355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Аннинский » Русские и нерусские » Текст книги (страница 8)
Русские и нерусские
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:39

Текст книги "Русские и нерусские"


Автор книги: Лев Аннинский


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Курица и яйцо

В работе Семена Резника «Вместе или врозь? Заметки на полях книги А.И. Солженицына» (имеется в виду книга «Двести лет вместе») есть рассуждение, к еврейской теме прямого отношения не имеющее. И это рассуждение кажется мне более существенным, нежели тот счет к начальственным держимордам и идеологам погрома (имена опускаю), который у Резника был и остается главной целью его работы.

Вот это рассуждение.

Согласно доминирующему мнению, Первая мировая война открыла путь к революции. Такова основополагающая концепция советской историографии. Между тем внутреннее положение России было таково, что война отодвинула революционный взрыв, а не приблизила его.

Конкретно: вот – объявлен манифест о войне, и, словно по волшебству, революционные выступления превращаются в «патриотические» манифестации. Улицы запружены народом, но вместо красных флагов над толпами развеваются национальные, вместо революционных песен – звучит «Боже, царя храни!»; с балконов и с возвышений раздаются пламенные речи, но не «долой самодержавие!», а – в защиту «братьев-славян». Председатель Думы Родзянко, смешавшись с толпой, с изумлением узнает, что она состоит в основном из тех самых рабочих, которые только что «ломали телеграфные столбы, переворачивали трамваи и строили баррикады».

Далее цитируется Родзянко:

«Аграрные и всякие волнения в деревне сразу стихли в эти тревожные дни, и как велик был подъем национального чувства – красноречиво свидетельствуют цифры: к мобилизации явилось 90 % всех призываемых, явились без отказа и воевали впоследствии на славу. Настроение было далеко не революционное, а чисто патриотическое и воодушевленное».

Все это подкреплено у Резника обширным историческим материалом (как историк, он предпочитает опираться на первоисточники) и – действительно переворачивает привычную схему.

Привычно считать, что источником губительных войн являются ненасытные империалистические режимы, возникающие на почве бесчеловечного буржуазного образа жизни. Если переломить это революционным образом, то есть сменить капитализм на социализм, а затем выстроить во всем мире коммунизм, – войны прекратятся. Потому что войны – следствие, а строй – причина.

Что-то не сошлось на весах Истории. Два народа – немцы и русские – после дикой мировой войны сменили капитализм на социализм и втянулись в такую вторую мировую войну, перед которой померкла абсурдность первой.

Поневоле закрадывается сомнение: не попробовать ли осмыслить события, перевернув пресловутый вопрос о том, что из чего: яйцо из курицы или курица из яйца? Что, если причина – именно столкновения народов, подчиняющиеся какому-то глобальному геополитическому ритму, каким-то тектоническим законам Истории (и географии, как чувствовал Лев Гумилев), а все чресполосье режимов и их оттенков: демократий и диктатур, утопий и антиутопий – как раз следствие этих фатальных (пока мы не поняли их логику) «Дрангов нах Остен», «Дорог на Океан», «Фронтиров на Дальнем Западе», взаимоостервенения на Ближнем Востоке. И прочих абсурдистских драм Новой (и не только Новой) истории?

Двадцать первый век заставляет оглянуться на дела двадцатого и идеи девятнадцатого веков под углом зрения нынешних дел и идей. Конечно, были авантюристы во главе партий и народов, были безумцы, прожектеры, зацикленные на «Дарданеллах» (например, Милюков, человек вроде бы трезвый). Но были и разумные люди. В том числе и здравомыслящие венценосцы.

Александр III – башибузук и грубиян, много неосторожных глупостей сказавший на разные темы и про разные народы, неспроста в памяти остался – как Миротворец, успешно на протяжении своего царствования избегавший войн и в результате оставивший своему сыну наследство, как признает Резник, в отменном порядке.

Сын, правда, оказался бездарен: пустил все под откос, и именно потому, что ввязался в войны. Фаталист скажет, что мало что зависело от его жалкой воли, но ведь и сам лез в петлю, не сопротивляясь! Резник перечисляет умных людей в его окружении, которые, стоя подчас на противоположных позициях, сходились в одном: воевать нельзя! Удерживали царя от губительных решений!

В 1910 году роковое развитие событий предотвратил Столыпин, в 1912-м – Коковцов. В 1914-м (премьером был уже «вынутый из нафталина» Горемыкин) отчаянную попытку остановить царя предпринял Витте. Давний сторонник континентального союза (Франции – Германии – России), он понимал, что война между ними может привести только к гибели. Но Витте был ненавистен слабому и лукавому самодержцу и повлиять на него не мог. Если у кого был шанс остановить его, то только у Распутина. Старец был убежден, что, будь он в тот момент в Петербурге, войны бы не допустил.

Распутин, конечно, самый экзотический вариант. Распутник, бес, хитрован, он вряд ли что-нибудь предотвратил бы, а оказавшись уже в потоке событий, включился в «патриотический хор», но накануне фатального срыва пытался же остановить безумца: «Папочка! С немцем не воюй! С немцем – дружи! Немец – молодец!» Работало чутье у святого черта.

В конце концов, большевики потому и обратали страну, что первейшим и безотлагательным делом объявили выход из войны, любой ценой, хоть через «похабный мир»! Когда тем же большевикам пришлось готовить страну к очередному смертельно надвигавшемуся германскому нашествию, – они наплевали на мировую революцию и уперлись в патриотизм, коммунизм же сохранили как анестезию, позволившую выстроить армию из народа, склонного к поэтической самодеятельности. И народ на это пошел.

Ив 1914 году готов был, свернув революционные лозунги, пойти с властью. Власть завалилась – от непосильности войны. Народ загривком чуял опасность нашествия – безотносительно к режиму. В 1941 году все подтвердилось.

А почему в 1905 году японскую войну народ не поддержал?

Резник объясняет почему.

Войну в Европе, в непосредственной близости от жизненных центров страны население восприняло иначе, чем далекую японскую.

Далеко на Востоке геополитическая энергия русских иссякает – это край, предел, за которым действительно начинается чужое. А из Европы удар нацелен – в самое сердце, тут действительно жизнь или смерть.

Отвечая современным историкам, ищущим «антирусские силы» среди «масонов»,

Резник резонно замечает: главной антирусской силой в то время была Германия.

В наше время это, конечно, не Германия. Пока параметры геополитической драмы XXI века не определились, на этот предмет возможны только «мистические» предчувствия, которым так охотно предавались «все Романовы». Но не спасли своей страны ни Романовы, ни мучившиеся рядом с ними Гучковы, Львовы, Родзянки, Милюковы, Керенские.

Где евреи?! – задаю я сакраментальный вопрос. – Какую роль они играли в этих событиях?

Никакой, – отвечает Резник. – Или почти никакой.

Поэтому в этом комментарии я с облегчением обхожусь без них.

Всклень

Хотя в перечень русских воспоминаний, которые сохранили для Меира Шалева его дедушка или бабушка, входят, наряду с волками и березами, снежные просторы, – Россия овеяна в воспоминаниях внука соразмерным теплом. Это тепло согрело и его «Русский роман», принесший автору в 1985 году международную известность; согревает оно и его статью «Русский след», которую я хочу теперь откомментировать.

Меня в этой теплой статье обожгло одно место, с которого и начну.

Новоприбывшим репатриантам, заявляющим, что они из России, дедушка или бабушка устраивают нечто вроде экзамена: смотрят, как те пьют чай. Чай должен быть очень горячим, а чашка полна до краев.

Прочтя это, я поразился точности примет: чай моего детства был именно таким – он обжигал, а наливали его. есть такое замечательное русское выражение: всклень, то есть в стеклень, вровень с краями стакана.

В мое детство эта привычка вошла с нищетой эвакуации: воду грели на керосинках (а если на электроплитках, то экономя каждую минуту: свет «давали» на два часа в сутки). Как тут не ценить кипяток да еще в нетопленом доме – ведь не греть же заново! Раз приготовлен чай, то ни капли не должно быть потеряно, и налито – до краев, и выпито до дна. Потому что добавки не будет. Поэтика военного детства, экономика 1942 года.

Меир Шалев, родившийся шесть лет спустя, этого знать уже не может, его отец, Ицек Шалев, родившийся за четверть века «до», знать еще не может; дед, эмигрировавший с Украины за полвека «до», вообще жил совсем в другие времена

И все-таки этот чисто русский жест: ладони, осторожно, чтобы не расплескать, охватывающие кипяточно-горячий стакан, – не потерян, он достигает моей души полвека спустя через границы и фронты.

Обожгло душу. А дальше? Есть ли хоть краешек надежды, что «русский след» увековечится у потомков еврея, вернувшегося на Землю обетованную из проклятого галута? Да ни краешка! Все уйдет за край, будет потеснено уже в сознании детей, едва откликнется у внуков, а у правнуков вообще исчезнет миражным отсветом: снега, березы, волки.

«Через одно-два поколения «русский след» можно будет уловить только в музыке, в кухне да в ностальгических рассказах о бабушках и дедушках.

Тогда зачем хранить?

На вопрос «зачем» есть только один рациональный ответ: незачем. Но есть другой вопрос, вернее другой уровень бытия, на котором задаются другие вопросы. Зачем Багратиону было помнить, что он грузин, Барклаю – что он шотландец, Брюсу – что швед, Шафирову – что еврей?

Зачем евреям галута было помнить, что они евреи?

Сохраниться, чтобы вернуться?

Ну, вернулись. На Земле Обетованной выяснили, что по психологии они уже непоправимо русские, так что Меир Шалев вынужден напоминать приехавшим, что в Израиле они – израильтяне, и зря они привозят из Москвы Жириновского с его идеями.

Хорошо. Жириновского оставьте нам: мы его породили, мы и разберемся в его идеях. Речь о другом, о том, что генетические и культурные корни индивида должны быть хранимы в памяти личности без малейших перспектив делового употребления. Багратион и Барклай, Брюс и Шафиров были российские граждане, русские патриоты (длить список? Дерибас, Крузенштерн, Лазарев, Даль.). Они имели полное право обрусеть без остатка и забыть, кто их предки.

Обрусели. Но не забыли.

Возвращаю разговор на израильскую почву. Алия предполагает возврат души и тела в лоно Отечества, избранного душой и телом. То есть: евреи, вернувшиеся в Израиль, должны стать израильтянами. Вести себя они должны – как израильтяне, а не как пятая колонна России, Америки или Сирии.

Помнить, что они русские – это их интимное, святое дело. Как святое и интимное дело было – русским евреям, которые гибли за Советский Союз в Сталинграде, – помнить, что они евреи. «Несмотря ни на что».

Можно считать, что это мистика, а можно – что это нормальное самоощущение полукровок. Потому что несмешанных народов на планете нет, и всякая нить в ковре мировой культуры, сплетенная с другими нитями, не должна быть потеряна.

Но как быть с тем, что гремучие смеси, хлынувшие в Израиль, делают гремучей смесью саму израильскую культуру? «Я понимаю, – пишет Шалев, – как отпугивает многих из новоприбывших наш «левантийский» быт – шум, беспардонность, нахальство, отсутствие приличных манер.»

Я тоже понимаю. Но отвергаю эту характеристику в качестве еврейской. Беспардонность, нахальство, отсутствие приличных манер свойственны и русским провинциалам, являющимся «завоевывать Москву», и вообще всем нуворишам – это обратная сторона их робости, компенсация ужаса от сознания отсутствия манер. Но сам факт «вавилонности» израильской культуры подмечен и описан Меиром Шалевом с замечательной трезвостью:

«Со временем европейские и американские веяния сильно потеснили русскую культуру в израильском обществе: молодое поколение конца пятидесятых и шестидесятых годов прошлого века уже не слышало русской речи у себя дома, они увлекались песнями «Битлз», читали европейских и американских авторов. А еще через некоторое время на нас накатилась мощная «восточная» волна. И сегодня об израильской культуре можно говорить как о культуре полифонической, в ней много тонов и оттенков, и мне лично это очень нравится».

Готов проникнуться тем же чувством по отношению к русской культуре, в которой полифония славянских, финских и тюркских начал дополнилась в Новое время элементами западноевропейскими, кавказскими, еврейскими – этими особенно в советскую эпоху. Только у нас это называется не «полифонией». У нас это – «всеотзывчивость».

Кстати, полифония Израиля ставит под вопрос пресловутую этническую чистоту «титульной нации», сохраняемую в замкнутых общинах. И слава богу. Поскольку это, так сказать, не моя епархия, сошлюсь на моего собеседника:

«У бабушки с дедушкой было семеро детей. Одна часть из них – блондины, а другая – жгучие брюнеты, смуглые, темноволосые – возможно, эти последние пошли в деда, который был очень похож на Пушкина. И до сих пор в нашей семье светловолосых называют «русскими», а брюнетов – «арапами».

Я совершенно не приемлю разговоров о том, что некоторые из русскоговорящих репатриантов не являются евреями. Вглядитесь в лица представителей любой еврейской этнической общины – будь то «бухарцы», «румыны», «марокканцы», «поляки» – вы всегда встретите среди них тех, кто на евреев вроде бы и не похожи. Потому так ненавистны мне утверждения, что, дескать, этот – еврей, а тот – не еврей.».

Потому что еврей – это тот, кто называет себя евреем. Тот, кто хочет быть евреем. Тот, кто ведет себя как еврей и согласен терпеть все то, что терпят евреи.

Заменяю в моей ситуации слово «еврей» словом «русский» и закрываю вопрос. А корни мои прошу оставить мне для ощущения таинственных глубин бытия.

Но ведь из этих глубинных корней может произрасти нечто такое ботаническое, такое зоологическое, такое сверхчеловеческое, рядом с чем образные идеи Жириновского, которые Меир Шалев отказывается понимать, покажутся образцом вполне приличного поведения.

Очкарики галута и задвохлики Скотопригоньевска знают, на что я намекаю: это ведь русские научили израильтян презирать интеллигенцию.

Мекир Шалев пишет об этом так:

«Помню, как в детстве, в Нахалале, моя семья тяжело переживала, едва ли не сгорала от стыда, когда выяснилось, что мне придется надеть очки. Очкарик? Да ведь это еврейский заморыш, который корпит над книгами».

И дальше:

«Наши дети должны быть сильными, широкоплечими, зоркими, с орлиным взглядом. Наш парень должен быть крестьянином и солдатом».

И взвешенно, как бы уже подводя базу под идею израильского возвращения к земле:

«Это «возвращение к земле», эта мечта о сильном и свободном человеке труда привели к тому, что в нашем обществе, впитавшем «русские» идеи, да и состоявшем на заре своего формирования в основном из уроженцев Российской империи, сложилось некое презрительное отношение к интеллигенции. Более того, интеллигентность отвергалась и высмеивалась. Первопроходцы, или, как их принято называть на иврите, «халуцим», вынашивали в своих мечтах образ «нового еврея» – рослого, мощного, вспахивающего землю, причем одной рукой он направляет свой плуг, а другой сжимает меч. Он обеими ногами твердо стоит на земле, его мускулистое тело дочерна загорело под палящим солнцем.

А теперь представьте себе, что среди таких людей появляется мой отец Ицхак Шалев – бледный горожанин, в очках, поэт, преподаватель ТаНаХа. Над ним все смеялись, его презрительно называли «интеллигентом».

О, господи! Да его и в России называли бы «интеллигентом» – с той же мерой презрения. Да еще и гнилым. Было время, когда в русском языке это существительное без этого прилагательного вообще не употреблялось. Но поскольку советской власти со временем понадобились – взамен ликвидированных – свои «толковые банкиры, умные финансисты, расторопные торговцы», а также учителя и врачи, – существительное реабилитировали, снабдили новым прилагательным, и тогда появилась «советская интеллигенция», и сделала свое дело, напоследок забросив в демократическое болото целое поколение «шестидесятников».

Поскольку я имею честь принадлежать к этому оплеванному поколению, не буду уподобляться тому кулику, который хвалит только свое болото. Скажу о тех «солдатах», которые в Израиле должны были твердо стоять на земле, «одной рукой направляя плуг, а другой сжимая меч».

В истории всякого народа бывают этапы, когда нужны именно такие люди. И Россия, вечно воюющая за ту «шестую» (теперь пятую) «часть суши», которую подсунул ей для жизни вездесущий Всевышний, – периодически опирается на таких людей. Это и воины Куликова поля, сопровождаемые крепкими монахами Сергиева посада. Это и бойцы Кутузова при Бородино – «небитые дворяне», тринадцать лет спустя, в декабре 1825-го, побитые другими «небитыми дворянами», кстати, такими же героями Бородина. Это и солдаты 1945-го (те, что не полегли в 1941-м); вообще-то они были богатыри скорее калибра Васи Теркина, чем Ильи Муромца или Святогора; однако увековечивая победителей, скульптор Вучетич дал ему в руку плуг, который вместе с тем меч; эту перековку меча на орало Меир Шалев, возможно, созерцал перед зданием ООН в Нью-Йорке.

Разумеется, в моменты штыковых атак или при столкновении танковых армий на Прохоровом поле очкарикам лучше посторониться. Но это очкарики дали русской армии трехгранный штык, сообразив, что он вспарывает животы врагов лучше, чем нож, и это очкарики рассчитали наклон брони, сделавший советский танк лучшим в мире.

Так что не стоит устраивать погромы интеллигенции – ни в Израиле, ни в России. А если погромы все-таки устраивают, то тут мы уже соскальзываем в те самые тайники психологии, где здравый смысл сроду не ночевал. И лучше не выпускать их из тайной прапамяти личности на общественный простор.

Я хочу вернуться с исторических полей России (их, как сказано, три: Куликово, Бородинское и Прохоровское) на изрезанный рельеф Святой земли, в «складках» культуры которой таятся (и должны таиться) необъяснимые голоса прапамяти.

Меир Шалев знает это чувство:

«Вдруг на улицах Иерусалима я услышал выговор моей бабушки, которая до последних своих дней так и не смогла избавиться от характерного русского акцента. Вдруг я увидел лица, которые так напоминали мне бабушку. Ия хотел, чтобы из тех краев прибывали еще и еще. Я увидел в новоприбывших «своих» и с радостью подумал: «Слава Богу, теперь и у меня тоже есть своя «эда» – этническая община». У всех была своя этническая община – у «марокканцев», у «болгар», у «иракцев», у «тунисцев». Теперь она есть и у меня – «русская». Я не подозревал, что в моей памяти хранятся и русский выговор, и запахи русской еды (я ощутил это, когда начали открываться так называемые «русские» магазины). Во мне живет ощущение, что они, эти новоприбывшие, как-то принадлежат к моей семье».

Ну, раз магазины, то самое время сбегать за бутылкой, законтачить друг с другом на интеллигентской кухне и налить, как у нас принято, всклень.

Бедненькая, как же ты выжила?

Сознаюсь в плагиате: это внучка Корне Чуковского ахнула, впервые осознав, что дед жил при проклятом царизме: бедненький, как же ты выжил?

А я эту историю выудил из детективно-мемуарной книги израильтянки нашенского происхождения Нины Воронель «Без прикрас». Книгу недавно издал Игорь Захаров и, перечислив на задней обложке чертову дюжину знаменитостей, заметил, что о них в книге сообщены такие подробности частной, а порой и тайной их жизни, что знающие пытаются скрыть, «а большинство не знает и вовсе.».

Соглашусь с издателем: детективная сторона дела здесь не менее увлекательна, чем мемуарная. Тем не менее, детективную часть я оставляю в стороне. Эта часть книги посвящена истории борьбы группы еврейских отказников за выезд из СССР; Нина Воронель играла в этой борьбе видную роль, стоя плечом к плечу со своим мужем, знаменитым физиком, публицистом и идеологом сионизма Александром Воронелем, и описала она все это так ярко и яростно, что язык не поворачивается назвать ее бедненькой. И вообще это уже, наверное, часть еврейской истории и еврейской жизни, судить о которой нам приходится уже несколько со стороны и издалека.

Сосредоточусь на русских частях книги: в них показано вызревание души, вынесшей такую ярость (и яркость).

Три качества отмечу сразу в характере рассказчицы. Прежде всего, это бесстрашная откровенность, затем – психологическая проницательность и наконец – страсть к разгадыванию тайн. Чисто читательски эти качества, доведенные до степени вызова, должны обеспечить книге интерес и внимание тех, кто не знает материала вовсе, не говоря уже о тех, кто знает, да пытается скрыть. Тем более что материал (в частности, нашумевший когда-то процесс Даниэля и Синявского) все еще волнует многих, хотя за сорок лет много воды утекло и в Москве-реке, и в Сене, и в мордовской Суре, не говоря уже об Иордане.

Должен сказать, что хотя запретные подробности из жизни замечательных людей весьма выигрышны, литературная искушенность Нины Воронель в принципе и без них могла бы обеспечить интерес читателей: в книге есть прекрасно написанные новеллы. Например, о том, как по республикам советской Средней Азии возят мистера Аверелла Гарримана. Стремясь обеспечить комфорт американскому гостю, стюардессы гоняют по самолету наших безответных граждан, а один – Вася Кнопкин – не желает быть безответным и протестует голосом, взвивающимся почти до плача. Это – к вопросу о правах человека. Или – новелла о кошке, которую задумали выгнать из дома, а она, озверев, накликала на головы обидчиков такие беды, рядом с которыми арест Синявского и Даниэля кажется просто частностью. Мистика! Или – новелла про больную Ахматову, которую рассказчица навещает; та, догадавшись о подлинной цели визита, человеколюбиво разрешает: «Вы небось хотите почитать мне свои стихи? Прочтите одно.» (Пастернак не был так человеколюбив – сразу отрезал: «Чужих стихов не читаю и не слушаю, они мне мешают писать свои»). Нина читает Ахматовой: «Меня пугает власть моя над миром. Чтоб на паркете люди спотыкались, чтоб на шоссе машины заносило». Ахматова слушает, хвалит и отпускает гостью, а потом спрашивает вслед, когда та уже у двери: «У вас и вправду есть такая власть?»

При жесткости воронелевского пера и непрощающей памятливости такие эпизоды, полные юмора и самокритичности, сильно смягчают ситуацию.

А есть, что смягчать. Бесстрашная откровенность, с которой Нина Воронель живописует неприкосновенные фигуры давней и недавней российской истории, не просто достойна комментариев, а явно на комментарии провоцирует. Чтобы не задевать фигуры слишком близкие, нырну в достопамятный XIX век: жена великого писателя ложится перед ним в постель и, обнажившись, посвящает в подробности своей любви к другому, затем протягивает ему для поцелуя ногу и тут же выгоняет из комнаты. Такой крутости не достигала и Авдотья Панаева, чьи записки когда-то потрясли читателей. хотя русской литературы и не пошатнули. Не пошатнут ее и мемуары Нины Воронель, притом, что многим будет любопытно подсмотреть вдову знаменитого советского поэта, какова она в бане. Иных же обрадует реплика, адресованная к не менее знаменитому советскому публицисту: «Вы думаете, что вы дерьмо, а вы – собачье дерьмо». Передавая нам эту полувековой давности инвективу, Нина добавляет со знанием дела: дерьмо – «любимая субстанция раннего Сорокина». Очко!

Теперь насчет психологической проницательности. На сей раз придется потревожить не классиков позапрошлого и первой половины прошлого века, а фигуру близкую, к тому же мне лично близкую, это – Андрей Синявский, которого я знал лично и имею некоторые основания считать своим учителем.

Застав его однажды пьяным и получив возможность сопоставить некоторые цитаты в его черновых и беловых бумагах, Нина отмечает «многослойность и непрозрачность» этой натуры и приговаривает: «Я всегда знала, что он – человек с двойным дном».

Пока в вашем сознании маячит непрозрачность, мысль о двойном дне кажется интересной и даже – в русском историческом контексте – многообещающей. Тут уже не Авдотья Панаева-Головачева простирает руки над ситуацией, тут Розановым пахнет, и не тем, который может показаться всего-то родственником жены Синявского Марии Розановой-Кругликовой, а тем, какого преподнес нам загадочный Веничка Ерофеев в своем пьянящем эссе.

Разгадывая вместе с Ниной эту загадку, мы получаем от нее следующее объяснение «эксцентричной расхристанности» Синявского: «когда все вокруг либералы, интернационалисты, он играет в националиста, славянофила и верующего. А когда вокруг все оказываются славянофилами, верующими и православными, – он тут же выходит из общих рядов. Потому что он может быть только один. Это его главная черта. Быть одним: единственным».

Ну, разумеется. Быть одним-единственным – вообще черта (мечта) любого человека, наделенного художественным (и интеллектуальным) даром. Пусть Нина заглянет в собственную душу.

А вот насчет того, чтобы специально заботиться о собственной непохожести. И вы в самом деле думаете, что это – «главная черта» Синявского?! Полно, скорее, это про Гробмана, чемпиона Израиля по «выпендриванию»: в августе ходит в гости в сапогах, а зимой – в шортах. Вот ему действительно важно быть не как все.

Я-то думаю, что талантливому человеку просто неважно, как все он или не как все. Или: первый он или не первый. Художник, занятый своей болью, вообще существо без номера. А если кто такой нумерацией озабочен, это плохой признак.

Боль Андрея Синявского – русская история, русская судьба, русская реальность, невменяемость наша, вечная неизбывная «дурь» и безнадежное тягание с западной успешностью. И от этой русской боли было Синявскому, я думаю, в высшей степени наплевать, кто там где его окружает и в какие «общественные движения» его вербуют. Он жил своей сверхзадачей.

Это очень хорошо понял Александр Воронель. Именно поняв Андрея Синявского как русского мыслителя, он ощутил себя мыслителем еврейским! Физик, распятый на «мерах и весах», естествоиспытатель, чья наука «не имеет национальности», затрепетал от забот иудейских. И Нина, верная еврейская жена, из несчастной русской поэтессы, самое это слово «поэтесса» ненавидевшей, превратилась в тигрицу отказа, к которой с уважением и на «вы» обращались приставленные гебешники!

Так если Воронелю хорошо быть евреем, почему бы Синявскому не быть русским?

А если быть русским в его ситуации, когда национальная идея идет вразрез со всемирной ролью, – если в этом положении быть русским – означает непрозрачность, так, извините, прозрачность тут ничего не прибавит, и оттого, что вы выведете такого мыслителя на чистую воду, смутность ситуации не исчезнет, и проблема к разрешению не приблизится. Потому что масштабы задач несоизмеримы.

Тут я подхожу к третьей ипостаси Нины Воронель: к ее детективной фантазии. Она скрупулезно расследует: неспроста же в лагере позволили Синявскому писать «Голос из хора», а потом дали вывезти во Францию дорогую мебель! А что, если вся эта история: и публикации «Абрама Терца» за границей, и судилище, и срок, и высылка – на самом деле многоходовая дьявольская операция советских спецслужб с целью внедрить Синявского за рубежом в эмигрантские круги (и вообще под корку западной интеллигенции) как агента влияния?

Интересно. Панаевой такое в голову бы не пришло. Боюсь, что и Розанов, он же Варварин, не додумался бы. Разве что Юлиан Семенов?

Так вы допускаете, что наши идеологи и контрразведчики настолько дальновидны и последовательны, что способны задумывать и осуществлять такие долгоиграющие операции? Что-то не верится. Не ближе ли к истине другое: что эти службы между собой сговориться не умеют: одни чету Воронелей выпускают в Израиль, а другие гадят и препятствуют.

Ну, пусть даже так: запустили они агента влияния (попутно уморив Даниэля, пристегнутого к операции ради эффекта достоверности). Ну, и что получили? Синявского, который пошел направо, когда все (там, во Франции) пошли налево? Или: он налево, а все направо? Да кого это интересовало уже тогда, когда они там очередной раз передрались? Пусть лучше Нина вспомнит сплоченный единым порывом «миллион задниц», еще при Советской власти вогнавший ее в ужас, когда в Гиссаре она подсмотрела исламский праздник «из-за полуприкрытой двери медресе». А потом пусть продолжит свои изыскания на предмет того, сотрудничал ли Синявский с гозбезопасностью.

Ах, сотрудничал! И сам сознался! И Хмельницким подтверждено: в сороковые годы в Париж за казенный счет летал. На бомбардировщике! Француженку обольстил, чтобы тексты свои там публиковать.

Вот тексты и останутся. А подробности биографии, как догадывается сама Нина, быльем порастут. И интересны лишь постольку, поскольку интересны тексты. На какую разведку работал Иван Посошков? Был ли двойным, то есть чекистским, агентом деникинский офицер Александр Попов, взявший впоследствии в качестве псевдонима имя и фамилию своего погибшего брата: «Михаил Шолохов»? Это интересно? Интересно. Потому что «Тихий Дон» интересен.

А вот кто на Руси писатель номер один, решительно неинтересно.

Ну, как же: Синявский, поди-ка, рассчитывал, что, выйдя из лагеря, он займет место главного русского писателя, ан нет: место успел занять Солженицын.

Это еще что! Вон Геннадий Айги как-то заявил, что в поэзии всего три гения всех времен и народов: Гете, Рильке и Красовицкий.

Первых двоих слушатели проглотили, а насчет третьего переспросили ехидно:

– Красовицкий? Лучше тебя?

– Почему лучше? – обиделся Айги. – Вровень!

Мне бы ваши заботы, господин учитель.

Покину-ка я литературные ристалища с их обидами и обращусь к кинематографу, благо Нина Воронель дает к тому отличный повод: уже в качестве израильтянки она посетила Каннский фестиваль как раз в тот день, когда Андрей Тарковский показывал там свою «Ностальгию».

Вот ее отчет.

В зале – «обезумевшие от напряжения кинозвезды и понукаемые ненасытными продюсерами режиссеры»; умопомрачительные наряды, придающие всем дамам товарный вид, и атласные лацканы, делающие всех мужчин похожими на официантов.

На сцене – Андрей Тарковский: «печальный ангел» под сенью «неоглядного полотна Экрана»: «бледное треугольное лицо нервно подергивается, вскидывая левый угол усатого рта к затравленному лермонтовскому глазу».

Оценили портрет? Рад засвидетельствовать точность и беспощадность пера. Могу также засвидетельствовать точность и беспощадность анализа фильма в ее очерке: о «Ностальгии» ни один кинокритик, кажется, не написал так проницательно: не вскрыл, как Нина Воронель, нашу вечную русскую жажду проклясть свое и отлететь на чужое, чтобы тотчас, исчужа, изойти тоской по своему. Вот оно, двойное дно, дорогие соотечественники.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю