Текст книги "Potestas clavium (Власть ключей)"
Автор книги: Лев Шестов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
6
Об источниках познания. Еще Парменид говорил: τò γὰρ αὐτò νοει̃ν ἐστι τε καὶ ει̃ναι. И Плотин повторяет за ним: ὀρθω̃ς ά̓ρα «τò γὰρ αὐτò νοει̃ν έστἱ τε καὶ ει̃ναι», т. е. верно сказано, что мыслить и быть – одно и то же. Плотин, как и многие, как и большинство философов-метафизиков, стремится поставить разумное познание выше чувственного. Здесь νοει̃ν не значит то, что у Декарта его cogitare. Декарт пояснял, что «cogitationis nomine intelligo illa omnia, quæ nobis consciis, in nobis sunt, quatenus eorum in nobis conscientia est: atque ita non modo intelligere, velle, imaginari, sed etiam sentire idem est hoc quod cogitare».[81]81
Под словом «мышление» я понимаю все то, что совершается в нас осознанно, поскольку мы это понимаем. Таким образом, не только понимать, хотеть воображать, но также и чувствовать есть то же самое, что мыслить (лат.).
[Закрыть] У Плотина разумный мир противуставляется чувственному как нечто реальное – нереальному, как действительно существующее – несуществующему. Аргументирует же он главным образом ссылками на бренность преходящих чувственных явлений и вечность мира умопостигаемого. Его доказательства есть не что иное, как своего рода exercitia spiritualia, которые преследуют цель постепенно приучить человека презирать мир чувственный и чтить мир умопостигаемый. Целые страницы, главы, даже книги его замечательных сочинений посвящены выполнению этой задачи. Плотин, как и Платон, подымается до высоты истинного пафоса, когда ему приходится говорить о красоте умопостигаемого мира и о недостатках мира чувственного. Вопрос, как сами философы пришли к такой оценке двух миров? Пришлось ли им и себя, как это они теперь делают со своими читателями, подвергнуть такого рода exercitia spiritualia, или у них был порядок другой: сперва они, сами не зная почему, испытали отвращение к чувственному миру, а потом уже, когда им понадобилось породить такие же чувства в других, они придумали свою аргументацию? Вопрос очень существенный – по многим основаниям. Прежде всего, если их любовь к умопостигаемому миру и отвращение к миру чувственному есть факт – то ведь он останется без изменения даже и в том случае, если б оказалось, что их аргументация несостоятельна. Затем – если мы отбросим аргументацию, то факт получит в наших глазах иное значение. Платон и Плотин предпочитают умопостигаемый мир миру чувственному. Они хотят только чистых идей. И рассказывают, что там, в мире чистых идей, необычайно прекрасно. Возражать им нельзя и, если положиться на тон их речи, нет надобности: слышно, что говорят о том, что видели. Но ведь есть люди, которые так же страстно и так же хорошо говорили о мире чувственном. Художники своими произведениями не менее прославили мир красок, чем мир линий. Музыканты ни за что не откажутся от звуков. Конечно, краски блекнут, звуки живут только мгновение. Но художники и музыканты это знают, и это их нисколько не смущает. Они продолжают делать и любить свое дело. И я думаю, что между «мыслить» и «существовать» можно поставить знак равенства только при известном reservatio mentalis. Если же от него отречься, то придется очень и очень «интерпретировать» Платона и Плотина, выражаясь почтительно, или, говоря просто и открыто, нужно будет им предложить ограничить свои притязания. Интеллигибельный мир можно им целиком уступить: пусть живут в нем и пусть радуются той высшей радостью, которую они так вдохновенно воспевают. (Плотин, по-моему, временами умеет говорить об интеллигибельном мире не хуже самого Платона.) Но было бы лучше, если бы они совсем отреклись от аргументации доказательств. Все ведь данные за то, что они полюбили свой интеллигибельный мир прежде, чем подобрали доказательства в пользу его преимуществ пред миром чувственным. И в этом, право же, нет ничего дурного. В этом есть только одно хорошее хотя бы уже потому, что с доказательствами дело обстоит вовсе не так благополучно, как это принято думать. Хуже: с доказательствами обстоит совсем неблагополучно. В этом может убедиться всякий, кто внимательно прочтет любую обстоятельную историю философии, – так что мне, пожалуй, нет надобности хлопотать о том, чтоб оправдать свое утверждение. Ни Платон, ни Плотин не умели доказать с требуемой убедительностью, что их любимый мир есть действительно единственный реальный и лучший из возможных миров. Но им удалось, и очень хорошо удалось, показать, что они свой мир любят и что он стоит любви. Разве этого мало? Разве непременно нужно, чтобы все люди и все разумные существа были вынуждены признать, что только в этом интеллигибельном мире спасение, что вне его нет жизни? Сам Плотин, который вслед за Платоном прославляет «чистый разум»[82]82
Напр., Enn. V, 3, 6, где он говорит: νῳ καθαρω̃ θεάσται τò ἀληθές [созерцать истину чистым разумом] – противуставляет «чистый разум» πειθώ [убеждению].
[Закрыть] и подозрительно относится ко всяким другим источникам познания, не может удержаться, чтоб не прибегать к очаровательному «убеждению», и даже приравнивает в одном месте «чистый разум» с его необходимыми выводами к грубой механической силе.[83]83
Enn. I, 2, 1: δει̃ δὲ πειθῳ ἐπαγειν τῳ λόγῳ μὴ μένοντας ἐπὶ τη̃ς βίας [следует убеждать словом, не довольствуясь силой].
[Закрыть] Когда Плотин прав? Тогда ли, когда, следуя общему примеру, восхваляет «чистый разум» или когда он дает приют у себя очаровательному «убеждению»? Вы скажете, что не понимаете вопроса, что «чистый разум» не может быть приравнен к капризному «убеждению», как бы оно очаровательно ни было? Что Плотин, как и Платон, неизменно преклоняется пред чистым разумом, и когда говорит об «убеждении», то он только снисходит к своим читателям… Может быть так, но может быть и иначе. Может быть, в пристрастии Плотина (и Платона) к «чистому разуму» именно и сказывается чисто человеческая слабость. Плотин любит умопостигаемый мир, но чисто по-человечески боится, что его любовь окажется «запретной», «недолжной», что кто-нибудь посягнет на нее и отымет ее у него. И боится до тех пор, пока не оградит ее от посягательств со всех сторон высокими стенами мнимых доказательств или пока силой не сгонит, хотя бы в своем воображении, всех людей, все разумные существа в одно место и не возьмет с них торжественного обещания не оскорблять предмета его любви… Боится, как видите, совсем по-человечески – я готов сказать по-разбойничьи: награбил – нужно беречь, защищать силой. Не сердитесь за резкость выражения: я Плотина люблю и чту не меньше, чем вы. Резкость относится не к Плотину, а к способу чтения и понимания Плотина. Конечно, этот способ не мы выдумали, он существует с древнейших времен. Люди всегда верили только в физическую силу и, сообразно своим идеалам и верованиям, создали образ истины, опояшенной мечом. Без «необходимости» никто не подчинится, и нужно, чтобы «логос» имел ту же принудительную силу, что камень или дубина, которые, если ими владеешь, только одни и способны обеспечить человеку спокойное и сносное существование в этом мире. Конечно, если «необходимость» такая уже умопостигаемая сущность, primum movens immobile, самое лучшее и потому самое первое во вселенной,[84]84
Еnn. V, 9, 4: τò δε κρει̃τον φύσει πρω̃τον [лучшее же по природе первое].
[Закрыть] – тогда – делать нечего – приходится смириться, как пришлось бы смириться, если бы «сила и материя» материалистов оказались бы последними элементами, к которым сводится бытие. Но радоваться тут нечему. Хорошо любить интеллигибельный мир, если он свободно предлагает себя для любви, опираясь на очаровательное «убеждение»,[85]85
Πειθώ.
[Закрыть] а не на грубый логос – он же механическая сила.[86]86
Βία – y Плотина.
[Закрыть] Но тогда ему и не нужно вооружаться ни мечом, ни дубиной, тогда ему не нужно быть единственно истинным миром и воевать с другими мирами, оспаривая у них право на предикат «быть». Красота не ревнива и не труслива: она верит в себя и спокойно сосуществует рядом с другой красотой. Ревнив по природе своей только смертный человек, который еще не вышел сейчас из периода борьбы за существование. Ему, нужно оградиться высоким частоколом от соседа или зарыть добытое, все в той же борьбе, добро в землю – ибо иначе отымут. Итак, отдадим должное плотиновской или платоновской мудрости – примем их интеллигибельный мир, даже если он нам не представляется единственно реальным или, вернее, потому именно, что он нам не представляется единственно реальным. Он прекрасен – но есть еще много прекрасного на земле и, может быть, над землей – там, где ничего не слышали о борьбе за существование, где нет страха и потому нет «логоса», где люди поют, а не доказывают и даже не могут понять, зачем выдумали доказательства.
7
Вопрос. Сейчас чувственные блага доступны всем. Самый грубый человек, даже дикарь видит небо и солнце, слышит пенье соловья, наслаждается ароматом сирени и ландыша и т. д. Духовные же блага – удел избранных. Но если бы было обратное, если бы всем были доступны духовные блага, если бы всякий мог бы воспринимать и геометрию, и логику, и высокие идеалы нравственности, но зрение, слух, обоняние дарованы были только очень немногим? Как было бы тогда с рангами – по-прежнему ли духовные блага продолжались бы считаться высокими и прекрасными, а чувственные низкими и безобразными, или arbiter elegantium[87]87
Законодатель изящного (лат.).
[Закрыть] (вы, конечно, знаете, кто он и где его искать) принужден был бы произвести переоценку?
8
De profundis. Что нужно человеку, чтоб войти в таинственную область философии? Шеллинг говорит: «Der erste Schritt zur Philosophie und die Bedingung, ohne welche man auch nicht einmal in sie hineinkommen kann, ist die Einsicht: dass das absolut Ideale auch das absolut Reale sei»,[88]88
Первый подступ к философии и условие, без которого никто не в состоянии даже войти в нее, – понимание того, что абсолютно идеальное есть также и абсолютно реальное (нем.).
[Закрыть] т. е. пока человек не поймет, что абсолютно идеальное есть абсолютно реальное, – он даже не может приблизиться к философии. Гегель по этому же поводу пишет: «Wenn man anfängt zu philosophieren, muss die Seele zuerst sich in diesem Aether der Einen Substanz baden in der Alles, was man für wahr gehalten hat, untergegangen ist; diese Negation alles Besondern, zu dieser Philosophie gekommen sein muss, ist die Befreiung des Geistes und seine absolute Grundlage».[89]89
Начиная философствовать, душа должна сперва омыться в этом эфире единой субстанции, в котором потонуло всё, считавшееся истинным; отрицание всего особенного, к которому должна прийти эта философия, есть освобождение духа и его абсолютное основание (нем.).
[Закрыть] Т. е. для Гегеля начало философии – душа должна окунуться в эфир единой субстанции – в этом освобождение духа и его абсолютное основание. Конечно, у древних мы найдем утверждения, очень сходные с утверждениями Шеллинга и Гегеля. Но у Платона и Аристотеля мы встречаемся с указаниями и совсем иного характера. Платон говорит: μάλα γὰρ φιλοσόφου του̃το τò παθος τò θαυμάζειν: ου γὰρ ά̓λλὴ ἀρχη τη̃ς φιλοσοφίας ή̓ αύ̓τη,[90]90
Theat. 155d.
[Закрыть] т. е. (способность) удивляться особенно присуща философу; и нет вне ее другого начала философии. Такого же мнения держится и Аристотель: διὰ τò θαυμάζειν οἱ ά̓νθρωποι καὶ τò νυ̃ν και τò πρω̃τον ή̓ρξαντο φιλοσοφει̃ν – т. е. и теперь и прежде люди начинали философствовать через удивление. Шопенгауэр же уверяет, что человек только тогда и постольку становится философом, поскольку он чувствует, что «мир – это мое представление»; кто этого не почувствовал, тот не может быть и никогда не будет философом. Шопенгауэру, между прочим, казалось, что такое своеобразное понимание философии он почерпнул у Канта. Из всего Канта он только и заимствовал это положение, которого, собственно, у Канта и не было. Сейчас философия чрезвычайно оппозиционно настроена против Канта и его феноменализма. Девизом новейшей философии является онтологизм. Но стоит приглядеться поближе к современному онтологизму, чтоб убедиться, что он вовсе не так далеко ушел от Канта, что он даже совсем не ушел от Канта, а продолжает двигаться все по той же колее, в которую и сам Кант попал отнюдь не по доброй воле. Задача остается старая: оправдать во что бы то ни стало разум и его державные права. И поразительная вещь: Шопенгауэр-феноменалист гораздо напряженнее стремится прорваться сквозь видимое бытие к невидимой сущности, чем любой из самоуверенных онтологистов. Очевидно, наши противуположения в конце концов мало дают, разница между теоретическим онтологизмом и теоретическим феноменализмом не больше, чем, например, между августиновским amour Dei usque ad contemptum sui и amor sui usque ad contemptum Dei. Может быть, нельзя и не нужно разрывать между онтологизмом и феноменализмом: и то и другое – от Бога. И наверное, amor Dei не предполагает обязательно contemptum sui, как и amor sui не требует contemptum Dei. Вот любовь к своей семье, роду, стране часто требует, по условиям нашего существования, презрения или даже ненависти к чужой семье, чужой стране. Ибо людям всегда делиться нужно: дашь чужой семье, отымешь у своей. С Богом же делиться не приходится: Его можно любить, и любовь к Богу не предполагает самоотречения в обыденном смысле этого слова, даже больше, любовь к Богу совершенно несовместима с презрением к себе. Можно тоже любить и невидимый мир, нисколько не отвергая мир видимый. В философии же, живущей понятиями и ищущей в чистых понятиях своих идеалов, в философии, построяемой по образцу математики, противоречия непримиримы. Квадратура круга – невозможна: круг любит себя usque ad contemptum квадрата, и квадрат любит себя usque ad contemptum круга. И пока пред глазами философа стоит мир идеальных сущностей и математика как наука об идеальных сущностях, κατ’ ἐξοχήν, – философия будет наукой и будет полагать, что verum index est sui et falsi[91]91
Истина есть критерий себя и лжи (лат.).
[Закрыть] и что verum и falsum так непримиримы, что если не бежать от ложного, то никогда не добежать до истинного. Вот почему, в противуположность философам-рационалистам, нужно сказать: философия начинается не тогда, когда человек находит бесспорный критерий истины. Напротив, философия начнется лишь тогда, когда человек растеряет все критерии истины, когда он почувствует, что никаких критериев быть не может и что они даже ни зачем не нужны.
Все равно как спящий не тогда проснется, когда убедится, что его сонное сознание «единства» всего существующего или тождества бытия и мышления (ведь во сне – у сна есть своя логика – люди тоже стремятся к «единству» и к отождествлению мышления и бытия: это необходимо твердо помнить), а лишь тогда, когда он убедится, что он спит и что его сновидения – вовсе не вся действительность, а только малая, отграниченная от всего прочего, часть действительности или только предчувствие действительности. Наяву, по-видимому, мы менее связаны, чем во сне. Но и наяву мы далеко не свободны. И до тех пор, пока человек этого непосредственно не почувствовал, пока он убежден, что явь есть полная противуположность сну, что наяву он свободен и что его свобода выражается в творческой работе той лучшей стороны его сущности, которая называется разумом, – он еще не философ. Нужно не усыплять себя «объяснениями», хотя бы и метафизическими, загадок бытия, – нужно будить и будить себя. Для того же, чтобы пробудиться, нужно мучительно почувствовать на себе оковы сна и нужно догадаться, что именно разум – который мы привыкли считать освобождающим и пробуждающим – и держит нас в состоянии сонного оцепенения. Может быть, аскетизм с его столь загадочными самоистязаниями есть выражение заложенного в человеке бессознательного стремления к пробуждению. Рациональная же философия родилась из потребности человека не переходить в этой жизни за пределы ограниченной пробужденности. Допустим, однако, и другое предположение. Может быть, непримиримая вражда между рационалистами и, выражаясь по-платоновски, μισόλογος’ами имеет более глубокий источник. Возможно, что люди предопределены к той или иной философии своим метафизическим предназначением. Не следует слишком полагаться на обычный метод размышления, оперирующий посредством общих понятий. ‘Ο ά̓νθρωπος и τὶς ά̓νθρωπος – т. е. «человек вообще» и «этот определенный человек», очень рискованно рассматривать исключительно лишь в отношении подчинения. Non includit contradictionem, как любили говорить схоластики, что какому-нибудь τὶς ά̓νθρωπος присущ такой предикат, который исключает всякую возможность загнать его в species ὁ ά̓νθρωπος. Конечно, если у какого-нибудь конкретного человека окажется только одна рука или нога, в то время как человеку вообще полагается иметь две руки или две ноги, или если он будет слепым, глухим или немым, это все нам не помешает отнести его к виду «человек». Ну, а если бы кто родился с крыльями или о двух головах – мы тоже бы назвали его «человеком»? Или если бы кто обладал даром превращаться, по желанию, в какое угодно животное, либо умел видеть прошлое и будущее так же ясно, как мы видим настоящее? Скажут, что этого не было и быть не может. Я отвечу, что вы не только не вправе утверждать, что такого быть не может, но что вы даже не знаете, что такого никогда не было. Не видали – и только. Но мало ли чего вы не видали? Мы не видим – и очень часто – того, что происходит пред глазами: не хотим видеть, потому что не полагается или до времени душа не принимает. А иной раз следовало бы видеть не только то, что есть, но чего и нет и никогда не было. Если мы хотим развить нашу способность постижения мира, мы должны дать полный простор своей фантазии. «Мыслить» людей о двух и трех головах – и даже совсем без головы, ясновидящих и т. п. И еще дальше: мы знаем, что эмпирические судьбы людей очень не похожи одна на другую. Одни рождаются Александрами и Платонами, другие – идиотами и бездарностями. Отчего мы так уверены, что только в эмпирическом мире возможно неравенство? Вероятнее всего, что и метафизические судьбы людей далеко не одинаковы. Одному дано жить только однажды – в этой жизни: он в первый и в последний раз появился – после своего рождения – во вселенной. У него нет прошлого, нет и будущего. Ему нужно спешить, чтоб успеть насытиться днями в течение короткого своего существования на земле между рождением и смертью. Его девиз – carpe diem, он всегда торопится. Он поэтому позитивист и имманентист. Кроме того, что есть здесь, под рукой, для него ничего нигде нет и быть не может. Он даже и Бога хочет здесь видеть (у средневековых людей это называлось frutio Dei[92]92
Божественное наслаждение (лат.).
[Закрыть]), ибо верно чувствует, что если Бога здесь не увидит, то не увидит Его уже нигде и никогда. Ведь не только безбожники бывают позитивистами, верующие люди не менее склонны к положительной философии: об этом свидетельствует история католицизма, да и многие другие истории. Позитивист, конечно, безусловно прав – для себя. Он не прав только, обобщая свои положения, утверждая, что они относятся к ὁ ά̓νθρωπος, а не к τίς ά̓νθρωπος. Может найтись другой человек или другие люди, которые уже существовали не раз, которым придется еще и после смерти существовать. Та душа, которую нес в своих объятиях лермонтовский ангел и которая еще до своего появления в нашем мире слышала небесную мелодию, тоже ά̓νθρωπος, как и душа, которая естественно зачалась и развилась в утробе своей матери и впервые услышала не торжественную ангельскую песнь, а свой собственный жалобный крик! Объединять в один вид такие различные «предметы» никак нельзя. Что у обеих душ одинаковые тела, что они оба живут на земле, равно платят налоги, обучаются грамоте, добывают в поте лица хлеб – и т. д., – этого совершенно недостаточно для того, чтоб их трактовать одинаково. Ведь вот кит совсем по виду рыба: и в море живет, и хвост рыбий, и все прочее, совсем как у рыбы, – а все-таки только грубые и невежественные люди его рыбой называют. Я вот и думаю, что, когда мы говорим ὁ ά̓νθρωπος – человек, – мы не одного только кита так сразу, здорово живешь, вталкиваем в «понятие» рыбы – туда попадают и львы, и тигры, и царственные орлы…
Что делать? Как быть, чтобы избавиться от таких постыдных и роковых, по своим последствиям, ошибок? Я полагаю, что начать нужно с того, чтоб не брать математику за образец для философской науки. Знаю, что это трудно – но ведь все равно трудно, даже если вы и возьмете математику за образец. Сам Спиноза, хотя он и строил свою философию more geometrico, кончает свою «Этику» словами: sed omnia præclara tarn difficilia quam rara sunt. Это – одно. Другое – что у того же Спинозы философия только по внешнему виду похожа на математику. На деле же она – философия, т. е. в ней все почти не доказано, что требует доказательств, и доказывается только, что все равно приемлемо и без доказательств.
Но это только начало. Дальше – еще труднее, но чего тут считать? Если бы это я выдумывал трудности, мне нужно было бы торговаться и оправдываться. Но я тут ни при чем, так же как и вы, читатель. Если хотите обвинять, вините того, кто создал всю эту жизнь – такую фантастическую, своеобразную, неестественную, не укладывающуюся ни в математические определения, ни в общие понятия. Впрочем, следует заметить, что «трудность» – очень условное выражение. Младенцу и водку пить трудно, и курить трудно – а иной взрослый есть не станет, была бы только трубка и вино. Так вот второе – и да будет мне дозволено сослаться на очень знаменитого философа – Плотина. ‘Η δὲ ἀνδρὶα ἀφοβὶα θανάτου. ‘Ο δέ ἐστι ὁ θάνατος χωρὶς ει̃̓ναι τὴν ψυχὴν του̃ σώματος. Οὑ φοβει̃ται δὲ του̃το ό̔ς ᾁγαπα̃ μόνος γενέσθαι.[93]93
Еnn. I, 6, 6. Собственно говоря, мой перевод не совсем соответствует подлиннику, но, по-моему, он совершенно соответствует духу плотиновской философии.
[Закрыть] Так говорит Плотин, и я думаю, что если его не перетолковывать на обычный, прилаженный к «пониманию» лад, то смысл его слов не допускает сомнений. «Мужество есть безбоязненность пред смертью. Смерть же – отделение души от тела.[94]94
Обычное у Платона определение смерти, ср. Ph. 64с Gorg. 524b.
[Закрыть] Не боится же этого тот, кто любит оставаться один». Мне скажут – или мне не скажут, а я сам скажу? – что Плотин был декадентом в философии. Ну что ж? Декадент – стало быть, уже не рыба, а кит? Такой τὶς ά̓νθρωπος, которого никак не втиснуть в ὁ ά̓νθρωπος? Вы не согласитесь, скажете, что все-таки ά̓νθρωπος, который заблуждается? И непременно должны сказать, чтобы спасти дело традиционной философии. Я же и помог вам, внушив мысль, что Плотин был декадентом. Но зато его придется вырвать из «преемственной» истории философии и обсуждать отдельно от других! Если, однако, вы и захотите отвести его, то, может быть, не откажетесь послушать, как кит с рыбами разговаривает? Так вот, почему только тот не боится смерти, кто любит оставаться один? Именно любит: не только смеет, но и хочет. Ведь это, собственно, и значит, что τὶς ά̓νθρωπος выскользнул из ὁ ά̓νθρωπος, как бабочка, выпорхнувшая из куколки, и ни за что не соглашается лезть обратно в темницу общего понятия. Был человек как все, отлично умещался в универсалиях, ему предназначенных, – и вдруг какая-то таинственная сила выталкивает его из привычного обиталища, даже не предупреждая заранее, куда она его направит. Поразительная вещь: декаденты всех веков, не исключая и нашего современника, Ницше, пытаются бороться с судьбой и предопределенным им жребием. Ницше, как и Плотин, делал отчаянные попытки, чтоб вернуть себе утерянное место в ὁ ά̓νθρωπος. Но fata volentem ducum, nolentem trahunt. Выбора для человека нет. Раз он выпал из своего «вида» – обратно ему уже не вернуться. И вот послушайте показания каждого из таких τὶς ά̓νθρωπος. Ницше рассказывает о вечном возвращении: он уже бесконечное число раз был на земле и еще бесконечно много раз вернется на землю. Плотин же всегда существовал в неком едином и в восторженных словах вещает о том, что скоро – со смертью – он снова вернется туда, где был до рождения. Ясно, что оба говорят правду (хотя и делают утверждения, на наш взгляд, взаимно друг друга исключающие), – что Ницше суждена одна «метафизическая» судьба, Плотину – другая. Так же ясно, что ожидающие их превращения настолько различны, что никоим образом нельзя без крайней натяжки или, вернее, без умышленного нарушения основных правил классификации отнести их обоих к одному виду существ. И, конечно, менее всего можно их назвать ά̓νθρωπος’ами, если к ά̓νθρωπος’у мы отнесем, скажем, Геккеля, который определенно знает, что он произошел от обезьяны, – так определенно знает, что без всякого колебания считает утверждения Ницше и Плотина бессмысленным бредом. На этих примерах, я думаю, с достаточной наглядностью вскрывается основной порок рационалистического мышления, т. е. того мышления, которое de facto считается единственно возможным мышлением представителями всех философских систем – как бы в остальных отношениях они ни различались меж собой. Вот как говорит Спиноза в одном из своих писем (LXXIV): «ego non præsumo, me optimam invenisse philosophiam, sed veram me intelligere scio. Quomodo autem id sciam, si rogas, respondebo: eodem modo ac tu scis tres angulos trianguli æquales esse duobus rectis; et hoc sufficere negabit nemo, cui sanum est cerebrum».[95]95
Я вовсе не претендую на то, что открыл наилучшую философию, но я знаю, что постигаю истинную. Если же Вы спросите: каким образом я знаю это? – то я отвечу: таким же образом, каким Вы знаете, что три угла треугольника равняются двум прямым. Ни единый человек не станет отрицать, что этого уже совершенно достаточно, – если только он находится в здравом уме (лат.).
[Закрыть] И всякий философ должен повторить вслед за Спинозой эти слова: «я не предполагаю, что выдумал лучшую философию, я знаю, что постиг истинную. И если ты меня спросишь, откуда я это знаю, я отвечу: оттуда же, откуда ты знаешь, что сумма углов треугольника равняется двум прямым. И что этого достаточно – не станет отрицать никто, у кого здоровый мозг». Спиноза только смелей, последовательней и откровенней других философов. Он же говорит: «еа enim omnia, quæ clare et distincte intellegimus Dei idea (ut modo indicavimus) et natura nobis dictat, non quidem verbis, sed modo longe excellentiore et qui cum natura mentis optime convenit, ut unusquisque, qui certitudinem intellectus gustavit, apud se sine dubio expertus est».[96]96
Tract. theol.-polit. I, 5.
[Закрыть][97]97
Ведь все то, что мы ясно и отчетливо понимаем, все это нам подсказывает идея Бога (как мы только что указали) и природа, и притом не словами, но гораздо более превосходным образом, лучше всего согласующимся с природой души, как, без сомнения, всякий отведавший достоверности разума на себе испытал (лат.).
[Закрыть] И, наконец, его же утверждение: «qui veram habet ideam simul scit se veram habere ideam nec de rei veritate potest dubitare» (Eth. II, XLIII).[98]98
Тот, кто имеет истинную идею, вместе с тем знает, что имеет ее, и в истинности вещи сомневаться не может (лат.).
[Закрыть] Повторяю и настойчиво подчеркиваю: приведенные утверждения Спинозы являются основными предпосылками мышления всех тех, кто предполагает, что каждый τὶς ά̓νθρωπος умещается в ὁ ά̓νθρωπος. А так как я до сих пор еще не встречал философа, который бы не исходил из этого предположения как из самоочевидной истины, то в этом смысле все философы оказываются спинозистами. Все, в том числе и теологи – напр., бл. Августин. Единственным исключением – и то только на мгновение – является Тертуллиан, в своем знаменитом изречении, которое шокирует даже католических богословов, но которое заслуживает того, чтоб о нем как можно чаще вспоминать: «crucifixus est Dei filius; non pudet, quia pudendum est; et mortuus est Dei filius; prorsus credibile est, quia ineptum est; et sepultus resurrexit; certum est quia impossibile».[99]99
De carne Christi V.
[Закрыть] Кроме Тертуллиана, я не знаю в литературе никого, кто бы испытал хоть на мгновение такого рода просветление, дающее возможность освободиться от «велений разума». Все хотят на общем основании gustare certitudinem intellectus, всякий, у кого есть vera idea, simul scit se veram habere ideam, и знает это потому же, почему знает, что сумма углов в треугольнике равняется двум прямым. Тут есть над чем призадуматься. Если я имею истинную идею о чем-либо, то я одновременно знаю, что имею истинную идею и не могу уже сомневаться в ней. Это, конечно, не простая тавтология: формулировки Спинозы очень осторожны и выдержанны. Спиноза в своей теореме хотел выявить то же, что и в отрывке из «Теолого-политического Трактата»: есть такое душевное состояние certitudo, которое наступает в связи с появлением у человека истинной идеи и которое, как полагающее предел всякого рода сомнениям, является свидетельством и результатом обретения единой для всех истины. Ясно, что всякий философ, ищущий единой истины, должен разделять мнение Спинозы – иначе он не был бы философом. Но вот от общих положений перейдем к частностям, иначе говоря, спросим себя, как применялась на деле теорема Спинозы. Лучший способ – обратиться к истинам, добытым самим Спинозой. Еще в своих «Cogitata metaphysica», в параграфе, озаглавленном «Dari voluntatem», Спиноза останавливается на знаменитом вопросе о буридановом осле. Что было бы с голодным ослом, если бы пред ним в равном расстоянии лежали две совершенно одинаковые вязанки сена? И что, соответственно, было бы с человеком, если бы он оказался в положении буриданова осла? Спиноза без колебания отвечает: «si enim hominem loco asinæ ponamus in tali æquilibrio positum, homo non pro re cogitante, sed pro turpissimo asino erit habendus, si fame et siti pereat» (Cogit. metaph. XII, 10).[100]100
Если в такое равновесие вместо осла поставить человека, то его следовало бы считать не мыслящей вещью, но глупейшим из ослов, если бы он погиб от голода и жажды (лат.).
[Закрыть] Через несколько лет Спиноза в «Этике» снова наталкивается на тот же вопрос и дает на него ответ прямо противуположный: «dico, me omnino concedere, quod homo in tali æquilibrio positus (nempe qui nihil aliud percipit, quam sitim et famem, talem cibum et talem potum, qui æque ab eo distant) fame et siti peribit».[101]101
Я скажу, что я совершенно согласен, что человек, находясь в таком равновесии (именно человек, который не ощущает ничего, кроме голода и жажды, и имеет перед собой пищу и питье на одинаковом расстоянии), погибнет от голода и жажды (лат.).
[Закрыть] Т. е., отбросив образы, в первом случае Спиноза утверждал ту истину, что воля свободна, во втором – что воля не свободна. Утверждал в обоих случаях с совершенной уверенностью и несомненно испытывал чувство, о котором он говорил, что «unusquisque, qui certitudinem gustavit, apud se sine dubio expertus est».[102]102
Всякий, отведавший достоверности, на себе испытал (лат.).
[Закрыть] В чем же здесь дело? Если предикаты истины как таковой в равной степени усматриваются одним и тем же человеком, хотя и не одновременно (я говорю «не одновременно», но вопрос может быть и шире поставлен) в связи с суждениями, взаимно друг друга исключающими, то могут ли они считаться исключительными предикатами истины, т. е. признаками, отделяющими ее от лжи? Либо есть у человека свобода воли, либо нет – и тем не менее Спиноза gustavit certitudinem как тогда, когда он принимал положительное, так и тогда, когда он принимал отрицательное решение по этому вопросу. И я полагаю, что unusquisque apud se sine dubio expertus est, что и с ним бывало – и не раз бывало то же, что и со Спинозой. Из этих случаев с необычайной очевидностью выясняется, что мы gustamus certitudinem[103]103
Вкушаем достоверность (лат.).
[Закрыть] вовсе не необходимо в связи с познанием истины, что переживание уверенности довлеет себе автономно, возникает и исчезает совершенно независимо от того, добыли ли мы истину или ложь, и даже без всякого отношения к тому, существует ли вообще какая-либо возможность добыть истину. Спиноза, как и всякий рационалист, т. е. человек, желающий во что бы то ни стало и какой угодно ценой постичь все существующее своими собственными силами, прибегнул к совершенно ненужному и незаконному обобщению. Конечно, каждый по своему опыту знает, что с утверждением, что сумма углов в треугольнике равняется двум прямым, связано certitudo. Но умозаключать отсюда, что всякое certitudo обусловливается отысканной истиной, нет никакого основания. Наш старый кит снова негодует и не хочет вести компанию с рыбами. Certitudo сеrtitudini[104]104
Достоверность достоверности (лат.).
[Закрыть] розь. Бывают точно такие уверенности, которые порождаются постижением истины, но бывают и такие, которые рождаются совсем от других родителей. Можно вполне допустить и generatio æquivoca, самозарождение. И совсем нет никаких оснований отрицать возможности уверенности как благодатного дара небес, как gratia и именно gratia gratis data не в награду за заслуги, а по великому милосердию Божию – а то (и это, по-моему, вернее всего) и в наказание за наши грехи. Вот ведь простые люди, не менее, чем мы в своих истинах, уверены в том, что земля неподвижна, что солнце вокруг земли ходит и месяц по облакам плавает. Откуда у них certitudo, когда доподлинно известно, что они заблуждаются? И даже мы, ученые люди, любуемся голубым сводом небес, хотя давно знаем, что никакого свода нет. Рационалист не считается с этим. Он хочет быть гордым и ничего не принимает – или делает вид, что не принимает, – даром: если у него есть уверенность, то только уверенность, им самим добытая. Оттого-то Декарт так настойчиво повторял, что Бог не может обманывать людей. Ему казалось, что Бог не может обманывать людей. Ему казалось, что если Бог обманывает людей, то уже все пропало. Но, во-первых, он фактически не прав. Бог обманывает людей; и в Библии об этом не раз повествуется, да и мы своими глазами убеждаемся в этом на каждом шагу, хотя бы на вышеприведенных примерах о солнце, земле, небе. Если бы Бог иначе устроил наше зрение, нам бы вовсе не нужно было тысячелетия ждать Коперника, чтоб отказаться от иллюзии геоцентрического понимания. Но Бог хотел, по-видимому, чтоб мы любовались солнцем и небом, и нисколько не боялся покрыть истину красотой. Это человеку нельзя обманывать, а Богу можно – потому что Ему все можно. Рационалисты не хотят допускать Бога-децептора, потому что они и Богу не очень-то доверяют. Им хочется свой собственный разум сделать божественным и всепроникающим. Т. е. даже и этого на деле нет. На деле они гораздо скромнее. С них вполне достаточно, если они думают, что их разум божественен. Потому-то их никогда не смущает то обстоятельство, что божественные разумы так многочисленны. Они это просто игнорируют. Каждый самоуверенно твердит: я прав, я в истине, точно он глух от рождения и совсем никогда не слышит, что его сосед не своим голосом выкрикивает такое же «я прав, я в истине», хотя его истина совсем иная. Ясно, что тут до истины никому нет дела, что вопрос тут о совсем других благах, что и на этот раз, как всегда, человек остается таким же грубым эгоистом, каким он был в доисторические времена каменного и бронзового периода…