Текст книги "Зеркало Ноя"
Автор книги: Лев Альтмарк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
«Наполеон» с горчинкой
Нет ничего вкуснее, чем пирожное «наполеон»! Мама говорит, что он просто тает во рту. До того, как я его попробовал впервые, даже не представлял, что это такое. Я знал, как тают снег и лёд на Урале, где мы жили, и это не очень большое удовольствие. Холод, сырость, слякоть, постоянно протекающие ботинки, простуда… Но когда во рту тает «наполеон» – это что-то волшебное. До того, как мы с родителями приехали отдыхать в Крым, я об этом даже не подозревал.
Родители сразу решили: в самый свой первый отпуск нужно ехать к морю.
– Ребёнок должен окрепнуть, загореть, поесть настоящих фруктов и овощей, – говорила мама. – Да и нам пора побывать на море. Я же ещё ни разу там не была!
Папе дали отпуск в начале мая, и хоть это было, наверное, рановато, и море ещё не совсем прогрелось, но мы поехали.
Поселились в Ливадии. Мне, пятилетнему пацану, родители стали ежедневно покупать фрукты и овощи, но я от них отказывался и просил только «наполеон». Родителям не оставалось ничего иного, как собираться и идти по каменистой неровной дорожке к спуску на море, где с утра и до обеда у ларька, в котором продавалось разливное вино и всегда толпились мужчины, стоял невысокий сухощавый старик в широкой соломенной шляпе. В руках он держал фанерный щит, на котором, на хрустящем сером пергаменте, благоухал разрезанный на порции божественный «наполеон»…
Раз в неделю мы ездили в Ялту. В Ливадии было попровинциальному скучно и однообразно, а мне хотелось в кино, побродить по оживлённым улицам и паркам, зайти вместе с родителями в какой-нибудь магазин.
– Нельзя ребёнку отказывать, – говорил папа, – у меня в его возрасте не было таких возможностей…
Каждый раз мы приходили на автобусную остановку, и папа внимательно изучал расписание автобусов, хоть знал его наизусть. Автобус ходил раз в час, и это был ядовито-зелёный ПАЗик, от которого вкусно пахло бензином. И шофёр всегда был один и тот же – крепкий коренастый мужчина, ещё не старый, но совершенно седой и с густыми чёрными бровями, сросшимися на переносице. Одет он был всегда в тёмно-синее офицерское галифе с узкой красной полоской по шву, начищенные до блеска франтоватые хромовые сапоги и в клетчатую рубаху навыпуск с закатанными рукавами. Иногда, когда было особенно жарко, он приезжал в одной белой майке, и тогда я с завистью разглядывал, как играют его мускулы под загоревшей смуглой кожей.
Мне нравился этот шофёр, особенно его белозубая улыбка, негромкий голос, лёгкая картавинка, а главное то, как он лихо рулил своим автобусом на узкой неровной дороге, петляющей в горах, и я даже считал, сколько камней вылетит из-под колёс его натужно завывающего на поворотах ПАЗика.
Каждый раз, когда он подъезжал к остановке, то распахивал дверь и выходил из салона, открывал капот и что-то подкручивал в двигателе.
– Ну что за колымага! – беззлобно ругался он и прибавлял для пассажиров. – Не волнуйтесь, товарищи, приедем на место вовремя, не опоздаем.
Потом он захлопывал капот и всегда просил кого-то из мужчин провернуть ручку, чтобы завести мотор. Чаще всего это оказывался папа, который до последнего не садился в автобус, а докуривал папиросу. Я тут же выскакивал наружу и стоял за спиной папы, крутящего ручку, но смотрел только на дядю Сашу-шофёра.
Как-то раз они даже разговорились с папой.
– Ты, братишка, на фронте воевал? – спросил дядя Саша.
– Воевал, – ответил папа и почему-то сразу нахмурился.
– В каком году демобилизовался?
– В пятьдесят втором.
– Как такое получилось? – удивился дядя Саша.
– Сперва воевал на Ленинградском фронте до февраля сорок второго, а потом плен и… и воркутинский «фронт». В пятьдесят втором освободился. Так в военном билете и отметили.
– А… понял, – кивнул головой дядя Саша, – прости, если что…
– Да, ничего, – папа вытер руки и полез в салон. Следом за ним отправился и я.
Всю дорогу до Ялты я смотрел то на папу, то на нашего шофёра. Папа сидел, нахмурившись, а дядя Саша, как всегда, лихо вертел баранку и даже что-то насвистывал…
Потом наступил День Победы – 9 мая. Мы собрались поехать в Ялту, чтобы походить по праздничному городу, посидеть в каком-нибудь кафе и отметить праздник.
Наш ПАЗик пришёл вовремя, но сегодня мы не узнали дядю Сашу. Вместо клетчатой рубашки он был в парадном офицерском кителе с золотыми капитанскими погонами, и на груди позвякивали в два ряда боевые ордена и медали. А над ними сияла геройская Золотая звезда.
– С праздником, капитан! С нашим… – пожал ему руку папа и запнулся. – С Днём Победы!
– С нашим Днём Победы, – поправил его дядя Саша. – Это праздник для всех нас, фронтовиков.
Пассажиры его тоже поздравляли и удивлялись, что он, оказывается, такой заслуженный боевой офицер, ведь все его хорошо знали, но никто и не подумал бы, что у него такое славное прошлое.
Когда мы уже выходили из автобуса, он придержал за рукав папу и сказал:
– Давай сегодня вечером отметим День Победы. Как на это смотришь? Я приеду в Ливадию, там и встретимся около винного ларька, поговорим по душам, помянем наших павших…
– Конечно, – ответил папа, – обязательно приду. Спасибо, капитан…
– В четыре часа, идёт?
– Идёт.
Готовиться к встрече с дядей Сашей папа начал задолго до четырёх. Из Ялты мы вернулись часа в три, и мама сказала, что устала, поэтому отправилась подремать. Я же стал собираться с папой.
– Куда ты, сынок? – спросил он. – Там будут одни взрослые, тебе это не интересно.
– А старик, который продаёт «наполеон»? Ты же мне купишь?
Папа ничего не ответил, лишь погладил меня по волосам и велел поменять рубашку.
– Всё-таки праздник, сынок, – сказал он, – самый главный наш праздник…
У винного ларька было многолюдно. Почти все стойки на высоких металлических ножках с толстыми каменными столешницами были заняты компаниями. Лишь крайний, тот, за которым стоял подвыпивший дядя Саша, был пуст. Видимо, он никого к себе не пускал, а ждал папу. Китель его уже был расстёгнут, из-под него выглядывала белая майка и смуглая шея.
– Эй, – позвал он папу, – идите сюда. Я вас давно жду.
Я оглянулся по сторонам и развёл руками: старика с подносом, на котором всегда дожидался меня тающий во рту «наполеон», сегодня не было.
– Схожу и поищу его, – сообщил я папе и, зажав в кулаке заготовленную купюру, отправился на поиски.
Когда я вернулся, папа с дядей Сашей, наверное, уже выпили, и дядя Саша что-то рассказывал, размахивая руками и задевая стаканы и нарезанные огурцы с помидорами, аккуратно выложенные на тарелке.
– Понимаешь, братишка, я всю войну на бомбардировщике пролетал, в воздушных боях столько раз участвовал, Берлин бомбил, – рассказывал он. – Летал с самого училища, которое закончил в сороковом. Сбивали меня дважды, в госпитале отлёживался и снова возвращался в строй… Свою семью – отца, мать и сестёр – всего пару раз и видел, когда на побывку отпускали. А жили они здесь недалеко – под Бахчисараем. Даже жениться до войны не успел, некогда было… И так со мной в итоге поступить?!
Мне стало интересно, чем же расстроен дядя Саша? Ведь он настоящий герой, а героев везде любят, завидуют им, говорят о них по радио, сочиняют про них песни. Было даже немного обидно, что у него столько замечательных орденов и медалей, да ещё Золотая геройская звезда. А у папы нет ни одной даже самой захудалой медали! Неужели он не герой? Такого представить я совершенно не мог, ведь и мой папа был на войне, а на войне все обязаны становиться героями. А как же иначе?!
– У меня ситуация хуже, – кивал ему в ответ папа и дымил папиросой, – призвали меня в тридцать девятом, сразу после института. В лейтенантах был, сапёрным батальоном командовал. Западную Украину и Белоруссию освобождал ещё в октябре тридцать девятого, а с началом войны попал со своим батальоном в великолукский котёл. Вышел из окружения зимой сорок второго года, и сразу мне вкатали десятку лагерей. За измену Родине. Во враги народа, понимаешь ли, записали…
– Да, было такое, – согласно кивал головой дядя Саша, – и что обидно: ведь люди-то и в самом деле искренне считали, что если человек не погиб, а, побывав в плену, вернулся к своим, то предал Родину, и потому нет ему никакого снисхождения… Мы, то есть те, кто были на передовой, об этом и знать ничего не знали, зато рядом со своими самолётами дневали и ночевали. Звёздочки геройские получали и считали, что именно мы та элита, которой Родина обязана гордиться.
– А что у тебя было потом? – Папа невесело вслушивался в его слова, но думал о чём-то своём.
– Потом я вернулся домой в Крым и обнаружил, что никого из моих здесь уже нет – ни родственников, ни знакомых, ни стариков. Нас, крымских татар, которые испокон веков жили здесь, оказывается, в одночасье собрали с вещами, погрузили в теплушки и отправили в Казахстан, Сибирь. Да мало ли ещё куда…
– Всех-всех твоих родных? Как они посмели? Ведь ты герой! К тебе должны были с уважением отнестись!
– Я приехал сюда, и стал их разыскивать. Письма строчил во все инстанции, по райкомам ходил, в военкомате кулаком по столу стучал, военкому чуть рожу не набил… А мне, знаешь, что везде отвечали? Мол, заткни свою геройскую звезду себе в одно место и не рыпайся. Это на фронте ты был героем, а здесь свои герои. Сиди тихо, тогда, может, не вспомнят, что ты татарин и тебе здесь не место. И никто на твои боевые заслуги не посмотрит, если под раздачу попадёшь.
– Ты так и не нашёл своих родных?
– А как? Ехать куда-то и искать ветра в поле, ведь ни на одну свою бумажку я ответа не получил? А мне уже серьёзно грозили, что могу и сам туда под конвоем отправиться, если продолжу шуметь… Так и работаю до сих пор простым шоферюгой. Не живу, а существую. Смотрю иногда на свои награды, – он провёл пальцем по орденам, и те слабо звякнули, – и думаю, на кого ж ты их, капитан, променял? Разве стоит даже самая большая золотая звезда слезинки твоей матери или печального вздоха твоего отца?!
– Значит, мне всё-таки больше, чем тебе, повезло, – вдруг сказал папа, – хоть я и в бараках северных десять лет гнил, немало своих друзей в мёрзлую тундру зарыл, до сих пор во врагах народа числюсь, но… своих родных нашёл. На Урал они попали, в эвакуацию. Туда после освобождения и отправился. Правда, моя первая жена, на которой я женился ещё до войны, отреклась от меня, как от врага народа, но я встретил другую женщину, и она родила мне вон его… – папа указал на меня пальцем и слегка приобнял.
– Да, ты и в самом деле счастливый человек, – вздохнул дядя Саша и тоже хотел погладить меня по голове, но не стал. – Завидую тебе. Все бы свои звёзды отдал за такого пацана…
Домой мы с папой вернулись уже в полной темноте. Я сразу отправился спать, но в открытое окно видел, как папа долго сидел на лавке у дверей дома, курил одну папиросу за другой и всё время почему-то вздыхал.
В соседнем доме спать пока не ложились, а шумно праздновали День Победы, смеялись, звенели фужерами и меняли пластинки в патефоне, но от этого чужого праздника веселей не становилось. Мне очень хотелось плакать, потому что было жалко папу и дядю Сашу. Но я не плакал, ведь ни папа, ни, тем более, дядя Саша этого не одобрили бы. Всё-таки они были настоящими мужчинами и героями, и мне хотелось походить на них. Несмотря ни на что…
Утром, когда мы пошли на пляж и проходили мимо старика, торгующего «наполеоном», родители, как всегда, купили мне порцию на хрустящем сером клочке пергамента. Я откусил кусочек и стал жевать. Но «наполеон» почему-то больше не таял во рту и даже слегка горчил.
Наверное, старик или его жена что-то перемудрили, когда готовили его. А может, я просто за эту ночь стал намного старше, потому что узнал что-то такое, чего словами пока выразить не мог, но буду это вспоминать до конца жизни. И обязательно об этом когда-нибудь напишу.
«Наполеон» же до сих пор люблю. Правда, никогда он больше мне не попадался такой вкусный и тающий во рту, как тогда, в Крыму…
Письмо из шестьдесят пятого
– Кошмар! – возмущённо размахивал руками директор музыкальной школы Григорий Николаевич. – Снова эта психопатка Нонна письмо прислала! И что ей неймётся в своём Израиле? Ну, уехала, ну, отпустили её – чего, спрашивается, ещё надо?
Он вскочил со стула и стал нервно бегать по классу, задевая пюпитры.
Танька Миронова, первая скрипка квартета, незаметно ткнула смычком Арика и шепнула:
– Во дает! Полчаса теперь бухтеть будет, а урок-то идет…
Арик ничего не ответил, лишь опустил скрипку и стал прислушиваться к срывающемуся директорскому тенорку.
Во время репетиции струнного квартета, которым руководил директор, его неожиданно вызвали к телефону, и вскоре он вернулся взъерошенный и злой. Следом за ним в класс примчались парторг школы баянист Жемчужников и завуч Наталья Абрамовна.
– Что она, успокоиться не может? – истерически повторял Григорий Николаевич и тряс головой. – Шестьдесят пятый год уже, а она… Злилась бы на того, кто ей дорогу перешёл, а мы причём? Наш коллектив её, можно сказать, воспитал, выпестовал, а она – змея подколодная…
Не обращая внимания на четверых замёрших за пюпитрами учеников, он метался по классу, словно у него неожиданно разболелись зубы.
– Что вам сказали по телефону? – вкрадчиво поинтересовался Жемчужников, моментально превращаясь из разбитного гармониста в строгого коммуниста-парторга.
– Товарищ Трифанков из райкома партии крайне возмущен тем, что на адрес школы снова пришло письмо из Израиля от этой… Хорошо, что компетентные органы вовремя отреагировали и передали письмо в райком. Вопрос поставлен прямо: а не стоят ли за этим письмом западные спецслужбы? Всё надо предусмотреть. Попади письмо в коллектив, опять пошли бы разговоры, и вообще… – Григорий Николаевич горестно вздохнул. – Товарищ Трифанков такой разгон мне устроил, что хоть с балкона… вешайся. Крайний я, что ли?! Нужны мне эти неприятности, как телеге… пятая нога! В общем, пора принимать меры, чтобы впредь подобных безобразий не повторялось.
– Какие меры? – насторожился парторг, и его глаза сверкнули плотоядным огоньком.
– Нам поручено подготовить ответное открытое письмо, которое опубликует областная газета. Пусть общественность узнает о нашем негативном отношении к подобным провокациям, чтобы неповадно было…
Танька Миронова подмигнула ребятам:
– Нормалёк! Пятнадцать минут осталось.
Арик Таньку не слушал. Какая-то непонятная тоска поднималась в нём, стискивала грудь и застревала в горле твёрдым солёным комком. Всё происходящее его, естественно, не касалось. И в то же время касалось, потому что уехавшая чуть больше года назад в Израиль бывшая преподавательница музыкальной школы приходилась ему родной тёткой.
Нельзя сказать, чтобы Арик питал к ней большую любовь. Взбалмошная и грубоватая, она не часто вспоминала о своей не такой уж и дальней родне, и это Арика устраивало. Чем меньше она его замечала, тем меньше его дразнили, а учился он хорошо и без её помощи. В Израиль Нонна подалась одной из первых в нашем городе, едва появилась возможность. Перед отъездом у неё была куча неприятностей и даже скандалов. Ее мужа, дядю Борю, который отказался с ней ехать, вынудили затеять бракоразводный процесс, после чего всё равно исключили из партии и выселили из двухкомнатной квартиры. Помотавшись полгода по коммуналкам и общежитиям, он, в конце концов, уехал тоже, но что с ним, пока неизвестно.
Кто-то прослышал, что на таможне Нонну основательно прошерстили, изъяли почти все книги и ноты из багажа, в результате чего она уехала с одним легким чемоданчиком. Но еще до этого по указанию райкома партии в школе было проведено собрание, на котором Нонну «гневно заклеймили», обвинили во всех смертных грехах и вдобавок публично заявили, что «как педагог она ноль» и всю жизнь «клепала бездарностей под стать себе».
Со временем, может, всё и улеглось бы, но тут пришло первое письмо. И не кому-нибудь из оставшихся друзей или родных, а прямиком в музыкальную школу. В письме Нонна хвасталась первыми успехами на новой родине, но не забыла пройтись и по тем, кто отравлял ей существование в последние месяцы перед отъездом. Григорий Николаевич недальновидно позволил прочесть письмо в коллективе, отсюда и начались все беды.
Выходило, что с отъездом Нонна не успокоилась и не забыла обид. Каким-то образом она проведала, что Григорию Николаевичу зарубили присвоение звания заслуженного работника культуры, а Переходящее Красное знамя, которым испокон веков награждалась школа, секретарь райкома Трифанков забрал самолично, не удосужившись создать для этого даже какой-нибудь формальной комиссии…
Урок подходил к концу, а Григорий Николаевич словно забыл о нем.
– Ох, эти евреи! – пыхтел он и брызгал слюной. – Сплошные неприятности от них. Чего им, спрашивается, здесь не хватает? Преследуют их, что ли? По погромчикам соскучились?
– Григорий Николаевич! – дрожащим голосом проговорила моментально покрасневшая Наталья Абрамовна. – Детей постыдитесь! При мне можете говорить всё что угодно, но при них… – Она виновато взглянула на Арика и на толстого виолончелиста Женьку Вилькинского.
– Да что они – не понимают?! – вспылил директор и в упор посмотрел на ребят. – Вот скажите, вы понимаете, о чём разговор?
– Понимаем, – в один голос ответили Арик и Женька, хотя не очень понимали, чем провинились евреи перед директором.
– Вот я, к примеру, украинец, – с пафосом продолжал Григорий Николаевич, – всю жизнь живу в России, и никуда меня отсюда не тянет. Бывает, конечно, какие-нибудь бездари хохлом обзовут – я же от этого не бросаю всё, и не драпаю в Киев! А евреев, видите ли, только попробуй жидами обозвать – смертельная обида…
– Григорий Николаевич! – почти задохнулась Наталья Абрамовна и, опрокидывая стулья и пюпитры, выбежала из класса.
Насупившийся Жемчужников проводил её тяжелым взглядом, потом рассудительно изрёк:
– Эмоциональная дамочка! Ишь, как нос воротит. Того и гляди, сама навострит коньки на историческую родину…
Арик внимательно вслушивался в разговор и рассматривал невозмутимого Женьку Вилькинского, обхватившего лакированные бока виолончели своими толстыми коленками, затем перевёл взгляд на Юрика Сысоева, вторую скрипку квартета. Потом некоторое время изучал драный карман на пиджаке Жемчужникова, из которого при каждом движении сыпались серые табачные крошки. На брызгавшего слюной директора смотреть не хотелось.
– Значит, так, – спохватился Григорий Николаевич, – урок окончен, дети могут идти. А мы, – он кивнул Жемчужникову, – пойдем ко мне в кабинет и подумаем, что предпринять…
Из школы Арик вышел вместе с Юриком Сысоевым. За ними увязалась настырная Танька Миронова, которая тут же попробовала взять на себя роль атамана:
– Может, в кино рванём?
– Мне домой надо, – сморщился Юрик и соврал для убедительности: – Старики в гости намылились, с сестрёнкой сидеть некому…
– А ты? – Танька ехидно посмотрела на Арика.
Не успел Арик и рта раскрыть, чтобы тоже наврать что-нибудь, как из музыкальной школы выскочил Григорий Николаевич в небрежно наброшенном пальто и кинулся к лавке, на которой расположились ребята.
– Где Вилькинский? – задыхаясь, спросил он.
– Ушёл, – услужливо доложила Танька.
– Ты, – директор ткнул пальцем в Арика, – задержись, а вы, ребятки, ступайте домой… Хорошо бы всё-таки ещё Вилькинского.
В директорском кабинете было шумно и накурено. Сам Григорий Николаевич не курил, и курить в своем присутствии не разрешал, но сегодня, в виду неординарности ситуации, правилу изменил. Из присутствующих нещадно дымили папиросами двое: Жемчужников и старожил школы, флейтистка Тамара Васильевна, сухонькая старушка с седыми старомодными буклями, похожими на парик Баха с портрета в коридоре. Кроме них в кабинете были всё ещё пунцовая Наталья Абрамовна, затем заместитель парторга и по совместительству завхоз отставник Ефименко, а также преподавательница музлитературы Ольга Викторовна, дама с томными, словно приклеенными ресницами и очень короткой юбкой, из-под которой всегда выглядывало много такого, чему выглядывать не следовало бы. Арика усадили на стул, и Григорий Николаевич, откашлявшись, начал:
– Ты уже не маленький и понимаешь, для чего мы собрались. От твоей тётки снова пришло письмо из Израиля, и это плохо… В нём она, понимаешь ли, клевещет на нашу школу и порочит советский образ жизни. Так, товарищи? – обратился он за поддержкой к присутствующим, и те поспешно закивали головами. – Нужно дать ей отпор в виде открытого письма, которое опубликует областная газета. Так вот, мы решили, что будет лучше, если это письмо напишут наши ученики, и совсем здорово, если – еврейской национальности. К примеру, ты и Вилькинский. Ведь ты её племянник, а это козырь! Женя подпишет после… Согласен? – Григорий Николаевич плеснул в стакан воды и залпом выпил. – Не волнуйся, написать мы поможем, для того и собрались. Вот бумага, ручка, начинай.
– О чём хоть Нонна пишет-то? – прокуренным голосом перебила его Тамара Васильевна. – Вы бы вслух почитали, чтобы знать, о чём речь.
– Это нам без надобности! – филином ухнул Ефименко. – Мало ли идеологической грязи льют на нас западные радиоголоса и их прихлебатели! Всё у них на один манер, мать их так-перетак…
– Ну вам, конечно, без разницы, – смерила его презрительным взглядом Тамара Васильевна. – Вам, простите, что метёлки, что письма…
– Попрошу без колкостей и намёков! – обиделся Ефименко и грузно заворочался на стуле. – Консерваториев мы не кончали, как некоторые шибко умные, зато экзамен на идеологическую зрелость на фронте выдержали. Вот!
– Причём здесь письмо? – вмешался Жемчужников. – Или вам хочется посмаковать подробности этой похабщины? Все присутствующие – люди грамотные, догадываются, о чём она могла бы написать. Ответ можно составить, не читая письма.
– Действительно, – прибавил директор, – с письмом нас пока не ознакомили, но нет оснований не доверять райкому…
– Тогда я отказываюсь принимать участие в этой угадайке! – Тамара Васильевна тряхнула буклями и с силой растёрла папиросу в пепельнице.
– Издеваетесь, да?! – взвился Григорий Николаевич. – Буду – не буду, хочу – не хочу! Это вам не бирюльки, а серьёзное политическое мероприятие!
– Во-во! – обрадовался Ефименко. – Умные какие, аж спасу нет!
Жемчужников почесал подбородок и примирительно пробормотал:
– Вообще-то не мешало бы и в самом деле ознакомиться с письмом. Может, позвонить в райком, попросить?
Григорий Николаевич молча махнул рукой, и парторг тотчас принялся накручивать телефонный диск, с минуту разговаривал с кем-то сладким, как патока, голоском и, наконец, сообщил:
– Готово. Можно прямо сейчас подойти и взять письмо под расписку, а через день вернём.
Некоторое время после его ухода стояла тишина, потом Григорий Николаевич, покосившись на Арика, сказал:
– Ты сходи, погуляй пока, а мы тут покумекаем, что писать.
Из прокуренного кабинета Арик вышел с облегчением и стал прохаживаться по пустому коридору, разглядывая выцветшие старые стенгазеты, потом, оглянувшись, наковырял с доски объявлений пластилина, скатал шарик и стрельнул в пыльный плафон на потолке. Ничего интересного больше не было, и он вернулся к кабинету.
– …Что в этом письме такого, что райком его только под расписку выдаёт? – донёсся из-за неплотно прикрытой двери голос Ольги Викторовны. – Бомба, что ли? Ох, мудрят наши райкомовцы…
– Бомбы ей не хватает! – возмутился Ефименко. – Слышал бы эти слова твой батя-покойник, однополчанин мой и фронтовик, он бы тебе так задницу надрал, что тошно стало бы. А то ишь, заголила ляжки перед малолетками, щёки свёклой намылила – и бомбу ей подавай!
– Фу, как грубо, – сказала Тамара Васильевна. – Выбирайте выражения, вы же в педагогическом коллективе.
– Ой-ой, напугала! – загоготал завхоз. – Я человек простой, что думаю, то и говорю. Не то что некоторые пе-да-го-ги, – с издёвкой протянул он.
– Нашли время ссориться, – подал голос директор. – Лучше бы над текстом думали…
– Я, между прочим, ничего против евреев не имею, – через некоторое время вздохнула Ольга Викторовна. – Наоборот, считаю их очень приличными и интеллигентными людьми. И хамов среди них меньше. Есть у меня знакомый, Гришей зовут, кларнетист в кинотеатре, перед сеансами играет. Самоучка, но любому с консерваторским образованием фору даст.
– Знаем мы этих кларнетистов, – совсем развеселился завхоз. – Ах, музыкант, ах, интеллигент! А что же он, если такой хороший, не женится на тебе? Небось, тоже в Израиль мылится, чтобы письма подмётные оттуда строчить? Ты ему там без надобности, он себе там какую-нибудь Сарру с машиной да виллой отыщет, а такие, как ты, ему лишь для одного дела нужны…
– Ох, мерзавец! – возмутилась молчавшая всё это время Наталья Абрамовна. – А еще ветеран-фронтовик! Хоть бы женщин постеснялся…
– Это мне-то стесняться? Пускай они стесняются. К вам это не относится, хоть вы и еврейка. Вы замужем за русским и, насколько знаю, уезжать не собираетесь. Или, – Ефименко сделал многозначительную паузу, – собираетесь?
– Причём здесь это? – только и ахнула завуч.
– Притом! Нечего нам баки забивать. Знаем мы, чем купил эту вертихвостку Гриша-музыкант! И какой кларнет у него в штанах – тоже знаем! Эх, был бы жив её батя, не стерпел бы такого позора…
– Молчать! – вдруг взвилась Тамара Васильевна. – Слышите вы… алкоголик!
– Но-но, – стул под завхозом угрожающе заскрипел. – За алкоголика и за оскорбление личности могу привлечь, свидетели есть… А то распоясались, аристократы хреновы, сионисты недобитые…
Многого из того, что говорилось за дверью, Арик не понимал, но чувствовал, что там происходит что-то очень гадкое и постыдное. Слушать дальше не хотелось, и он отправился на улицу, присел на лавку у школы и стал ковырять рыжий дерматин скрипичного футляра.
– Вот ты где, – раздался за спиной голос Жемчужникова, – пошли, братец, накатаем ответ быстренько, и гуляй себе на все четыре стороны.
От густых табачных клубов в директорском кабинете с непривычки щипало глаза. Спор уже закончился, и все сидели молчаливые и надутые.
– Вот оно… – Брезгливо, словно червяка, Жемчужников достал из кармана узкий заграничный конверт с весёлой ёлочкой авиапочты, оглядел присутствующих и приступил к чтению:
«Шалом, дорогие строители светлого будущего, которое, надеюсь, никогда не построите! Думаете, я всё ещё злюсь на вас? Не надейтесь, нет. На собаку, которая лает вслед, а вцепиться в штанину уже не может, не обижаются… Чувствую я себя прекрасно, настроение хорошее, хоть вы и отняли своей возней перед отъездом у меня несколько лет жизни. Б-г вам судья…»
– Ишь, какой святошей стала! – вырвалось у Ефименко, но на него зашикали, и он замолчал.
«…Как там любимая музыкальная школа? Ещё стоит? Благодаря стараниям перестраховщика-директора, она скоро развалится от малейшего чиха пьяницы-парторга. Кстати, по-прежнему ли он халтурит на свадьбах с казённым баяном или его уже не приглашают из-за скудности репертуара и неумеренности по части питья?..»
– Оскорбления в адрес конкретных лиц не зачитывайте! – набычился Григорий Николаевич. – Откровенную похабщину пропускайте.
– Ну уж нет! – мстительно заметила Тамара Васильевна. – Читать так читать. Умный не обидится, а дурака, – она лукаво покосилась на завхоза, – не жалко!
И действительно, дальше в письме Нонна не обошла вниманием Ефименко:
«…Как чувствует себя доблестный завхоз? Не беспокоят военные контузии, полученные в глубоком тылу при обороне обоза? Впрочем, сил у него ещё хватит, чтобы до конца растащить то жалкое имущество, которым сердобольная советская власть осчастливила школу…»
– Сука! – от гнева Ефименко сперва покраснел, потом побелел как полотно. – Своими руками придушил бы гадину, если бы достал. Пусть меня потом судят…
«…Как настроение у моих драгоценных коллег? Ещё не взбунтовались из-за того, что на каждом уроке музыки нужно ссылаться на решения партийных съездов и цитировать бессмертного вождя-сухофрукта? А ведь суммы их нищенских зарплат едва ли сопоставимы с количеством славословий в адрес вышестоящих идиотов…»
– Ложь! – уверенно заявила Тамара Васильевна. – Ни разу я не цитировала ученикам партийные документы!
– Вы их на флейте играть учите, – вздохнула Ольга Викторовна и грустно опустила свои приклеенные ресницы, – а я обязана твердить, что главное достоинство бетховенской Аппассионаты в том, что её любил Ленин…
– Между прочим, он её и в самом деле любил, – недобро напомнил Жемчужников и снова углубился в чтение:
«…В Израиле я устроилась совсем не так плохо, как мне пожелали на партбюро. Учу язык, даю частные уроки музыки. На жизнь хватает. Даже откладываю кое-что на отпуск, который хочу провести в Ницце…»
– О, Ницца! – застонала Ольга Викторовна. – Хоть бы одним глазком посмотреть!
«…В Союз не поеду, хотя, сказать по правде, иногда тянет. Не поеду уже потому, что секретарь райкома Трифанков сказал мне перед отъездом, что такой балласт, как я, советским людям не нужен. Куда мне, балласту, до него, ведь он выплывет при любой ситуации! Только всем хорошо известно, что лучше всего держится на поверхности…»
От такой откровенной хулы на партийное начальство Жемчужников сперва зажмурился, потом покрылся липким потом и сразу же боязливо оглянулся.
«…Но Трифанков мне глубоко безразличен. Он не исключение: в райкомовских креслах удерживаются лишь подобные ему типы, а самые подлые и наглые из них пробиваются наверх, чтобы руководить государством. Хотя и это мне уже безразлично – жить-то с такой публикой вам, а не мне…»
– Ни хрена себе заявочки! – очередной раз вспылил завхоз. – Да за такие речи без суда и следствия… как врага народа! Ишь, какую змеюку на груди пригрели!
Красный, как рак, директор непослушными пальцами рванул галстук, вскочил и стал нервно метаться по кабинету.
– Может, дальше не читать? – жалобно застонал Жемчужников. – И так ясно…
– Читайте, – неумолимо повторила Тамара Васильевна.
«…И ещё мне интересно узнать: кто поселился в моей бывшей квартире? Уверена, что дали её не многодетной семье, мыкающейся по общежитиям, а какому-нибудь блатному из райкома…»
И здесь Нонна попала в точку: по райкомовской протекции в её квартиру вселился Жемчужников. Если упоминание о казенном баяне и пьянстве он пропустил мимо ушей, то такого оскорбления стерпеть уже не мог:
– Баста! Больше такую клевету не читаю. И вам не советую!
Он подхватился и принялся носиться по кабинету наперегонки с Григорием Николаевичем. Все стали провожать их взглядами, лишь Арик тайком поглядывал на брошенное на стол письмо, силясь разобрать строки, писанные размашистым тёткиным почерком.
Вдруг раздался смех, и все перевели взгляды на Наталью Абрамовну. Смеялась она как-то странно: из глаз катились слезы, и она достала носовой платок, но прижимала его почему-то не к глазам, а к вискам. И вообще это больше походило не на смех и даже не на плач, а на какие-то нервные частые всхлипывания.