355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леопольд Олдо » Календарь песчаного графства » Текст книги (страница 9)
Календарь песчаного графства
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:30

Текст книги "Календарь песчаного графства"


Автор книги: Леопольд Олдо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

УМЕРЩВЛЕНИЕ

Со старого дуба содрали кору, и он погиб.

Степень смерти покинутых ферм бывает разная. Некоторые ветхие дома подмигивают вам, словно говоря: «Тут еще кто-нибудь поселится. Вот увидите!»

Но эта ферма – не такая. Содрать кору со старого дуба, чтобы выжать последнюю каплю дохода из хозяйства, – это столь же бесповоротно и окончательно, как топить очаг мебелью.

Иллинойс и Айова
ПО ИЛЛИНОЙСУ НА АВТОБУСЕ

Фермер с сыном во дворе врезаются двуручной пилой во внутренности тополя-патриарха. Дерево такое старое и такое могучее, что свободного полотнища пилы остается не больше фута.

Было время, когда этот великан вставал маяком в море прерии. Быть может, Джордж Роджерс Кларк разбил лагерь под его ветвями, и уж, конечно, бизоны пережидали в его тени полуденный зной, лениво отгоняя мух. Каждую весну на него опускалось облако голубей. Это – библиотека, с которой сравнится разве что университетская, по несколько дней в году его пух липнет к проволочной сетке в окнах фермера. И важно только это.

Университет объясняет фермерам, что мелколистные вязы не забивают пухом проволочные сетки, и потому их следует предпочесть тополям. Кроме того, он премудро вещает о консервировании вишни, болезни Банга, гибридах кукурузы и о том, как сделать свой дом красивым. О фермах он не знает только одного: откуда они взялись. Его задача – приспособить Иллинойс под сою.

Я сижу в автобусе, который со скоростью 60 миль в час мчится по дороге, некогда предназначавшейся для двуколок. Ленту бетона все расширяли и расширяли, пока кюветы не уперлись в изгороди, разделяющие поля. На узенькой полоске между выбритыми откосами и изгородью виднеются останки того, чем некогда был Иллинойс, – прерии.

Никто в автобусе их не замечает. Хмурый фермер, из кармана которого торчит счет за удобрения, смотрит невидящими глазами на люпины, леспедецу и баптизию, которые некогда перекачивали азот из воздуха прерии в чернозем его будущих полей. Он не отличит их от наглого захватчика пырея, среди которого они растут. Спроси я его, почему кукуруза приносит ему сотню бушелей с площади, которая в штатах, где никогда не было прерии, хорошо если даст тридцать, он наверняка ответит, что в Иллинойсе почва лучше. А спроси я его, как называется вон то льнущее к изгороди растение с белыми, как у гороха, цветками, он пожмет плечами. Сорняк какой-то.

Мимо проносится кладбище, обрамленное желтокорнем. Нигде больше желтокорня нет – современный ландшафт получает желтую гамму от пупавки и осота. Желтокорень прерии беседует только с мертвыми.

За окном раздается будоражащий душу свист длиннохвостого песочника: было время, когда его пращуры следовали за бизонами, которые брели, утопая по плечи в безграничном море ныне забытых цветов. Мальчик успел заметить песочника и сообщает отцу: «Вон бекас полетел».

Вывеска гласит: «Вы въезжаете в Гривриверский округ охраны почв». Буквами помельче обозначены все, кто принимает в этом участие, но из движущегося автобуса разобрать ничего невозможно. Так сказать, реестр, кто есть кто в деле сохранения почвы.

Вывеска очень аккуратненькая. Поставлена она у ручья, на лугу, таком маленьком, что хоть в гольф играй. Неподалеку видна красивая излучина сухого русла. Новый ручей течет по линейке – специалист-мелиоратор «разогнул» его русло, чтобы ускорить сток. На заднем плане – холм с ленточными посевами. Специалист по борьбе с эрозией «согнул» их по контурам холма, чтобы замедлить сток. Такое обилие рекомендаций, наверное, ставит воду в тупик.

На этой ферме все говорит о приличном счете в банке. Дом и двор щеголяют свежей краской, сталью, бетоном. Дата на амбаре увековечивает первых поселенцев. Крыша щетинится громоотводами, флюгерный петух сияет позолотой. Даже свиньи выглядят платежеспособными.

У старых дубов в леске нет потомства. Нет ни живых изгородей, ни кустарника, ни жердяных заборов, ни других признаков безалаберного хозяйствования. На кукурузном поле пасутся жирные бычки, но вот перепелов там, наверное, нет. Изгороди занимают лишь узкие полоски дерна. Тот, кто допахивал прямо до колючей проволоки, наверное, повторял про себя старую пропись: «Ничего не оставляй втуне».

В кустах у луга разлив разбросал всякий мусор. Берега обнажены: большие куски иллинойсской земли обвалились и отправились в путь к морю. Буйные заросли амброзии показывают, где полые воды оставили ил, который не смогли унести с собой. Кто, собственно, тут платежеспособен? И надолго ли?

Шоссе туго натянутой лентой ложится через поля кукурузы, овса и клевера. Автобус отсчитывает мили благоденствия, а пассажиры говорят, говорят, говорят. О чем? О бейсболе, о налогах, о зятьях, о кинофильмах, о машинах, о похоронах. И ни слова о земляных волнах Иллинойса за окнами автобуса. У Иллинойса нет ни происхождения, пи истории, ни мелей, ни глубин, ни отливов и приливов жизни и смерти. Для них Иллинойс – всего лишь море, по которому они плывут к неведомым пристаням.

ДЕРГАЮЩИЕСЯ КРАСНЫЕ ЛАПЫ

Вспоминая ранние впечатления детства, я спрашиваю себя, не является ли так называемый процесс взросления, процесс становления личности на самом деле процессом обезличивания, не сводится ли хваленый опыт взрослых к постепенному разжижению основ жизни мелочами будничного существования. Во всяком случае, несомненно одно: мои первые впечатления от дикой природы и диких существ сохраняют необыкновенную четкость формы, цвета и атмосферы – даже полвека профессиональной работы с дикой природой не смогли ни стереть их, ни что-либо к ним добавить.

Подобно большинству честолюбивых охотников, я в детстве получил одностволку и разрешение охотиться на кроликов. Как-то зимой в субботу, по дороге к моим излюбленным кроличьим угодьям, я заметил, что в покрытом льдом и снегом озере, там, где с берега стекала теплая вода от ветряка, появилась небольшая «отдушина». Все утки давно уже отправились на юг, но я тут же сформулировал мою первую орнитологическую гипотезу: если где-нибудь в наших краях задержалась хотя бы одна утка, рано или поздно она опустится на эту полынью. Я укротил свою страсть к кроликам (в то время для меня немалый подвиг), сел среди обледенелого водяного перца на мерзлую глину и стал ждать.


Ждал я до вечера, и от каждой пролетавшей мимо вороны, от каждого жалобного стона ревматичного ветряка мне становилось все холоднее и холоднее. Наконец на закате одинокая кряква появилась с запада и, ни разу не облетев полыньи, сложила крылья и спикировала на воду.

Выстрела я не помню – ничего, кроме невыразимого восторга, когда моя первая утка шлепнулась на заснеженный лед и осталась лежать брюхом вверх, дергая красными лапами.


Даря мне дробовик, отец сказал, что я могу охотиться на куропаток, но ни в коем случае не стрелять по ним, когда они сидят на деревьях: я уже достаточно взрослый, чтобы стрелять влет.

Моя собака прекрасно загоняла куропаток на деревья, и, отказываясь от верного выстрела по сидящей птице ради почти верного промаха по летящей, я затверживал первые уроки этики. Что такое все семь царств дьявола по сравнению с куропаткой, сидящем на дереве!

На исходе моего второго бескровного сезона охоты на куропаток я как-то пробирался через густой осинник, как вдруг слева от меня загремела крыльями большая куропатка и, взмыв над осинами, молнией пронеслась за моей спиной в сторону ближайшего кипарисового болотца. Это был выстрел навскидку, о каком мечтает любой охотник на куропаток, и птица рухнула на землю в вихре перьев и золотых листьев.

Я бы и сегодня мог точно обозначить на плане каждую веточку красного дёрена, каждую голубую астру, украшавшие мох, на котором лежала она – первая моя куропатка, сбитая влет. Наверное, с той минуты я люблю дёрен и голубые астры.

Аризона и Нью-Мексико
НА ВЕРШИНЕ

Когда я впервые приехал в Аризону, плато Уайт-Маунтин еще оставалось владением всадников. На нем почти не было дорог, доступных для фургонов. Автомобили еще не существовали, а для пешего хождения расстояния были слишком велики, и даже пастухи там ездили верхом. В результате это обширное плато, или, как называли его местные жители, «Вершина», стало владениями конника – конного скотовода, конного овцевода, конного лесничего, конного охотника и всех тех загадочных всадников, неведомо откуда взявшихся и неизвестно куда направляющихся, без которых никогда не обходятся новоосваиваемые земли. Нынешнему поколению трудно понять аристократизм, опирающийся исключительно на средства передвижения.

Он не распространялся на железнодорожные станции в двух днях пути к северу, где имелся широкий выбор средств передвижения – кожаные подметки, ослы, лошади, линейки, товарные платформы, тамбуры, пульманы. Каждое из них соответствовало определенной социальной касте, члены которой говорили на своем наречии, носили свою одежду, ели свои блюда и посещали свои питейные заведения. Единственной объединяющей их чертой была задолженность в лавке, а также совместное владение всей аризонской пылью и всем аризонским солнцем.

Когда вы ехали на юг через равнины и плоские холмы к Уайт-Маунтин, эти касты одна за другой оставались позади по мере того, как местность становилась недоступной для их видов транспорта, и на Вершине миром правили только всадники.

Разумеется, Генри Форд покончил со всем этим. А в наши дни самолеты даже небо отдали в распоряжение всех и каждого.

Зимой Вершина была недоступна и для всадников, потому что на лугах вырастали высокие сугробы, а узкие каньоны, по которым только и можно было туда подняться, заваливало снегом до краев. В мае по всем каньонам катились потоки ледяной воды, но затем вам уже ничто не мешало «выбраться наверх», если только ваша лошадь соглашалась полдня брести вверх по колено в грязи.

Каждую весну в деревушке у подножия плато разгоралось безмолвное соперничество: кто первым нарушит уединение Вершины. Мы все жаждали этого по причинам, которых не анализировали. Про первого с поразительной быстротой узнавали все, и его окружал особый ореол. Он становился «лучшим всадником года».

Горная весна, вопреки романам, не воцарялась сразу и бесповоротно. Благодатное тепло сменялось ледяными ветрами даже после того, как овец перегоняли на горные пастбища. Трудно представить себе более знобкое зрелище, чем унылый серый луг, где под градом или мокрым снегом жалобно блеют ярки и окоченевшие ягнята. Даже веселые ореховки Кларка сидели, нахохлившись, спиной к этим весенним вьюгам.

Летом настроения плато менялись несколько раз на дню вместе с погодой. Эти настроения пробирали самого тупого всадника, как и его лошадь, до мозга костей.

В солнечное утро плато так и соблазняло вас спешиться и поваляться в сочной траве и цветах. (Ваша менее выдержанная лошадь так и поступала, стоило ослабить поводья.) Все живое пело, попискивало и расцветало. Могучие сосны и ели, отдыхая от зимних бурь, пили солнце в величавом покое. Кистеухие белки, храня непроницаемое выражение на мордочке, но, ликуя голосом и хвостом, настойчиво сообщали вам то, что вы и без них прекрасно знали, – никогда еще не было такого дивного безлюдья и такого великолепного дня.

А час спустя на солнце наползали грозовые тучи, и недавний рай робко затихал, ожидая, что на него вот-вот обрушатся безжалостные бичи молний, дождя и града. Все окутывалось черным унынием, словно вот-вот должна была взорваться бомба. Лошадь вскидывалась, стоило скатиться камешку или треснуть веточке. А если вы пытались повернуться в седле, чтобы отвязать плащ, она бросалась в сторону, фыркала и дрожала, как будто вы собирались развернуть свиток Страшного суда. Когда кто-нибудь при мне утверждает, будто он не боится грозы, я все еще говорю про себя: он не ездил верхом по Вершине в июле.

Грохот грома над головой достаточно страшен, но куда страшнее дымящиеся осколки камня, которые свистят совсем рядом, когда молния ударяет в скалу. Однако еще страшнее щепки, летящие во все стороны, когда молния разбивает сосну. Я до сих пор помню блестящую белую щепку длиной в полтора ярда, которая впилась в землю у моих ног, гудя, как камертон.

Какой бедной должна быть жизнь, совсем свободная от страха!

Плато представляло собой один бесконечный луг: чтобы проскакать из одного его конца до другого, требовалось полдня. Но не думайте, будто это был огромный заросший травой амфитеатр, огражденный стеной сосен. Его края были все в фестонах, кружевах и мережке бесчисленных бухточек и фиордов, мысов и проливов, полуостровов и парков, разных и неповторимых. Никто не знал их все, и каждая поездка сулила возможность отыскать что-нибудь новое. Въезжая в такую усыпанную цветами бухточку, я нередко чувствовал, что побывай здесь кто-нибудь до меня, он должен был бы сохранить память об этом в песне или стихотворении – вот почему я употребил слово «новое».

Этим ощущением, будто ты вот сейчас открыл нечто невероятное, по-видимому, и объяснялось изобилие инициалов и дат и всевозможных тавр, которыми была испещрена кора терпеливых осин в окрестностях любого летнего лагеря. С помощью этих надписей можно было за один день изучить историю Homo texanus(человека техасского) и его культуру, причем не в холодных антропологических категориях, но через биографию какого-нибудь патриарха, чьи инициалы были вам знакомы потому, что его сын надул вас с лошадью, или потому, что вы как-то танцевали с его дочкой. Вот помеченный девяносто каким-то годом его простой инициал без тавра рядом, вырезанный, очевидно, когда он впервые попал на Вершину пастухом без роду и племени. Затем через десять лет – его инициал и тавро. К этому времени он уже стал почтенным членом общины с собственным стадом, умножившимся благодаря бережливости и естественному приросту, а может быть, и не без помощи вороватого лассо. Затем совсем свежий инициал его дочери, вырезанный влюбленным юношей, который мечтал стать не только мужем красавицы, но и преемником ее отца.

Старик уже умер. На закате жизни сердце его радовали только счет в банке и число принадлежавших ему коров и овец, однако осина свидетельствует, что в молодые годы и он не оставался равнодушен к великолепию горной весны.

Впрочем, история плато запечатлевалась не только на коре осин, но и в местных названиях. В скотоводческих краях они бывают непристойными, шутливыми, насмешливыми или сентиментальными, но скучными – никогда. Они дразнят любопытство приезжих, и в ответ на расспросы ткется та паутина былей и небылиц, которая слагается в местный фольклор.

Например, «Погост» – прелестная лужайка, на которой голубые колокольчики покачивались над полупогребенными в земле черепами и позвонками коров, погибших давным-давно. Здесь в восьмидесятые годы неопытный скотовод, приехавший из теплых долин Техаса, доверился чарам лета и остался зимовать на Вершине вместе со стадом. Когда забушевали ноябрьские вьюги, ему и его лошади удалось добраться до равнины – но не его коровам.

Или «Кэмпбелловский Блюз» – у истоков Блу-Ривер, куда какой-то скотовод привез молодую жену. Ей скоро надоели скалы и камни, она тосковала по пианино. И ей привезли пианино фирмы «Кэмпбелл». В округе был только один мул, способный тащить подобную ношу, и только один погонщик, способный навьючить его так, чтобы пианино было уравновешено, – задача поистине выше человеческих сил! Однако пианино не развеяло тоски, и молодая супруга исчезла из этих краев. Когда я услышал эту историю, от дома сохранилась только куча бревен.

А еще «Фасолевая Дыра» – заболоченный луг, окаймленный соснами, под которыми в мои дни стояла пустая бревенчатая хижина, где можно было переночевать. по неписаному закону хозяин такой хижины оставлял в ней муку, топленое сало и фасоль, а ночующие пополняли запасы, чем могли. Но один злополучный путешественник, которого грозы заперли там на неделю, нашел в кладовой только фасоль. Подобное нарушение правил гостеприимства казалось настолько вопиющим, что было запечатлено как географическое название.

И, наконец, «Райское Ранчо» – безнадежная банальность, если смотреть на карту, но нечто совсем другое, когда вы добирались туда верхом по тяжелой дороге. Как и положено настоящему раю, это место пряталось за крутым отрогом. По его сочным лугам струился звонкий ручей, где плескалась форель. Лошадь, которую оставили месяц пастись на этом лугу, так разжирела, что на ее спине скопилась лужа дождевой воды. Впервые увидев Райское Ранчо, я спросил себя: «А как еще могли его назвать?»

Хотя мне не раз предоставлялся случай вновь побывать на Уайт-Маунтин, я ни одним из них не воспользовался. Лучше не видеть, что принесли этим местам туристы, шоссе, лесопильни и узкоколейки для вывоза леса или что они у них отняли. Иногда я слышу, как молодые люди, еще не родившиеся, когда я впервые «выбрался наверх», принимаются наперебой хвалить Вершину. И я соглашаюсь – с некоторыми мысленными оговорками.

ЕСЛИ ДУМАТЬ, КАК ГОРА

Могучий грудной вопль, эхом отражаясь от скал, катится вниз с горы и замирает в дальних пределах ночного мрака. Это – взрыв дикой гордой скорби и презрения ко всем превратностям и опасностям мира.

Ни одно живое существо (а может быть, и мертвое тоже) не остается равнодушным к этому кличу. Оленю он напоминает о судьбе всей плоти, соснам предсказывает полуночную возню внизу и кровь на снегу, койоту обещает богатые объедки, скотоводу грозит задолженностью в банке, охотнику сулит поединок пули с острыми клыками. Однако за всеми этими непосредственными страхами и надеждами кроется иной, глубокий смысл, ведомый только горе. Только гора прожила столько лет, что может бесстрастно слушать волчий вой.

Те, кому этот скрытый смысл не внятен, все-таки знают о нем, ибо он ощущается во всех волчьих краях и делает их особенными. Он пробегает мурашками по коже каждого, кто слышит волков ночью или разглядывает их следы днем. И даже если волков не видно и не слышно, он таится в сотнях мелких событий – в полуночном ржании вьючной лошади, в стуке осыпавшихся камней, в прыжке бегущего оленя, в том, как тени лежат под елями. Только невежественный новичок не ощутит присутствия или отсутствия волков, не заметит, что у гор есть о них свое тайное мнение.

Мне это известно с того дня, когда я увидел, как умирал волк. Мы завтракали на высоком обрыве, у подножия которого бурлила стремительная речка. Вдруг мы заметили, что через речку по грудь в белой пене перебирается оленуха. Только когда она выбралась на наш берег и встряхнула хвостом, мы поняли, что ошиблись. Это был волк. Полдесятка других волков – по-видимому, подросших волчат – выскочили из ивняка и, радостно виляя хвостами, буйной волной накатились на волчицу. На открытой площадке у подножия нашего обрыва каталась и кувыркалась целая куча из волков.

В те дни нам еще не доводилось слышать, что можно увидеть волка и не убить его, и секунду спустя мы уже осыпали свинцом захваченную врасплох стаю. Однако в этой пальбе азарта было много больше, чем меткости, – целиться с крутого обрыва вниз всегда сложно. Когда мы расстреляли все патроны, старая волчица лежала на земле, а за неприступной осыпью, волоча ногу, исчезал последний волчонок.

Мы подбежали к волчице как раз вовремя, чтобы увидеть, как яростный зеленый огонь угасает в ее глазах. Я понял тогда и навсегда запомнил, что в этих глазах: было что-то недосягаемое для меня, что-то ведомое только ей и горе. Я тогда был молод и болен охотничьей лихорадкой. Раз меньше волков, то больше оленей, думал я, а значит, полное истребление волков создаст охотничий рай. Но увидев, как угас зеленый огонь, я почувствовал, что ни волки, ни горы этой точки зрения не разделяют.

С тех: пор мне довелось увидеть, как штат за штатом избавился от своих волков. Я наблюдал за очищенными от волков горами и видел, как их южные склоны покрываются рубцами и морщинами новых оленьих троп. Я видел, как все съедобные кусты и молоденькие деревья ощипывались, некоторое время кое-как прозябали, а потом гибли. Я видел, как каждое дерево со съедобной листвой лишалось ее до высоты седельной луки. Подобная гора выглядит так, словно кто-то вручил господу садовые ножницы и не оставил ему никаких других развлечений. А потом приходит голод, и кости погибших от собственного избытка бесчисленных оленьих стад, о которых мечтали охотники, белеют на солнце, смешиваясь с прахом шалфея, или тлеют под можжевельниками без нижних ветвей.

По-моему, как олени живут в смертельном страхе перед волками, так гора живет в смертельном страхе перед оленями. И может быть, с большим на то основанием. Ведь съеденному волками вожаку стада через год-другой подрастет смена, но что заменит съеденный оленями растительный покров даже через десятилетия?

То же происходит и со скотом. Скотовод, очищающий свои владения от волков, не понимает, что берет на себя обязанность волков поддерживать численность стад в соответствии с возможностями пастбищ. Он не научился думать, как думает гора. И вот теперь пыльные чаши съедают почву и реки уносят наше будущее в море.


Мы все стараемся обеспечить себе безопасность, благосостояние, комфорт, долгую жизнь и скуку. Оленю служат для этого быстрые ноги, скотоводу – капканы и яды, законодателю – перо, а большинству из нас – машины, избирательные бюллетени и доллары, но все в общем сводится к одному: покой для нас, пока мы живы. В какой-то мере это неплохо, а может быть, с объективной точки зрения и необходимо, однако избыток безопасности, в конечном счете, по-видимому, порождает только опасность. Не это ли имел в виду Торо, сказав, что спасение мира – в дикой природе? И не в этом ли скрытый смысл волчьего воя, давно известный горам, но редко понятный людям?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю