355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леопольд Олдо » Календарь песчаного графства » Текст книги (страница 11)
Календарь песчаного графства
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:30

Текст книги "Календарь песчаного графства"


Автор книги: Леопольд Олдо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

ПЕСНЯ ГАВИЛАНА

Песня реки – это мелодия, которую вода играет на камнях, корнях и в быстринах.

У Рио-Гавилана есть такая песня. Это приятная мелодия, повествующая о веселых быстринах и о жирных форелях, дремлющих под обомшелыми корнями белых кленов, дубов и сосен. А, кроме того, она полезна: звон воды переполняет узкий каньон, так что олени и дикие индейки, спускающиеся с холмов напиться, не слышат шагов ни человека, ни лошади. Будьте внимательны, огибая очередной мысок: один удачный выстрел – и вам уже не придется карабкаться по крутым обрывам в поисках добычи.

Песня воды доступна каждому уху, но в этих холмах есть музыка, слышная далеко не всем. Чтобы уловить хотя бы несколько нот, надо долго прожить здесь и узнать язык холмов и рек. И вот в безветренную ночь, когда лагерные костры догорают, а Плеяды уже взошли над краем каньона, сядьте совсем тихо и, прислушиваясь, не завоет ли волк, припоминайте все, что вы видели и пытались понять. Быть может, тогда она зазвучит для вас – необъятная гармония, партитура которой написана на тысячах холмов нотными знаками жизни и смерти растений и животных, а ритмы сливают воедино секунды и века.

Жизнь каждой реки поет свою песню, но нередко эта песня уже давно искажена диссонансами бездумной порчи. Беспощадное истощение пастбищ губит сначала растения, а потом почву. Затем ружья, капканы и яды сводят на нет крупных млекопитающих и птиц, после чего создается национальный парк с дорогами и туристами. Парки создаются для того, чтобы музыку дикой природы могли услышать многие, но к тому времени, когда эти многие научатся слушать, не останется почти ничего, кроме нестройного шума.

Когда-то были люди, которые обитали у реки, не нарушая гармонии ее жизни. На Гавилане они, наверное, исчислялись тысячами, потому что следы их трудов сохранились повсюду. Поднимитесь по любой долине, смыкающейся с любым каньоном, и вы обнаружите, что карабкаетесь по маленьким террасам с каменными парапетами – верх одного парапета расположен на уровне основания следующего. За каждым парапетом – небольшой клочок земли, бывший некогда полем или огородом и получавший дополнительную влагу от ливней, хлеставших соседние крутые склоны. На гребне можно обнаружить фундамент сторожевой башни: наверное, земледелец некогда нес здесь дозор, охраняя лоскутки своих полей. Воду для домашних нужд он, по-видимому, брал из реки, а домашних животных у него как будто не было вовсе. Что он выращивал здесь? И как давно? Единственный намек на ответ дают трехсотлетние сосны, дубы и можжевельники, выросшие на его былых полях. Во всяком случае, это было раньше, чем там пустили корни самые старые деревья.

Олени любят лежать на этих маленьких террасах, где ровная, без камней земля устлана дубовыми листьями и огорожена кустарником. Прыжок через парапет – и олень скрывается из виду, прежде чем непрошеный гость успеет его заметить.

Как-то раз при пособничестве ревущего ветра я подкрался сверху к оленю, лежавшему на парапете в тени огромного дуба, чьи корни оплели древнюю каменную кладку. Его рога и уши четко вырисовывались на фоне золотой травы бутелоа, среди которой виднелась зеленая розетка лофофоры Вильямса. Все вместе слагалось в удивительно гармоничную картину. Я промахнулся, и моя стрела, перелетев через оленя, разбилась о камни, уложенные древним индейцем. Вздернув на прощанье белоснежный хвост, олень умчался вниз по склону, и я вдруг понял, что мы с ним были актерами в аллегории. Прах – праху, каменный век – каменному веку, и во веки веков – погоня! И хорошо, что я промахнулся, ибо когда на месте моего нынешнего огорода вырастет огромный дуб, надеюсь, тогда тоже будут олени, чтобы лежать на его палых листьях, и охотники, чтобы выслеживать их, и промахиваться, и раздумывать, кто построил эту ограду и когда.

В один прекрасный день мой олень получит пулю в свой лоснящийся бок. Его ложе под дубом займет неуклюжий бык и будет жевать золотую бутелоа, пока ее не заменит бурьян. Затем после ливня бешеный поток разворотит старый парапет и сбросит его камни в кювет туристского шоссе у реки внизу. Грузовики будут пылить там, где вчера я видел на тропе следы волка.


Поверхностному взгляду берега Гавилана покажутся каменистыми и неприветливыми – почти отвесные склоны, мрачные обрывы, деревья, настолько искривленные, что не годятся в дело, крутые холмы, где скоту трудно пастись. Но древние строители террас не дали себя обмануть. Они по опыту знали, что это край млека и меда. Эти искривленные дубы и можжевельники каждый год выстилают землю желудями и шишками, которые диким созданиям остается только подбирать. Олени, дикие индейки и пекари целыми днями занимаются тем, что, словно бычки на кукурузном поле, преобразуют этот корм в сочное мясо. А золотая трава прячет под колышущимися плюмажами подземный огород луковиц и клубней, включая дикий картофель. Вскройте зоб жирной пестрой перепелки, и вы обнаружите самые разнообразные корма, выкопанные из земли, которую вы считали бесплодной. Эти корма можно уподобить воздуху, нагнетаемому растениями в великолепный орган, который мы называем фауной.

У каждой области есть свой деликатес, символизирующий ее изобилие. Гастрономическую эмблему холмов Гавилана можно получить так: убейте отъевшегося на желудях оленя не раньше ноября и не позже января. Подвесьте его к суку вечнозеленого дуба на семь морозных ночей и семь солнечных дней, затем вырежьте полузамороженные «ремни», укрытые слоем жира под седлом, и разрежьте их поперек на куски. Каждый кусок натрите солью, перцем и мукой, а затем бросьте в жаровню с кипящим медвежьим жиром, стоящую на дубовых углях. Выньте жаркое, едва оно покоричневеет. Подсыпьте в жир немного муки, влейте ледяной воды, а потом молока. Положите жаркое на горячую лепешку из кислого теста и залейте их соусом.

Это сооружение символично. Олень лежит на своей Горе, а золотой соус – это солнечный свет, в котором он купается даже после смерти.

Пища – вот мотив, непрерывно звучащий в песне Гавилана. Разумеется, я имею в виду не только вашу пищу, но и пищу для дуба, который кормит оленя, который кормит пуму, которая умирает под дубом и превращается в желуди для своей бывшей добычи. Это один из множества циклов питания, начинающихся с дубов и завершающихся ими же, ибо дубы, кроме того, кормят сойку, которая кормит ястреба-тетеревятника, который дал имя вашей реке. И медведя, чей жир пошел на ваш соус, и перепелку, которая преподала вам урок ботаники, и дикую индейку, которая ежедневно натягивает вам нос. А общая цель всего этого – помочь источникам, питающим Гавилан, унести еще один комочек почвы с широкого бока Сьерра-Мадре, чтобы взрастить еще один дуб.

Есть люди, на которых возложен долг изучать структуру растений, животных и почв, то есть инструментов великого оркестра. Этих людей называют профессорами. Каждый выбирает один инструмент и тратит жизнь на то, чтобы разобрать его и описать по отдельности каждую струну и деку. Этот процесс потрошения называется научными исследованиями. А место, где потрошат, называется университетом.

Профессор пощипывает струны только своего инструмента, и если он даже слушает музыку, то никогда не признается в этом своим коллегам или студентам. Ибо все подчиняются железному табу, согласно которому конструкция инструментов – это область науки, а гармонию пусть выискивают поэты.

Профессора служат науке, наука служит прогрессу. И служит ему так хорошо, что в спешке распространить прогресс на все края, куда он еще не проник, многие из наиболее тонких инструментов оказываются растоптанными и сломанными. И одна за другой вычеркиваются части из песни песней. А профессор вполне удовлетворен, если успевает классифицировать каждый инструмент перед тем, как его сломают.

Наука приносит миру блага не только материальные, но и нравственные. Среди этих последних одно из самых великих – объективность, или научная точка зрения. Это означает: сомневайся во всем, кроме фактов. Это означает: обтесывай все до фактов, а щепки пусть летят куда попало. Один из фактов, вытесанных наукой, таков: каждой реке нужно больше людей, а всем людям нужно больше изобретений и, следовательно, больше науки. Хорошая жизнь зависит от бесконечного продолжения этой логической цепи. То, что хорошая жизнь на любой реке может зависеть и от восприятия ее музыки, а также от сохранения этой музыки, чтобы было что воспринимать, – такую идею наука еще не рассматривала, ибо подобные сомнения ей чужды.

Наука пока не добралась до Гавилана, а потому выдра еще играет в салочки на его быстринах и плесах и выгоняет жирную форель из-под мшистого берега, ни на секунду не задумываясь о наводнении, которое в один прекрасный день унесет этот берег в Тихий океан, или о рыболове, который в один прекрасный день явится оспаривать ее право на форель. Подобно ученым, выдра не сомневается в своем жизненном предназначении. Она твердо уверена, что для нее Гавилан будет петь вечно.

Орегон и Юта
КОСТЕР НАБИРАЕТ СИЛУ

Воров объединяет круговая порука, вредные растения и животные сотрудничают между собой и поддерживают друг друга. Если естественная преграда остановит вторжение одного вредителя, другой находит способ ее преодолеть. В конце концов, каждая область и каждый источник питания получает свою квоту непрошеных экологических гостей.

Так, на смену домовому воробью, едва его обезвредило исчезновение лошади как главной тягловой силы, явился скворец, кормящийся возле тракторов. Вслед за эндотией, поражающей раком кору каштанов и не имевшей визы дальше западной границы их распространения, является голландская болезнь ильмовых, у которой есть все шансы добраться до западной границы распространения вязов. Пузырчатая ржавчина веймутовой сосны, чье наступление на запад остановили безлесные равнины, сумела высадиться в тылу и резво спускается со Скалистых гор из Айдахо к Калифорнии.

Непрошеные экологические гости начали прибывать на континент с первыми поселенцами. Шведский ботаник Петер Кальм еще в 1750 году нашел в Нью-Йорке и Нью-Джерси почти все европейские сорняки, какие существуют там теперь. Они распространялись с той быстротой, с какой плуг первопоселенца успевал подготовить почву для; их семян.

Другие явились позднее с запада на огромные уже готовые для них площади, вытоптанные пасущимся рогатым скотом. В этих случаях распространение нередко бывало настолько молниеносным, что его не успевали заметить: просто в одну прекрасную весну оказывалось, что пастбище заполонил новый сорняк. Характерным примером может служить вторжение кровельного костра (Bromus tectorum)в северо-западные междугорья и предгорья.

Чтобы вы не отнеслись излишне снисходительно к этой новой добавке в общую мешанину, я хотел бы объяснить, что костер не образует живого дерна, как многолетние травы. Это однолетний травянистый сорняк, вроде лисохвоста или росички, погибающий каждую осень, чтобы весной взойти из прошлогодних семян. В Европе он растет на гниющих соломенных кровлях, и его латинское обозначение происходит от слова «тектум», что значит «крыша». Растение, способное существовать на крыше дома, будет благоденствовать на плодородной, хотя и сухой крыше континента.

И теперь медово-желтые холмы, окаймляющие северо-западные горы, получают свой цвет не от таких сочных и полезных трав, как спороболюс пли пырей, которые некогда их покрывали, но от вытеснившего их ни на что не годного костра. Автомобилист, не зная об этой замене, любуется волнами холмов, уводящих его взгляд к горным вершинам. Ему не приходит в голову, что и холмы маскируют изъяны на своей коже экологической пудрой.

Замена же произошла из-за бездумного истощения пастбищ. После того как слишком уж большие стада и отары выщипали и вытоптали защитный покров холмов, что-то должно было укрыть обнаженную, выветриваемую почву, и это сделал костер.

Костер растет очень густо, и каждый стебель песет множество колючих остей, которые делают зрелое растение несъедобным для скота. Если хотите понять, что испытывает корова, пытаясь есть зрелый костер, попробуйте пройти через его заросли в туфлях. Все, кто работает под открытым небом в краях, где растет костер, носят сапоги. А в нейлоновых чулках там ходят только по дощатым мосткам или бетонным дорожкам.

Эти колючие ости укрывают осенние холмы желтым одеялом, которое воспламеняется с легкостью ваты. Обезопасить захваченный костром край от пожаров практически невозможно. В результате остатки хороших кормовых растений, вроде полыни и трехзубчатой пуршии, выгорают вплоть до верхних склонов, где их труднее заготавливать на зиму. Пожары оттесняют все выше сосновые леса, которые служат приютом для оленей и птиц.

Несколько сгоревших в предгорьях кустов вряд ли покажутся большой потерей летнему туристу. Он ведь не знает, что зимой из-за снега горы недоступны ни для домашних, ни для диких животных. Домашний скот кормят в долинах хозяева, но олени и вапити либо находят корм в предгорьях, либо погибают от голода. Пригодный для зимовки пояс очень узок, и чем дальше на север, тем больше диспропорция между областью, пригодной для обитания зимой, и областью, пригодной для обитания летом. Вот почему разбросанные по предгорьям островки дубрав, полыни и трехзубчатой пуршии являются залогом выживания диких животных во всей этой области. Но их все больше и больше уничтожают пожары. К тому же они нередко укрывают последние остатки местных многолетних трав, и, когда их пожирает огонь, скот быстро приканчивает эти остатки. Пока охотники и скотоводы спорят о том, кто первый должен позаботиться о сохранении зимних пастбищ, костер продолжает набирать силу, и недалек тот день, когда спорить будет не о чем.

Костер оказывается причиной и многих других неприятностей, по большей части, пожалуй, менее важных, чем умирающие от голода олени или язвы во рту коров, однако заслуживающих упоминания. Костер вторгается в люцерновые луга и портит сено. Он не дает утиным выводкам спуститься от гнезда на склоне к воде в долине. Он пробирается в пояс лесов, душит там сеянцы сосны, а более старым деревьям угрожает пожаром.

Мне тоже было неприятно, когда при въезде в северную Калифорнию карантинный чиновник обыскал мою машину и багаж. Он вежливо объяснил, что Калифорния рада туристам, но не может допустить, чтобы они в своем багаже ненароком ввозили в штат вредителей, будь то растения или насекомые. Я спросил, каких именно, и он долго перечислял возможных губителей огородов и садов, но не упомянул про желтое одеяло костра, которое уже простиралось во все стороны от его ног до холмов на горизонте.

Как это было с карпом, скворцом и поташником, области, пораженные костром, превращают необходимость в добродетель и пытаются извлечь пользу из непрошеного гостя. Молодые стебли костра – неплохой корм, но молодыми они остаются недолго. Вполне возможно, что барашек, которого вы ели за обедом, щипал костер в ласковые дни весны. Костер препятствует эрозии, которая иначе последовала бы за вытаптыванием пастбищ, открывшим дорогу костру. (Подобные хороводы экологических причин и следствий заслуживают серьезных размышлений.)

Я внимательно слушал, стараясь разобраться, смирились ли западные штаты с костром, как с неизбежным злом, от которого нет избавления, или же костер вызывает желание исправить былые ошибки в использовании земли, но практически повсюду сталкивался с безнадежным равнодушием. Пока еще никто не испытывает гордости, опекая диких животных и дикие растения, и никто не стыдится, что его земля поражена недугом. Мы сражаемся в залах конференций с ветряными мельницами во имя сохранения природы, но когда дело доходит до дела, объявляем, что у нас даже и копья не было.

Манитоба
КЛАНДЕБОЙ

Боюсь, что получать образование – это значит учиться видеть одно, разучаясь видеть другое.

Так, очень многие из нас разучились видеть красоту болот. Я убеждаюсь в этом всякий раз, когда в качестве особой любезности везу гостя в Кландебой и замечаю, что для него это всего лишь болото, но только еще более унылое и вязкое, чем большинство болот.

Как странно! Ведь любой пеликан, лунь, веретенник или длинноклювая поганка знают, что Кландебой – особое болото. Иначе почему они предпочитают его всем другим? Почему мое появление там возмущает их так, словно я нарушаю не просто права их собственности, но и все приличия?

По-моему, дело в том, что Кландебой – болото особое не только в пространстве, но и во времени. Считать, будто 1941 год наступил одновременно во всех болотах, способны лишь те, кто некритически верит хрестоматийной истории. Но птицы знают истину. Стоит легкому ветру повеять с Кландебой навстречу стае летящих на юг пеликанов, и они сразу ощущают, что внизу их ждет возвращение в геологическое прошлое, в убежище от самого безжалостного врага – от будущего. Испуская странное доисторическое кваканье, они величавыми спиралями спускаются в гостеприимные пределы давно ушедшей эры.

Другие беженцы уже там, и каждый по-своему воспринимает эту возможность передохнуть от неумолимого хода времени. Над ржавой водой, словно разыгравшиеся ребятишки, пронзительно кричат форстеровские крачки – так, как будто плавники евдошек подрагивают не в этой воде, а в первых холодных потоках, льющихся с отступающих ледников. Вереница канадских журавлей трубит вызов всему, чего опасаются и страшатся журавли. По заливу тихо и величаво плывут лебеди, оплакивая исчезновение всего, что дорого лебедям. С вершины разбитого грозой тополя там, где болото смыкается с большим озером, сапсан, балуясь, кидается на пролетающих птиц. Он по горло сыт утиным мясом, но ему нравится пугать отчаянно вопящих чирков. Так же развлекался он и в те дни, когда прерии покрывало озеро Агассиз.

Понять настроение этих гостей болота нетрудно – они и не думают его скрывать. Но состояние духа одной беглянки, нашедшей приют в Кландебое, остается для меня тайной, потому что она не терпит присутствия людей. Пусть другие птицы легкомысленно поверяют свои секреты выскочкам в болотных сапогах, но длинноклювая поганка до этого не снизойдет! Как бы осторожно ни подкрадывался я к разделяющему нас тростнику, я вижу только блеск серебра, когда она беззвучно уйдет под воду, и затем из-за ширмы тростника на противоположном берегу она зазвенит колокольчиком, предупреждая о чем-то всех себе подобных. Но о чем?

Ответа я так и не нашел, потому что эту птицу и род человеческий разделяет какая-то стена. Кто-то из моих гостей покончил с поганкой, поставив галочку против ее названия в списке и изобразив сбоку буквами звон колокольчика – «клик-клик» или другую невнятицу в том же роде. Он не почувствовал, что это не просто птичий крик, что это тайная весть, которую нужно не воспроизводить неуклюжими искусственными средствами, но перевести и понять. Как ни горько, мне до сих пор не удалось этого сделать, и тайна останется для меня столь же темной, как и для него.

С каждым весенним днем колокольчик звенит все настойчивее: на рассвете и в сумерках он раздается над всеми плесами, и я понимаю, что птенцы уже привыкают к жизни на воде и родители наставляют их в философии поганок. Но увидеть, как это происходит, очень непросто.

Однажды я улегся ничком возле жилища ондатры и зарылся в грязь. Пока моя одежда впитывала местный колорит, мои глаза впитывали жизнь болота. Мимо проплыла самка красноголового нырка со своим караваном утят – красноклювых шариков зеленовато-золотистого пуха. Виргинский пастушок чуть не задел меня по носу. Тень пеликана скользнула по заводи. На кочку с мелодичным свистом опустился желтоногий улит, и мне пришло в голову, что я могу написать стихотворение лишь ценой огромных умственных усилий, а он несколькими шажками создает куда более прекрасные стихи.

На берег позади меня змеиным движением выбралась норка – она задирала нос, кого-то выслеживая. Болотный крапивник то и дело нырял в густые тростники, откуда доносился настойчивый писк птенцов. Солнце припекало, и я начал было подремывать, как вдруг из заводи сверкнул дикий красный глаз и возникла птичья голова. Убедившись, что все спокойно, появилась и вся птица, большая, как гусь, с серебристо-серым туловищем-торпедой. Я не успел понять, когда и откуда взялась вторая поганка, но она уже плыла прямо напротив меня, а на ее широкой спине ехали два жемчужно-серебристых птенца, уютно устроившись в манеже из приподнятых крыльев. Семья исчезла за мыском прежде, чем я опомнился, и из-за завесы тростников донесся звон колокольчика, переливчатый и насмешливый.

Ощущение истории – вот высший дар науки и искусства, но я подозреваю, что поганка, которая ничего от них не получает, лучше осведомлена в истории, чем мы. Ее смутный первобытный мозг не ведает, кто победил в битве при Гастингсе, но он словно бы ощущает, кто победил в битве времени. Если бы род человеческий был столь же стар, как род поганок, мы сумели бы постигнуть смысл их крика. Подумайте, сколько традиций, сколько мудрости, сколько новых причин для гордости и презрения приносят нам даже два-три осознающих себя поколения. Так какая же гордость непрерывной преемственности должна двигать этой птицей, которая была поганкой за миллионы лет до того, как на земле появился человек!

Но как бы то ни было, в крике поганки скрывается какая-то странная власть – он главенствует в болотном хоре и ведет его. Быть может, еще в незапамятные времена ей была вручена дирижерская палочка оркестра всей биоты. Кто задает такт озерным волнам, которые, накатываясь на берег, создают все новые и новые отмели для все новых и новых болот по мере того, как век за веком вода отступает все дальше? Кто велит ароннику и ситнику добросовестно пить солнце и воздух, чтобы зимой ондатры не вымерли от голода и болото не задушили безжизненные джунгли осоки? Кто днем учит терпению насиживающих уток, а по ночам пробуждает кровожадность в охотящихся норках? Кто воодушевляет цаплю точнее бить пикой, а сокола – стремительнее бросаться на цель? Поскольку мы не слышим, чтобы кто-нибудь обращался ко всем этим созданиям с увещеванием неустанно выполнять их различные обязанности, нам кажется, будто за ними никто не следит, будто умение их врожденное, а трудолюбие всегда механично, будто миру дикой природы неведомо утомление. Но может быть, утомление неведомо только поганкам, и, быть может, поганка напоминает им, что для того, чтобы все могли выжить, каждый обязан без устали есть и драться, размножаться и умирать.


Болота, некогда простиравшиеся по прериям от Иллинойса до Атабаски, сжимаются, отступают к северу. Человек не может жить единым болотом, а потому он вынужден жить вовсе без болот. Прогресс не терпит, чтобы культурные поля и дикие болота существовали бок о бок во взаимной терпимости и гармонии.

И вот с помощью землечерпалок и дамб, дренажных труб и сварочных аппаратов мы досуха высосали кукурузный пояс, а теперь взялись за пшеничный. Голубое озеро превращается в зеленую трясину, зеленая трясина – в спекшийся ил, спекшийся ил – в пшеничное поле.

Придет время, и мое болото, перекопанное и осушенное, будет погребено под пшеницей, как нынешний день и день вчерашний будут погребены под грядущими годами. И прежде, чем последняя евдошка забьется в последней лужице, крачки прокричат «прощай» Кландебою, лебеди в белоснежном величии поднимутся по спирали в небо и журавли протрубят последнее прости.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю