Текст книги "Апофеоз беспочвенности"
Автор книги: Лев Шестов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
103
Философы восхваляют как высшую и достойнейшую цель нашего существования душевное спокойствие, æquanimitas. Но в таком случае идеалом для нас должны служить животные, которые в смысле невозмутимости не оставляют желать ничего. Посмотрите на пасущуюся овцу или корову. О прошлом они не вспоминают, о будущем не догадываются и целиком живут настоящим, которое, при наличности хорошего пастбища, их вполне удовлетворяет.
104
Голодному человеку дали кусок хлеба и сказали ласковое слово – ему показалась ласка дороже хлеба. Но если бы его только приласкали и не накормили, он, может быть, возненавидел бы добрые слова. Поэтому нужно всегда быть очень осторожным в заключениях – конечно, при предположении, что истина нужнее, чем утешающая ложь. Очень редко можно наблюдать связь изолированных явлений. Обыкновенно несколько причин вызывают сразу одно последствие. При нашей склонности к идеализированию мы всегда выдвигаем вперед ту причину, которая нам кажется наиболее возвышенной.
105
Странное противоречие: мы видим, как вокруг нас гибнут тысячи человеческих существ, и тем не менее продолжаем ходить осторожно, чтоб не раздавить червяка! Чувство сострадания живет в нас, но приспособленное к условиям нашего существования. Оно не может спасти всех – и потому, пред лицом ужасов жизни, молчит. Оно может кой-кому помочь – и поднимает часто ужаснейшие вопли по поводу маленькой несправедливости. А Шопенгауэр хотел сделать сострадание метафизической основой морали.
106
Отвергать логику как средство, как одно из средств или один из способов приобретения познания было бы нерасчетливо. Да и зачем? Ради последовательности? То есть ради логики же? Но логика как самоцель или даже как единственный способ познания – это дело иное: тут нужно бороться, хотя бы имел против себя все авторитеты мысли, начиная с Аристотеля.
107
«Когда волнуется желтеющая нива, и свежий лес шумит при звуке ветерка… счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога». Бывает и так, но бывает и иначе. Иной раз и нива волнуется, и лес шумит, и ручей нашептывает свои лучшие сказки, а человек все-таки не может постичь счастья и не забывает усвоенную им в детстве истину, что небо – это только оптическая иллюзия. Но если небо и безбрежные поля не убеждают, неужели аргументация Канта и десятков его большей частью бездарных толкователей может что-нибудь сделать?
108
Величайшее искушение. В «Великом инквизиторе» Достоевского кроется ужасная мысль. Кто может быть уверен, говорит он – иносказательно, конечно, – что распятому Христу, когда он произносил свои слова: «Господи, отчего ты покинул меня», не вспомнились слова злого духа, предлагавшего ему за один поклон власть над всем миром, и что, вспомнивши о них, он не раскаялся, что не принял предложения сатаны… О таких искушениях можно было бы и не рассказывать читателям…
109
Из будущих суждений о современной Европе: «Странную картину представляла нам Европа XIX, XX века. Христианство после Лютера выродилось в мораль, перерезавшую все нити, соединявшие человека с Богом. Вместе с рационализированием религии и вся жизнь приобрела плоско рациональный характер. Рыцарство заменилось постоянной армией, насильно вербовавшейся по принципу общей воинской повинности и существовавшей, главным образом, для парадов и придворных надобностей. Алхимия, искавшая философского камня, сменилась химией, изыскивавшей наилучшие способы дешевого изготовления дешевых продуктов; астрология, гадавшая по звездам о судьбах человека, сменилась астрономией, предсказывавшей солнечные затмения и появления на небе комет. Даже одежда людей этого периода странно обесцветилась: не только мужчины, но и женщины почти все носили одинаковое и одноцветное платье. Замечательнее всего, что эта эпоха не только не замечала своей незначительности – но гордилась собой. Людям того времени казалось, что никогда еще человечество не вносило так много в общую сокровищницу всемирного духовного богатства. Теперь, разумеется, мы улыбаемся их наивности, но если бы явился тогда кто-либо, кто позволил бы себе пренебрежительно отозваться об основах современной культуры, его немедленно объявили бы безнравственным или бы посадили в сумасшедший дом: страшное наказание, очень обычное в то грубое время – теперь нам даже трудно себе представить, что оно влекло за собой. Но в те времена прослыть безнравственным или попасть в сумасшедший дом было страшнее, чем умереть. Один из известнейших поэтов XIX века, Александр Пушкин, писал: „Не дай мне Бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума“. И вообще в те времена люди принуждены были всегда лгать и лицемерить, так что нередко самые светлые умы, прозревавшие ошибки своей эпохи, притворялись верующими в науку и мораль, чтобы только избежать суда общественного мнения».
110
Сочиняющие трагедии по образцу Шекспира. Чтоб добыть искру – нужно ударить изо всей силы молотом по камню. При этом происходит большой шум, и многие склонны думать, что большой шум гораздо важнее, чем маленькая искра. Оттого-то часто писатели, наговоривши громких слов, глубоко уверены, что исполнили свое Святое назначение и очень удивляются, отчего это не все разделяют их восторг, и что многие даже бегут от них или затыкают уши.
111
Метаморфозы. Ум и глупость вовсе не природные свойства человека. Когда приходит настоящая нужда, глупый человек становится умным. За примером ходить недалеко: каким дурачком, разиней выглядит Достоевский в «Униженных и оскорбленных» – о «Бедных людях» я уже не вспоминаю. А в «Записках из подполья» и остальных своих произведениях – он умнейший и проницательнейший человек. То же можно сказать о Ницше, Толстом, Шекспире. Ницше в «Рождении трагедии» совсем имеет вид честного, но простоватого голубоглазого немецкого провинциального студента, а в «Заратустре» он кой-кому даже Макиавелли напомнил. За Брута много досталось бедному Шекспиру, но нет ни одного человека, который бы отрицал великий ум в Гамлете. Но лучший пример – гр. Толстой: он до сих пор, когда ему вздумается – умней самого умного, но иной раз имеет вид школьника. Это в нем интереснейшая и завиднейшая черта.
112
У Шекспира в «Троиле и Крессиде» Терсит говорит по поводу Аякса: «Я его браню, а он меня бьет; я хотел бы, чтобы было наоборот». Достоевский мог бы то же сказать о своих противниках. Он преследовал их колкостями, сарказмами, негодованием, – а они доводили его до белого каления своим спокойствием и уверенностью… Современные поклонники Достоевского спокойно верят в идеи своего учителя. Не значит ли это, что они de facto предали его и перешли на сторону его врагов.
113
В нашей литературе упрочилось мнение, что тургеневские идеальные женщины (Наталья, Елена, Марианна) созданы по образцу и подобию пушкинской Татьяны. Едва ли это правильно: критиков обмануло внешнее сходство. У Пушкина Татьяна является весталкой, приставленной охранять священный огонь высокой, нравственности – но исключительно потому, что это дело не пристало мужчине. Самозванец в «Борисе Годунове» отвечает старику Пимену, проповедующему кротость и смирение: «Ты воевал под башнями Казани» и т. д. Это – дело мужчины. В часы же досуга и отдыха ему нужен домашний очаг, и он хочет быть уверенным, что дома его права надежно охранены. В том и смысл последних слов Татьяны: «Я другому отдана и буду век ему верна». У Тургенева же женщина является судьей и наградой (а иногда и вдохновительницей) победителя-мужчины. Разница – слишком велика.
114
Из немецкого «Введения в философию»: «Мы останемся при мнении, что метафизика, как завершение специальных наук, возможно и желательна, и что на ее долю прежде всего выпадает деятельность, промежуточная между теорией и практикой, опытом и надеждой, разумом и чувством, заключающаяся во взвешивании вероятностей, уравновешивании аргументов, примирении разногласий».[31]31
Кюльпе, с. 261.
[Закрыть] Итак, метафизика есть взвешивание вероятностей. Ergo[32]32
Следовательно (лат.).
[Закрыть] – дальше вероятных заключений она идти не может. Почему же метафизики претендуют на всеобщие и необходимые, прочные и вечные суждения? Не по чину берут. В области метафизики прочных убеждений не может и не должно быть. Слово «прочность» здесь теряет всякий смысл. Уместно говорить о вечном колебании и шатании мысли.
115
Из другого введения в философию, тоже немецкого: «В сравнении с заблуждением материализма… самый несчастный идолопоклонник представляется существом, которому все же открыто хоть какое-нибудь предчувствие великого смысла и сущности вещей».[33]33
Паульсен, с. 325.
[Закрыть] Может быть, эта мысль случайно приблудилась к огромному стаду других мыслей почтенного профессора – так мало она похожа на то, что он обыкновенно говорит. Но даже и в таком случае она не теряет своего интереса. Если материалисты прошлого, XIX столетия, о которых здесь идет речь, – Бюхнер, Фохт, Молешотт, – все люди, стоявшие, как известно, на высоте современного естественнонаучного образования, могли оказаться в области философии более несведущими, чем нетронутый цивилизацией дикарь, то, стало быть, наука не только не имеет ничего общего с философией, но прямо враждебна ей. И стало быть, нам нужно идти к дикарям не затем, чтобы насаждать у них культуру, а чтобы учиться у них философии. Папуас или житель Огненной Земли, читающий лекции по философии ординарному профессору Берлинского университета Фридриху Паульсену – зрелище любопытное! Я говорю Паульсену, а не Бюхнеру или Молешотту, ввиду того, что Паульсен ведь тоже образованный человек, так что, вероятно, его философские предчувствия пострадали от соприкосновения с наукою если не настолько же, как у материалистов, то во всяком случае достаточно для того, чтобы потребовалась помощь краснокожего учителя. И отчего у немецких профессоров так мало смелости и предприимчивости? Что бы Паульсену по собственному почину съездить в Австралию усовершенствоваться в философии? Или бы, по крайне мере, отправлять туда учеников своих и везде, где можно, проповедовать идею нового паломничества? А то придумал оригинальную и плодотворную мысль и забился с ней в дальний угол, так что и при желании ее не разглядишь хорошо. А мысль важная и серьезная: современным философам не мешало бы поучиться у дикарей…
116
Из истории этики: «Сомнения в существовании или в возможности познания всякой вообще нравственной нормы были, разумеется (подчеркнуто мною), побуждением к новому умозрительному обоснованию ее, подобно тому как отрицание возможности знания только повело к отысканию его условий». С этим положением автор не прячется, как Паульсен со своими. Оно у него помещено в красном углу, на самом видном месте сочинения. И сопровождается таким герольдом, как «разумеется». Но на самом деле тут разумеется только одно: что большинство ученых разделяет суждения пр. Йодля, которому принадлежат приведенные слова. Так что предпосылка этики имеет своим основанием consensus sapientium.[34]34
Единодушное мнение (лат.).
[Закрыть] Достаточно?
117
«Нормативная теория», так распространившаяся в Германии и имеющая немало последователей в России, носит на себе печать той беспечной уверенности, которой отличается всякая удовлетворенность, не желающая даже для теоретической полноты считаться с расколотостью духа, сопутствующей обыкновенно неудовлетворенности. Виндельбанд (Präludien, 313) свидетельствует об этом с наивной откровенностью почти неодушевленного предмета – и не только не стесняется своих показаний, но даже гордится ими: «Философское исследование, – говорит он, – возможно лишь меж теми, которые убеждены, что норма общеобязательного стоит над индивидуальными деятельностями и что таковая может быть отыскана». Не всякий свидетель станет так честно показывать! Оказывается, что философское исследование не есть отыскание истины, а заговор между людьми, условившимися свергнуть истину и возвести на ее трон общеобязательную норму. Задача поистине этическая: нравственность всегда была и будет утилитарною. Ее принцип: кто не за нас, тот против нас.
118
«Если бы кроме доходящей до нас действительности существовала еще одна, хаотическая и не знающая закона, она бы не могла быть предметом мышления» (Riehl, Philosophic der Gegenwart, 127). В этом одна из предпосылок критической философии. Недоказанных – само собою разумеется. Иными только словами в ней выражается приведенная выше мысль Виндельбавда об этическом основании закона причинности. Таким образом, предпосылки современного мышления все яснее убеждают нас, что инстинкт не обманул Ницше: корень нашего мировоззрения не в объективных наблюдениях, а в запросах нашего «сердца», в субъективных, моральных требованиях, а потому победить науку можно не иначе, как уничтожив предварительно мораль.
119
Из возвышенных трюизмов: «философ побеждает страсть, постигая ее, художник – воплощая». По-немецки это звучит еще возвышеннее, но от этого к истине не приближается: «Der Philosoph überwindet die Leidenschaft, indem er sie begreift – der Künstler, indem er sie darstellt» (Windelband, Präludien, 198).
120
Немцы все добиваются Allgemeingültigkeit.[35]35
Общепринятость (нем.).
[Закрыть] Меж тем, если задача познания – исчерпать всю глубину действительной жизни – то ведь опыт, поскольку он повторяется, не интересен или, по крайней мере, имеет ограниченный интерес. Важно узнать то, чего еще никто не знает, даже не предчувствует, а потому нужно идти не по общей дороге Allgemeingültigkeit, a по новым, еще не видавшим человеческой ноги тропинкам. Оттого мораль, дающая известные правила и тем оберегающая на некоторое время жизнь от сюрпризов, имеет условное значение и в конце концов пасует пред аморальной своеобразностью отдельных человеческих стремлений. Законы – все – имеют регулирующее значение и нужны ищущему отдыха и поддержки человеку. Но первое и существенное условие жизни – это беззаконие. Закон – укрепляющий сон. Беззаконие – творческая деятельность.
121
А = А. Говорят, что логика не нуждается в этом положении и легко может, развивая свои выводы, избегнуть его. Не думаю. Наоборот, на мой взгляд, без этого положения логика решительно не может существовать. А между тем, оно имеет чисто эмпирическое происхождение. Фактически, действительно, А всегда более или менее равняется А. Но могло быть иначе. Мир мог бы быть так устроен, что допускал бы самые фантастические метаморфозы. То, что теперь равняется А, через секунду равнялось бы В, потом С и т. д. Теперь камень есть и довольно долго остается камнем, растение – растением, животное – животным. Но могло бы быть, что камень обращался бы на наших глазах в растение, а растение – в животное. Что в таком предположении нет ничего немыслимого, доказывается существованием эволюционистической теории. Она только вместо секунды подставляет тысячелетия – т. е. те же секунды, сравнительно с вечностью. Так что, рискуя навлечь на себя со стороны поклонников известного эпикуровского принципа упрек в бесстыдстве, я принужден снова повторить, что все, что угодно, может произойти из всего, что угодно, что А может не равняться А и что логика, следовательно, обязана своей достоверностью эмпирически наблюдаемому закону сравнительной неизменности существующих вне нас вещей. Допустите возможность сверхъестественного вмешательства – и логика растеряет столь привлекающие умы несомненность и общеобязательность своих выводов.
122
Стремление понять людей, жизнь и мир мешает нам узнать все это. Ибо «познать» и «понять» два понятия, имеющие не только неодинаковое, но прямо противоположное значение, хотя их часто употребляют как равнозначащие, чуть ли не как синонимы. Мы считаем, что поняли какое-нибудь новое явление, когда включили его в связь прочих, прежде известных. И так как все наши умственные стремления сводятся, к тому, чтобы понять мир, то мы отказываемся познавать многое, что не укладывается на плоскости современного мировоззрения. Например, лейбницевский вопрос, поставленный Кантом в основание критики разума: как можем мы познать находящуюся вне нас вещь, если она не входит в нас? Это непонятно, т. е. не мирится с нашим представлением о понимании. Значит – это нужно вытеснить с поля зрения, что и попытался сделать Кант. А казалось бы, наоборот; казалось бы, что в интересах знания нужно бы жертвовать – и очень охотно – пониманием, ибо понимание есть все-таки второстепенная вещь: zu fragmentarisch ist Welt und Leben!..
Часть вторая
1
Свет открывает человеку красоту – но он же открывает нам и безобразие. Плесните кислотой в лицо красавице, и пропала ее красота, и нет в мире той силы, которая могла бы нас заставить с прежним восторгом глядеть на ее изуродованное лицо: я не знаю, преодолеет ли самая глубокая и искренняя любовь такую метаморфозу. Идеалисты, правда, говорят, что преодолеет, идеалисты вообще спешат говорить, ибо совершенно основательно боятся, что если они хоть на минуту запнутся и между поставленным им вопросом и полученным ответом пройдет столько времени, сколько нужно, чтоб увидеть, то, пожалуй, выяснятся такие вещи, которые выяснению не подлежат. Оттого они так крепко держатся логики. Логика в мгновение ока переводит нас к самым отдаленным выводам и предсказаниям – никакая действительность не угонится за ней. Любовь вечна – следовательно, обезображенная женщина будет так же мила нам, как если бы с ней ничего не приключилось. Это, конечно, ложь, но, благодаря такого рода лжи, можно сохранять старые вкусы и не видеть грозящей им опасности. Но ведь действительная опасность никогда не устранялась словами и теориями. Сколько бы Шиллер ни воспевал вечную любовь – в конце концов, рано или поздно, кислота окажется победительницей, и прекраснодушный юноша вынужден будет покинуть свою возлюбленную и признать себя обманщиком. Свет, тот свет, который был для него источником жизни и надежд, разрушит и жизнь его, и надежды. Что тогда делать? К идеализму он не вернется, логику возненавидит, свет, который ему казался столь прекрасным – опротивеет ему. Он начнет искать тьмы, ибо тьма дает свободу, ибо во тьме царствует не логика, обязывающая к заключениям, а фантазия с ее произволом. Без света мы никогда бы не узнали, что кислота могла обезобразить красоту. Без света мы были бы победителями над действительностью. Никакая наука, ни одно искусство не может дать того, что приносит с собою тьма. Правда, в молодости, когда мы только вступили в жизнь, когда у нас не было ничего, и когда мы искали впечатлений во внешнем мире, свет принес нам так много счастья и радости. Будем же вспоминать о нем с благодарностью, но как о благодетеле, в котором мы больше не нуждаемся. А то, пожалуй, можно и без благодарности обойтись: благодарность ведь все-таки принадлежит к тем мещанским добродетелям, которые живут расчетом – do, ut des.[37]37
Даю, чтобы дал ты (лат.)
[Закрыть] Так что забудем и свет, и благодарность, и опасения суетливого идеализма и смело пойдем навстречу надвигающейся ночи. Она обещает нам великую власть над собою и над действительностью. Стоит ради этого отказаться от старых вкусов и возвышенных убеждений?.. Любовь и свет не справились с кислотой. Какой ужас охватывал нас когда-то при мысли, что эта короткая фраза может смести всего Шиллера! Мы закрывали глаза, мы затыкали уши, мы строили огромные философские системы, чтоб оградить себя от этой маленькой истины. А теперь – теперь нам начинает казаться, что не жалко Шиллера и великих систем, не жалко и прошлой веры. Теперь мы ищем слов и звуков, чтоб воспеть своего недавнего врага. Ночь, темная, глухая, непроглядная, населенная ужасами ночь – не кажется ли она вам иногда бесконечно прекрасной? И не манит ли она вас своей тихой, но таинственной и бездонной красотой больше, чем ограниченный и крикливый день? Кажется – еще немного, и человек почувствует, что та же непонятная, но заботливая сила, которая выбросила нас в этот мир и научила нас, как растения, тянуться к свету, постепенно приуготовляя нас к свободной жизни, переводит нас в новую сферу, где нас ждет новая жизнь с ее новыми богатствами. Fata volentem ducunt, nolentem trahunt.[38]38
Желающего судьба ведет, нежелающего тащит (лат.).
[Закрыть] И быть может, недалеко то время, когда вдохновенный поэт, в последний раз окинув прощальным взором свое прошлое, смело и радостно воскликнет:
Да скроется солнце, да здравствует тьма!
2
Психологические изыскания обыкновенно приводят объективного исследователя к заключению, что самые великодушные человеческие стремления в последнем счете вырастают из эгоистических мотивов и побуждений. Так, например, проповедуемая гр. Толстым «любовь к ближним», бескорыстная и самоотверженная на первый взгляд, при ближайшем рассмотрении оказывается своеобразной формой любви к самому себе. То же можно сказать об идеализме Канта и даже самого Платона. Хотя они выдвигают на первый план идею и прославляют служение ей, но на самом деле им так же мало удается выйти из заколдованного круга «эгоизма», как и самым обыкновенным смертным, не отмеченным печатью гениальности и даже не имевшим возможности приобщиться к плодам культуры. Это в моих глазах «почти» абсолютная истина. (Ограничительное «почти» никогда не мешает прибавить: истина тоже склонна зазнаваться и злоупотреблять своими державными правами. До некоторой степени ограничить ее – значит обеспечить себя от капризного произвола ее деспотизма). Итак – все люди эгоисты. Из этого следует многое: я даже думаю, что это положение может дать гораздо больше оснований для «метафизических» выводов, чем казавшаяся до сих пор такой проблематической и в силу того наиболее соблазнявшая к трансцендентным заключениям способность к состраданию и любовь к ближнему. Люди почему-то вообразили, что любовь к себе понятнее и естественнее, чем любовь к другому. Ошибка. Я нахожу по меньшей мере одинаково понятным или непонятным и то, и другое чувство. Любовь к ближним только сравнительно реже встречается и меньше распространена, чем любовь к себе. Но ведь гиппопотамы и носороги, даже на своей родине, в жарком поясе, тоже реже встречаются, нежели лошади и мулы: разве из этого следует, что они менее естественны и трансцендентны? Позитивизм не обязателен даже для кровожадного язычника. Как известно, многие дикари гораздо менее позитивно настроены, чем современные ученые. Они, например, будущую жизнь принимают за такую несомненную реальность, что заключают долговые обязательства, подлежащие уплате в ином мире. Немецкий метафизик, несмотря на всю свою гуманность, на это не пойдет. Значит, нет никакого основания полагать, что путь к познанию иного мира ведет через любовь, сострадание и самоотречение, как учил Шопенгауэр, Скорей наоборот даже. Сострадание и любовь к людям являются препятствием для метафизического полета. Благодаря им человеческий взор приковывается к земле, где так много горя и страдания и где открывается такое обширное поприще для деятельной любви. Материалисты, как известно, были большей частью очень добрыми людьми – обстоятельство, немало смущавшее историков философии. Проповедуют материю, ни во что не верят, а готовы на всяческие жертвы ради ближнего. Как это примирить, как понять? Но ведь тут пред нами один из типических случаев яснейшей логической последовательности: человек любит ближнего, видит, что небо безучастно к земному горю, и потому сам берет на себя роль благого провидения. Если бы он был равнодушен к страданиям других, он легко бы стал идеалистом, поручил бы, как это часто делалось, ближних судьбе, а сам занялся бы собственными делами и заботами. Любовь к ближним и сострадание убивает в человеке веру и делает его в философских воззрениях позитивистом или материалистом. Когда он видит чужое горе – он перестает размышлять, ибо хочет действовать. Думать, настоящим образом думать человек начинает только тогда, когда он убеждается, что ему нечего делать, что у него руки связаны. Оттого, вероятно, всякая глубокая мысль должна начинаться с отчаяния. И наоборот – оптимизм, торопливую готовность перескакивать от заключения к заключению можно без всякого колебания считать верным признаком ограниченного, не любящего сомнений самодовольства – а, стало быть, и поверхностности. Если человек предлагает вам разрешение вечных вопросов – значит, он не начинал о них думать, значит, он еще вообще не думал, он только «действовал». Может быть, думать совсем и не следует: кто расскажет нам, как следует и как не следует жить в этом мире! И еще: кто заставит нас жить, как следует, когда наше собственное существо было, есть и, видно, всегда останется для нас неразгаданной тайной! Несомненно, думать никто не хочет – я, разумеется, говорю не о логическом мышлении, к которому все высказанные соображения не имеют никакого отношения. Логическое мышление, как и всякое естественное отправление, доставляет человеку большое наслаждение. Поэтому философские системы, трактующие о последних вопросах нашего существования, возбуждают к себе в публике большой и постоянный интерес, как бы мудрено они ни были построены – только бы они не требовали от человека ничего другого, кроме логической работы ума. Но думать – ведь значит махнуть рукой на логику; думать, значит жить новой жизнью, изменяться, постоянно жертвовать самыми дорогими и наиболее укоренившимися привычками, вкусами, привязанноетями – притом, не имея даже уверенности, что все эти жертвы будут хоть чем-нибудь оплачены. Художники и мыслители представляют себе думающего человека непременно в импонирующей позе: строгое лицо, глубокий взор, вдохновенно направленный вдаль, гордая осанка – орел, готовящийся к полету. Ничего подобного! Думающий человек есть прежде всего человек, потерявший равновесие в будничном, а не в трагическом смысле этого слова. Растопыренные руки, болтающиеся в воздухе ноги, испуганное и наполовину бессмысленное лицо, словом, самая карикатурная и жалкая картина беспомощности и растерянности. Как пример – вероятно, недоверчивый читатель давно уже ждет примера – старик Тургенев, его стихотворения в прозе и последнее письмо к Толстому. Мопассан так рассказывал о своей встрече с Тургеневым: вошел великан с серебряной головой. И все мы привыкли считать своего старого любимого учителя величественным, гордым и спокойным патриархом. Он великан, и у него была серебряная голова, – иначе мы не поклонялись бы ему, не учились бы у него. Среди людей крепко держится миф о великанах и серебряных кудрях. И вдруг стихотворения в прозе – бледные, жалкие, трепетные, беспокойные, как наполовину подстреленная птица. Тургенев нас всему учил, стало быть, он все знал – как мог он так потеряться, так испугаться? Как мог он написать свое письмо к графу Толстому? Он, умный и проницательный человек, разве он не знал, что его увещания не произведут никакого действ и я, что гр. Толстой исчерпал до дна все свои старые темы, что источник его творчества иссяк и что ему нужно было искать другого дела? Знал, конечно – и если все-таки написал свое письмо, то вовсе не ради Толстого и не ради русской литературы, которая, конечно, держится не предсмертными письмами и заветами ее столпов. Тургенев в страшную минуту, несмотря на свой великанский рост и серебро на голове, не знал, что говорить, куда направить свой угасающий взор, где искать опоры и утешения. И он вспомнил о литературе, которой он отдал всю свою жизнь… Он попытался, не захочет ли она, которой он так долго и верно служил, хоть раз послужить ему – спасти его от страшного и трижды бессмысленного кошмара. Он протягивал свои иссохшие и коченеющие руки к печатным листам, сохранившим на себе следы душевной работы жившего и страдавшего человека. Он назвал своего бывшего врага самым лестным именем – великим писателем земли русской и вспомнил, что был его современником, что был и сам великим писателем земли русской. Он этого не сказал вслух, он сказал только, «не могу больше» – как бы возмутились и расхохотались все, если бы он стал вспоминать о своих заслугах! Он прошел строгую школу литературного и светского воспитания и даже в последние минуты старался сохранить, насколько возможно, осанку, приличную великану с серебряной головой. И мы вполне удовлетворились! Те же люди, которые негодуют по поводу переписки Гоголя, с благоговением цитируют письмо Тургенева. Поза – это все. Тургенев сумел сносно притвориться – и ему поставили это в великую заслугу. Mundus vult decipi – ergo decipiatur.[39]39
Мир желает быть обманутым – пусть будет обманут (лат.).
[Закрыть] Но, в существе. Гоголь и Тургенев испытали одно и то же. Если бы Тургенев сжег перед смертью свои сочинения и говорил о себе, а не о Толетом – его сочли бы за сумасшедшего. Моралисты стали бы, может быть, укорять его в крайнем проявлении эгоизма… А философия? Философия, кажется, начинает освобождаться от некоторых предрассудков. Гоголь и Тургенев ставили свою личную судьбу выше судеб русской литературы и в те именно минуты, когда люди менее всего способны лицемерить и лгать перед собой… Не выдали ли они нам «тайны»? Не следует ли в абсолютном эгоизме видеть неотъемлемое и великое, да, великое свойство человеческой природы? Психологические изыскания, пренебрегшие угрозами морали, привели к новому знанию?.. И все-таки, несмотря на приведенные разъяснения, толпа по-прежнему будет склонна видеть «обличения» во всех попытках найти под «возвышенными» порывами человеческие побуждения. Быть человеком кажется унизительным. И теперь в моем истолковании тургеневского письма увидят разоблачения – какие бы уверения ни предлагал я.