдеевич Герасимов, который набирал курс вместе с Сергеем Капитоновичем Блинниковым, подозвал меня и спросил:
– А у вас нет костюма попроще? Я думаю, для вашего исполнения лучше быть, ну, скажем, в куртке. У вас есть куртка?
Он был очень тактичным человеком. И я подумал, что, действительно, к этому рассказу Чехова куртка подошла бы больше.
И так случилось, что вслед за мной выпало читать моему красавцу.
– Что вы нам предложите? – спросил Блинников.
– Монолог Сатина, – ответил красавец нарочитым басом и почему-то в фамилии сделал ударение на второй гласной.
Произнес он это так уверенно и с таким апломбом, что Блинников не выдержал и тут же, сходу спросил:
– А монолог трикотажа не прочитаете?
Я сразу же понял, что этот пижон не очень-то ему понравился. Но красавец даже и не думал смущаться. Он набычился и стал фальшиво орать, что человек – это звучит гордо! Ему не поверили. Никто не поверил.
Я вышел вслед за ним и хотел спросить: «Вы еще здесь? А я думал, вы играете…» Но когда увидел его растерянное лицо и жуткую тоску в глазах, то вспомнил правило: лежачего не бьют. И попытался его немного успокоить.
– Ладно, – сказал я ему, – плюнь ты на них. На втором туре и я наверняка погорю.
Но меня допустили до третьего тура. На нем были все старые мхатовцы: Топорков, Массальский, Карев, Раевский и, конечно же, сам Блинников.
Я стал читать:
– «На вокзале Николаевской железной дороги встретились два приятеля…»
И хотя все смеялись, меня прервали на половине рассказа.
– Достаточно. Спасибо, – поблагодарил меня директор студии Радомысленский и спросил у Блинникова: – Вы как считаете, Сергей Капитонович?
– Все понятно, хватит, – махнул ладошкой Блинников.
Мне тоже все было понятно. Занавес за мной опустился. Я вышел на лестничную площадку и попрощался с ребятами, для которых экзекуция была еще впереди.
– Ну, пока, парни. Счастливо вам!
И стал медленно, как в замедленной съемке, спускаться по лестнице. И тут услышал, как кто-то наверху спросил:
– Кто тут Дуров? Есть тут Дуров?
– Есть! – крикнул я снизу, еще не понимая, кому бы тут мог еще понадобиться.
– Иди скорее. Тебя Блинников ищет.
Я поднялся, открыл дверь в студию и сразу же столкнулся с Сергеем Капитоновичем.
– Ты все еще здесь маешься? Можешь бежать домой: мы тебя приняли, – засмеялся и ткнул меня пальцем в живот.
Вот так и решилась моя судьба.
«Тяжело в ученье – легко в бою», – сказал великий полководец.
Не знаю, как со второй частью этого изречения (в боях не был), а с первой ее частью согласен полностью. Нас не щадили с утра до вечера. Это не средняя школа, где можно было смыться с уроков и проторчать в туалете в компании таких же прогульщиков.
Расписание было таким плотным, что иголку не просунешь:
Мастерство актера.
История русского театра.
Сценическая речь.
Французский язык.
Западная литература…
И так далее и тому подобное, чему не видно ни конца ни края. И вечером опять «Мастерство актера…» Студию обычно покидали очень поздно, а с утра…
– Си-се-са-со-су-сы! Си-се-са-со-су-сы!
– Дуров, ну что это! «Си-се»… Уколи, уколи, как булавочкой, с двумя «с»: с-с-и! А из тебя будто пар выходит. Ну, давай еще!
– С-с-и, с-с-е, с-с-а, с-с-о, с-с-у, с-с-ы…
– Ну ладно, хотя бы так.
Тон академический, безапелляционный:
– Петров-Водкин говорил о современном мире образами-метафорами, в невероятном открывая перспективы его перемен, а в обычном – силу тех традиций, которым должен этот мир подчиниться в своем движении. Он мечтал об очищении человечества и лелеял идею его обновления.
В «Купании красного коня» эти традиции… Звонок? Да-да, слышу… Следующий раз мы встречаемся с вами в субботу.
А это уже упражнения для тела.
– Кульбит вперед, кульбит назад… Вперед, назад! Вперед, назад!..
– Взяли рапиры. Та-а-к!.. Шестая позиция. Кисть руки держите на высоте груди. Та-а-к! Локоть отодвинут от тела на пятнадцать-двадцать сантиметров и слегка согнут. Так. Кисть развернута ладонью вверх. Рапира является как бы продолжением предплечья, острие находится примерно на высоте шеи бойца.
Шаг вперед – раз, два! Шаг назад – раз, два! Шаг вперед – раз, два! Выпад – коли! Стойка! Хорошо. А теперь по кругу – марш!
От топота копыт пыль по полю летит,
Пыль по полю летит от топота копыт,
От топота, от топота, от топота копыт
Пыль по полю, пыль по полю, пыль по полю летит.
– Быстрее, быстрее!.. Еще быстрее!..
Сшит колпак не по-колпаковски,
Вылит колокол не по-колоколовски,
Надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать,
Надо колокол переколоколовать, перевыколоколовать.
– Быстрее! Быстрее! Еще быстрее!
Язык начинает заплетаться, но все же, в конце концов, находит свое место.
Этюды, этюды, этюды…
Беспредметные, с воображаемыми предметами, на память физических действий, с текстом и без текста…
У нас сложилась троица: Горюнов, Анофриев (тот, который сейчас поет на эстраде, сам пишет песни и много снимается в кино) и я.
И как только педагог спрашивал: «Кто приготовил новый этюд?», мы выскакивали первыми.
– Опять вы? Ну давайте.
И мы давали! Кого и чего мы только не переиграли! Но мне запомнился, как мне кажется, наш самый лучший этюд «В окопе». Тогда мы еще проходили этюды без слов.
В маленьком окопе (им служили поваленные стулья) три бойца отражают танковые атаки противника. Рычать моторами мы попросили наших товарищей. По общей договоренности, я погибал при отражении первой же атаки. Пуля попадала мне прямо в сердце. И чтобы было понятно, что рана смертельная, я хватался руками за левую сторону груди. А товарищи, скорбно постояв над моим телом с обнаженными головами, должны были снова взяться за оружие и отражать атаки противника. Потом по нашему сюжету должен был погибнуть Горюнов. Анофриев оставался один. Он обвязывался гранатами и бросался под танк.
Это по сюжету, который мы приняли единогласно.
И вот мы начали. Залегли среди стульев, и студенты зарычали: танки пошли!
Мы трататакали из воображаемых автоматов, ухали разрывавшимися снарядами, бахали гранатами, вжикали пулями, свистели осколками. Все получалось очень здорово!
Но – мне вдруг не захотелось умирать. Какого черта я должен умирать, если есть возможность повоевать еще!
Атака была отбита. Мои соокопники посмотрели на меня и в недоумении переглянулись: он живой!
Началась вторая атака. Я понял, что надо получить хотя бы легкое ранение, схватился за плечо и застонал. Ко мне подполз Горюнов и, перевязывая меня, зашептал:
– Ты что, спятил? Мы же договорились – лежи тихо!
– Ничего не спятил! – зашипел я. – Умирай сам! – И пополз на боевую позицию.
Та-та-та-та-та-та-та-та! У-у-у-у-у-ух!
Меня опять ранило, но не смертельно. И я продолжал стрелять.
И вдруг Анофриев заорал:
– Пристрели его! Он же мучается!
Горюнов сделал скорбное лицо, сморщился, отвернулся и выстрелил в меня из указательного пальцах:
– Чпа-а-ах!
Я вздрогнул, немного подумал и понял, что делать мне больше нечего и пора умирать.
А они, поднявшись во весь рост и обнявшись, поддерживая друг друга, так как тоже получили не одно ранение, запели почему-то:
– Ра-аскинулось мо-оре широ-око-о!..
И пошли на танки.
Мужественные люди… Этюд продолжался двадцать три минуты.
А Герасимов потом, после небольшой паузы, сказал:
– С завтрашнего дня начинаем этюды со словами.
Видно, понял Учитель, как нам хочется выразить свои чувства словами…
Мы учились на втором курсе, когда сказали, что нам оказана честь быть занятыми в дипломном спектакле «Бронепоезд 14-69». Ставил спектакль Павел Владимирович Массальский.
Мне тоже доверили поучаствовать в эпизоде, где я играл беженца. Но увлекло меня совсем другое.
Ведь что такое бронепоезд? Это грохот тяжелых вагонов-башен, перестук литых колес на стыках и стрелках, выстрелы, залпы…
Я подошел к Массальскому и сказал:
– Павел Владимирович, можно я сделаю шумы для вашего спектакля?
– А ты умеешь? – недоверчиво посмотрел на меня Массальский.
Я снисходительно улыбнулся.
– Спрашиваете тоже…
– Ну, давай!
Понятно, что шумами до этого я никогда не занимался. И даже представления об этом не имел ни малейшего. Но как это делали другие, мне не нравилось. Ведь всегда кажется, что ты можешь сделать намного лучше. Здесь можно было бы порассуждать о самомнении, но я не стану отвлекаться.
И вот я начал экспериментировать. Прежде всего я собрал солидную бригаду добровольцев. Мы натаскали кровельного железа, куски рельсов и устроили сложнейшую сигнализацию.
И вот спектакль!
Я проверил готовность нашей «аппаратуры» – все на месте, все под контролем.
Мужики стоят на рельсах и ждут прибытия бронепоезда. Кто-то должен пожертвовать собой, чтобы остановить его.
И вот издалека: ши-ши, ши-ши, ши-ши, ши-ши… Идет! Красиво идет!
Резонатор (деревянный ящик с фанерными боками) вступает за резонатором. Щетки, утыканные гвоздями, сыпят с боков резонаторов опилки. Ах, как хорошо!
– Приготовиться стыкам! Пошли!
Та-та-та, та-та-та, та-та-та, та-та-та!
Прекрасно! Поезд приближается.
– Врежь, ребята!
Та-та-та! Та-та-та! Та-та-та!
– Железо! Начали!
Зза-за-за! Зза-за-за! З-з-за-а!..
Нервно запели листы кровельного железа в руках увлеченных «ассистентов». Так и надо!
– Большой барабан!
Бу-а-а-а-а-а!.. Бу-а-а-а-а-а!..
– Залп!
Боже мой! Ахнуло все сразу! Дрогнули старые стены. В конце коридора что-то с грохотом рухнуло. На вешалке испуганно взвизгнула тетя Дуся:
– Господи! Да что ж это такое!
Я весь в поту. У меня у самого мурашки бегут. Фурор!
В зале овация! Прибежали из МХАТа – ведь наши здания рядом.
– Что тут у вас происходит?
– Спектакль.
– У нас чуть все стекла не вылетели! Мы думали – салют! Но ведь никакого праздника нет! Еще один такой спектакль – и рухнет вся наша альма-матер!
Да, хотя мы и наделали много шума, но «Бронепоезд» не прошел.
Студия подарила нам много личных знакомств не только с большими театральными деятелями, но и с великими государственными мужами. Сейчас-то об этих «мужах» и память, небось, выветрилась, а тогда!..
Ведь наша студия находилась рядом с Красной площадью, а стало быть, и рядом с Кремлем, и мы имели удовольствие наблюдать многих вершителей судеб тех времен. (Хотел добавить: «Эти встречи оставили неизгладимый след в наших сердцах». Но мое сердце почему-то запротестовало).
Первый раз я увидел Никиту Сергеевича Хрущева при открытии одного из подземных (подуличных) переходов на улице Горького. Сама идея переходов пришла в голову Хрущева после его визита в США. Очень она ему понравилась, и он решил претворить ее в действительность.
И вот выхожу я как-то из Проезда МХАТа на улицу Горького. На углу застыла небольшая толпа. Суетятся взволнованные официальные лица, одетые как манекены. Нетерпеливо смотрят в сторону Красной площади. Явно кого-то ждут.
И вот вижу, действительно, – несется «членовоз», резко тормозит и из него вылезает Хрущев. В шляпе, которая давит на уши, и в серо-голубом костюме.
Толпичка напряглась. И вдруг от нее отделяется мужичонка, простирает руки вверх и с криком: «Господи!» начинает пятиться перед Никитой Сергеевичем. Пятился, пятился, и, желая, наверное, выразить верноподданнический восторг, завопил:
– Хинди – руси! Пхай-пхай!
Хрущев остановился, побагровел и заорал на всю улицу Горького:
– Ах ты, пьянь! Ах ты, рожа! А пошел ты на..! – И выкрикнул известный адрес.
Мужичонка нырнул в толпичку и растворился в ней. А Никита Сергеевич никак не мог успокоиться:
– Вот пьянь! Я те дам пхай… говно собачье.
И, выкрикивая, притоптывал коротенькой ножкой в какой-то странной кустарной босоножке, и звук босоножка издавала необычный: блямкающе звонкий. И я увидел, что босоножки подбиты железными подковками. Экономный был мужик Никита Сергеевич.
Кто-то из официальных лиц подскочил к нему с подушечкой, на которой лежали огромные ножницы.
– Никита Сергеевич, пожалуйста!
– А побольше не могли найти? Ведь надорваться можно! Я те дам пхай, морда пьяная… – И пошел по ступенькам вниз разрезать ленточку.
И тут с визгом подлетели черные машины. Из них стали выскакивать плотные ребята в одинаковых костюмах.
– Где он?! Где он?
Вся толпа молча показала пальцем в преисподнюю улицы Горького. Ребята ринулись туда.
А в это время Хрущев вышел с другой стороны, сел в подкатившую машину и умчался в Кремль. Охрана так и не настигла его.
А переход был открыт.
Вторая моя встреча с Никитой Сергеевичем произошла на том же самом месте.
Когда-то на углу улицы Горького и Проезда Художественного театра был коктейль-бар. Потом, видно, по морально-политическим соображениям его переделали в кафе-мороженое. И, несмотря на такую метаморфозу, в него всегда стояла очередь.
И вот однажды стоим. Ждем. Подъезжают три черные «те» машины. Из одной выходят Хрущев и Тито.
– Ребята, вот Броз интересуется, за чем очередь.
– За мороженым, Никита Сергеевич.
– Слышь, Броз, это за мороженым. Чего? Тоже хочешь? Ну давай встанем.
Все зашумели.
– Да вы что, Никита Сергеевич! Ну уж вы… Проходите!
– Уважаете? Ну ладно, пойдем без очереди, Броз… Ой, а у меня и денег-то нет. Ребята, дайте кто-нибудь пятерку, нам хватит.
Подскочил охранник.
– Никита Сергеевич…
– Не, у тебя не возьму. Ты охрана – вот и охраняй. Я у людей прошу.
Я стоял рядом с Хрущевым и протянул ему пятерку.
– Пожалуйста, Никита Сергеевич.
– Спасибо, а то видишь – без копейки. А ты, – обращается к охраннику, – запиши его адрес, я потом дам тебе деньги и ты перешлешь ему. – И опять ко мне: – Ты не волнуйся, я верну.
– А я и не волнуюсь.
Никита Сергеевич доволен:
– Видишь, Броз, – верят. Ну, пойдем.
Через неделю я получил перевод на пять рублей. Тогда почта к переводу менее десяти рублей не принимала.
Четыре года пролетели в студии как один день. И вот государственные экзамены, дипломные спектакли.
Я был занят в нескольких, но основным и любимым для меня был «Егор Булычов». Ставил спектакль Сергей Капитонович Блинников. И работал он с нами уже, как с профессиональными актерами.
Я был одним из его любимых учеников. В студийном капустнике был даже такой номер.
Заседает педсовет Студии.
– Сергей Капитонович, что вы будете ставить?
– «Гамлета».
– А кто Гамлет?
– Левка, кто ж еще!
– А потом что будете ставить?
– «Брандта» Ибсена.
– А кто Брандт?
– Левка, кто ж еще! Ну, а на диплом будем ставить «Булычова».
– А кто Булычов?
– А Булычов… Конечно, Левка, кто ж еще!
Это было близко к правде, но в «Булычове» я играл трубача. Я использовал весь арсенал «старого» театра: парик, наклейки и даже гуммозный нос, весь в дырочках: надо было прятать молодость…
Смешно, смешно!.. Прошло время, и в спектакле «Снятый и назначенный», где я играл молодого ученого, мне уже пришлось прятать… ну, не старость, конечно, но полянку на голове пришлось прикрыть бойкой накладочкой.
Почти всегда на сцену с трубачом приходили студенты с других курсов. Набивались в тесные кулисы и аплодировали вместе со зрителями. И мы все были горды и счастливы.
Много лет спустя я был приглашен на эту роль в кино. И вот втроем: М. Ульянов (Булычов), С. Соловьев и я бьемся над этой сценой… Бьемся уже несколько дней, а нужное, единственное решение так и не приходит.
Я уверен, что в дипломном спектакле эту роль я играл лучше: тоньше, драматичнее, чем в фильме, где я снимался, будучи уже опытным актером.
И вот окончен дипломный спектакль. Сняв вазелином грим, я пошел по длинному студийному коридору к «своим», которые были на спектакле.
– Молодой человек, как мне найти Дурова? – останавливает меня солидный мужчина, чем-то напоминающий грека Дымбу в фильме по чеховской «Свадьбе», того, который говорил: «В Греции все есть». Только человек этот без усов, очень деловой и спокойный и говорит с небольшим восточным акцентом.