Текст книги "Экзамен"
Автор книги: Леонид Соболев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Соболев Леонид Сергеевич
Экзамен
Леонид Сергеевич Соболев
Экзамен
"Жорес" возвращался из похода. Шторм утих, и к осту от Шепелевского маяка открылась спокойная, удивительно ровная гладь, начинающая по-вечернему отблескивать сталью.
С обоих бортов потянулись низкие берега, определяя собой путь в горло залива – в Кронштадт, – и скоро прямо по носу, низко над водой, вдруг вспыхнула и, дрогнув, ослепительно засияла в закатных лучах золотая точка купол Морского собора. Мягкий, как бы усталый ветер дул в лицо, и в спадающих его порывах дымовые трубы обдавали мостик теплым, пахнущим краской током воздуха и утробным своим урчанием.
Белосельский стоял на правом крыле мостика, втиснув крупное тело между штурманским столом и парусиновым обвесом поручней. После того, что произошло в походе, ему хотелось малодушно спрятаться в каюте и не показываться никому на глаза.
Собственно говоря, ничего особенного не произошло. На походе командиру вздумалось провести ученье "человек за бортом". Для этого с мостика кинули за борт связанную койку, вахтенный комендор выпалил из пушки, дежурные гребцы бросились к вельботу, довольно быстро спустили его на воду, но в горячке вместо кормовых талей* выложили сперва носовые, чего, конечно, не следовало делать, ибо миноносец имел еще порядочный ход вперед. Вельбот развернуло задом наперед, ударило волной о борт "Жореса", причем сломало две уключины, одно весло и придавило пальцы минеру Трушину.
______________
* Тали – блоки, которыми поднимают на борт шлюпку.
Ученье не состоялось, боцман хмуро осматривал поднятый обратно на ростры поврежденный вельбот, Трушин ходил уже с перевязанной рукой и мечтал о двухнедельном отпуске по комиссии, а койка вместе с заключенным в ней пробковым матрасом бесследно затерялась в волнах Финского залива.
Все это, вместе взятое, называлось на кают-компанейском языке "военно-морским кабаком", случалось десятки раз и ничего, кроме смеха, вызвать бы не могло, если бы спуском шлюпки распоряжался любой из командиров "Жореса", кроме Белосельского, и если бы этот поход не был первым походом его на "Жоресе". Но то, что Белосельский был одним из тех, кого в кают-компаниях иронически называли "красными маршалами", придавало этому невинному эпизоду неприятный оборот.
"Красными маршалами" бывшие офицеры прозвали академиков приема 1922 года: это были матросы, только что вернувшиеся с гражданской войны командующими, начальниками штабов, комиссарами флотилий и кораблей и пришедшие теперь в академию, где для них был создан специальный подготовительный курс. На лето их расписали по кораблям для стажировки в средних командирских должностях, и Белосельский попал на "Жорес" старшим помощником командира.
Он мог управлять артиллерийским огнем целой флотилии, мог составить план операции, несущий разгром противнику (свидетельством чего был его орден), но спустить на волне шлюпку – что умел сделать любой из командиров и старшин "Жореса" – он не смог. В башне линейного корабля, где он провел все три года царской войны комендором, потом унтер-офицером, в Центробалте, на миноносце, где он был комиссаром, в боях на Волге, в штабе Каспийской военной флотилии некогда было обучаться шлюпочному делу. И все эти мелочи морского дела, привычные с детства морскому офицеру, для него оставались такими же неизвестными, как молекулярное строение тех снарядов, которыми он отлично умел попадать в корабли противника. Именно поэтому партия направила его в академию, и именно поэтому подготовительный курс академии включал в себя разнообразные предметы – от арифметики до курса морской практики младшего класса Морского училища.
Но все же на левом его рукаве было чуть не вдвое больше нашивок, чем у командира "Жореса", а у вельбота поломан борт, и у Трушина перевязана рука, и на мостике его встретили иронические усмешки артиллериста и снисходительный тон командира – "ничего, привыкнете, Аким Иванович", – и очень хотелось уйти в каюту. Но как только открылся Шепелевский маяк, командир ушел с мостика, оставив Белосельского "вести корабль".
Положим, корабль вел штурман, даже и не взглядывая на Белосельского, отлично понимая, что тот торчит здесь для мебели. На мостике была обычная обстановка домашности, уюта, веселого содружества хорошо знакомых и приятных друг другу людей, присущая "Жоресу". Штурман сидел на поручнях компасной площадки, хитро обвив вокруг стойки длинные ноги, и напевал "Шумит ночной Марсель". Артиллерист Любский, стоявший на вахте, перегнулся назад, через машинный телеграф, слушая комиссара Вахраткина, который сочно рассказывал очередную историю, сигнальщики вполголоса болтали на левом крыле, и, по-видимому, всеми владело отличное настроение, какое бывает в конце похода, и никому не было дела до Белосельского.
А в сущности, почему ждать от них сочувствия? За две недели своей стажировки он успел всем причинить неприятности. Прежде всего – комиссару.
На первом же бюро коллектива Белосельский подытожил свои впечатления: "Жорес" – не корабль, а усадьба, бывшие офицеры, не в пример другим кораблям, верховодят всем, комиссар ходит у них на помочах, подлаживается, дисциплина на корабле и не ночевала, миноносец развален... Вахраткин встал на дыбы: кто-кто, а уж он-то, старый матрос, бывшего офицера за пять миль чует! Командиры "Жореса" – честные спецы, хорошие служаки – не в пример другим кораблям сумели найти к команде подход, команда их любит и слушается. Что до дисциплины, – видно, в академии ее учат по букве, и настоящего духа революционной дисциплины так и не расчухали. Есть на "Жоресе" хоть один случай неисполнения приказания? Нет! Если данному товарищу не нравится тон, которым комсостав "Жореса" отдает приказания, то здесь – не армия и солдат тут нет! И не будет! На "Жоресе" настоящая трудовая дисциплина, а тянуть краснофлотцев и за грязную робу в трибунал отдавать – не выйдет! Основная задача коммунистов во главе с комиссаром – добиться доверия к спецам и сплочения их с командой, – таковая задача на "Жоресе" на сегодняшний день выполнена. И выполнена не береговыми моряками-академиками, а комиссаром и коммунистами корабля. И если товарищ Белосельский начнет запугивать командиров и вводить свои порядки, то бюро коллектива "категорицки и в упор" станет против...
Но после, поговорив по душам с остальными членами бюро – с рулевым старшиной Портновым, с младшим инженер-механиком Луковским и с машинистом Колангом, – Белосельский увидел, что бюро-то, пожалуй, "категорицки и в упор" станет на его точку зрения.
Артиллериста он сразу же вооружил против себя после первого осмотра материальной части. Тут Белосельский – бывший артиллерийский унтер-офицер царского флота и флагманский артиллерист Волжской флотилии – был вполне в своей стихии. Орудия действительно могли стрелять, и команда была как будто обучена. Но погреба не проветривались, в стволах кое-где оказалась ржавчина, а сам артиллерист, когда Белосельский посадил его за прибор Длусского*, не смог решить задачи малость посложнее элементарных стрельб этого года, после чего сам же насмерть обиделся.
______________
* Род учебного полигона для решения артиллерийских задач.
Командир держался тактично и осторожно. Он принял Белосельского не так, как приняли академиков-стажеров на других миноносцах, где дело доходило порой до прямого саботажа командиров по отношению к помощникам-академикам. И хотя с приходом академиков вся минная дивизия раскололась по горизонтали на два лагеря – командиры миноносцев, с одной стороны, них помощники академики – с другой, командир "Жореса" остался как-то посредине. Он порой заходил в каюту к Белосельскому, когда в ней набивались академики с соседних кораблей, добродушно подшучивал над их жалобами и как будто совершенно примирился с тем, что на флоте появились довольно многочисленные кадры будущих командиров кораблей, начальников штабов и командующих, которые, несомненно, закроют ему путь к продвижению на высшие должности. Он сразу пошел навстречу Белосельскому, охотно подписал все составленные тем инструкции по дежурной и вахтенной службе. Но войну Белосельского с комсоставом он наблюдал со стороны, не вмешиваясь, и, когда Белосельский вошел в жестокий конфликт со старшим механиком по поводу кочегаров и погрузки провизии (на "Жоресе" машинная команда добилась привилегий и от верхней работы была когда-то и кем-то освобождена), командир отшутился: "Монтекки и Капулетти?.. Давнишний спор славян между собою, строевые и "духи"? Увольте, не командирское это дело – капуста! Кто бы ее ни грузил, мне важно, чтобы у команды был борщ... Разберитесь уж сами..."
Белосельский "разобрался" – и нажил себе и в старшем механике врага.
Штурман Шалавин объявил нейтралитет.
– Эпоха великих реформ! – резвился он за вечерним чаем. – Опять же свежая струя и луч света в темном царстве, не возражаю. Пущай фукцирует нас, лоцманов, это не касаемо. Команды у меня – раз-два и обчелся, и портки у всех чистые, а девиацию в академии только на втором курсе проходить начнут. Он меня, как Любского, не забьет, я его сам лямбдой-аш* покрою...
______________
* Лямбда-аш – направляющая сила магнитной стрелки на корабле, термин из девиации – науки о магнитных силах, действующих на железном корабле.
Однако, будучи человеком веселим и любопытствующим, он с удовольствием засиживался в кают-компании, слушая жестокие драки Белосельского со старшим механиком, и, по приверженности к чистому спорту, становился для оживления разговора на точку зрения Белосельского.
– Люблю решительность, – сказал он раз Луковскому. – Роскошный мужчина! Опять же – как долбает, как долбает! Красота... Я чего-нибудь выкину, Петрович, чтоб он и на меня кинулся, ей-богу! Давно меня начальство не долбало, отвык, а люблю хороший фитиль – жить как-то интереснее...
Штурман, кроме Луковского, казался Белосельскому единственным из комсостава, на кого можно было опереться. Он был из недоучившихся гардемаринов, и в нем не было еще того особенного, офицерского духа, который Белосельский чуял и в командире, и в старшем механике, и в артиллеристе. Кроме того, несмотря на вечный балаган, несмотря на быстро прилипшее к нему этакое, "чисто жоресовское", пренебрежение к дисциплине, он был очень неплохим штурманом и дело свое, по молодости лёт, еще не успел разлюбить. Вот и сейчас, сидя на поручнях в позе, которая ему казалась остроумной и должна была выражать презрительную беззаботность ("Подумаешь – плавание! Лужская губа – Кронштадт, маршрут номер пять, Калинкин мост, плата три копейки!.."), он, не меняя позы, незаметно и очень зорко прицеливался через пеленгатор на сияющую точку Морского собора. Мины кругом фарватера стояли еще на местах.
– "И женщины с мужчинами идут в каб-бак..." Уважаемый товарищ кормчий, отсуньте-ка ваше плечико вправо, – сказал он рулевому и, чтобы не спускаться со своей площадки, всмотрелся в путевой компас через бинокль. – Благодарю вас, дышите свободно... И не откажите, трясця вашей бабушке, точнее держать на румбе! Сто девять с половиной, курс девять!
– Я ж так и держу, – ответил рулевой, но тотчас поспешно завертел штурвалом: курсовая черта стояла против ста четырех с половиной. – Есть сто девять с половиной!
– Так держать, – сказал штурман и потом покосился на Вахраткина, сморщившись и почесывая в затылке. – Иван Андреич! Рассказ ваш превосходен и очень, оч-чень мило спет... но, смею заметить, трепотня на мостике не располагает к точности курса. А слева – шарики, и я взрываться не хочу. А вы?
"Молодец", – подумал Белосельский. Собственно, этот клуб на мостике должен был прекратить он сам, но после неудачи со шлюпкой ему казалось, что каждое его слово будет принято иронически.
Он собрал в себе мужество и выглянул из-за штурманского стола.
– Товарищ вахтенный начальник, примите замечание, вы не следите за точностью курса, – сказал он и сам почувствовал, как резко прозвучала его сухая интонация, так не совпадающая с домашностью обстановки на мостике.
Любский откинулся от телеграфа, комически развел руками и посмотрел на комиссара – мол, не пойму, кто же здесь начальство: вы или он? В этом как бы добродушном жесте было столько презрения, что у Белосельского внезапно поплыло в глазах.
– Я не слышу ответа, товарищ командир! – повысил он голос.
Штурман любопытствующе свесил голову вниз. Комиссар дипломатично пошел к трапу.
Артиллерист, не сдаваясь, пожал плечами:
– А не знаю, что мне, в сущности, отвечать... Странно...
Штурман тихонько присвистнул.
Белосельский вышел из-за столика. Фуражка Вахраткина уже белела в провале люка. Не хочет портить отношений? Ладно... Он обвел глазами мостик: сигнальщики перестали болтать и, видимо, ожидали, как повернется дело. Вахтенный прислонился к мачте, независимо поигрывая цепочкой от дудки. Это был Плоткин, артиллерийский старшина, правая рука Любского и вожак комендорской вольницы. Он с улыбочкой поглядывал на Любского, как бы говоря, что отлично понимает нелепую придирчивость старшего помощника. Улыбочка эта решила дальнейшее.
Белосельский повернулся к компасной площадке:
– Товарищ штурман, научите командира РККФ Любского правильному ответу!
Штурман удивленно поднял голову, и Белосельский с горечью почувствовал, что залп прошел мимо. Неужели и этот откажет? Все-таки одна шатия, друг за дружку горой... Но то ли в лице Белосельского, в сжатых его скулах и в расширенных ноздрях было что-то необычное, то ли в глазах его штурман прочел тревогу и надежду, или просто сама ситуация показалась ему забавной, но он скинул ноги с поручней и уже без балагана стал "смирно", подняв руку к козырьку.
– Следует ответить: есть принять замечание, приказано следить за курсом!
– Повторите, товарищ командир.
Артиллерист вспыхнул.
– Я не попугай... и... не мальчишка!
– Повторите уставный ответ, товарищ командир, – с подчеркнутым спокойствием сказал Белосельский и боковым зрением увидел, что Плоткин оставил дудку в покое и подтянулся. Штурман любопытно переводил глаза с Белосельского на артиллериста.
– Я сказал, что не попугай! Я буду жаловаться комиссару!..
Теперь штурман с удовольствием потер руки и мечтательно облокотился на компас с видом человека, который готовится слушать любимую арию: сейчас начнется мировой долбеж...
Но Белосельский отвернулся от артиллериста и подозвал Плоткина:
– Товарищ вахтенный старшина, доложите командиру Краснову, что я приказал ему сменить вахтенного начальника.
Плоткин, неуверенно повторив приказание, взглянул на артиллериста и пошел вниз. Любский с пятнами на лице смотрел вперед, ничего не видя. Шалавин сполз с компасной площадки и, опасливо пройдя мимо Белосельского, целиком залез в штурманский стол, похожий на собачью будку.
На мостик поднялся минный специалист Краснов. Смена вахты произошла вполголоса, потом артиллерист повернулся к трапу, но Белосельский его остановил. Он решил довести бой до конца.
– Я не разрешал вам спускаться с мостика, товарищ командир, – сказал он негромко, и Любский понял, что перегибать палку опасно: черт его знает, доведет до трибунала... все же как-никак на мостике, во время похода...
– Вахту сдал исправно, курс сто девять с половиной, – сказал он, не подымая глаз.
– Можете идти. В Ленинград не поедете, пока не сдадите мне зачет по командным словам и ответам. Понятно, товарищ командир?
– Есть сдать зачет по командным словам и ответам, – пересилив себя, ответил артиллерист и с грохотом скатился вниз по трапу.
На мостике наступила удивительная для "Жореса" тишина. Потом штурман высунул из своей будки нос и осмотрелся. Краснов, видимо, вполне оценив обстановку, стоял около рулевого, то и дело заглядывая в компас, подымая к глазам бинокль, наклоняясь к счетчику оборотов. Сигнальщики неслышно копошились у флагов, наводя порядок в их цветистых комочках. Белосельский по-прежнему втиснулся между штурманским столом и обвесом. Штурман тихонько подергал его за рукав.
– Аким Иваныч, – сказал он молящим шепотом, сделав насмерть перепуганное лицо, – дозвольте неофициально... я ж не на вахте, ей-богу...
Белосельский взглянул на него и едва удержал улыбку.
– Не паясничайте, штурман. Учили бы лучше товарищей, как себя держать.
– Аким Иваныч! Как перед богом... Люблю классный фитиль, это же красота, кто понимает, но тут... ох, и хай будет! – Он схватился за голову. – Он же скандал подымет и вас с нутром и с перьями съест, три дня носить будет, выплюнет, обратно съест и не выплюнет, так и погибнете... Я понимаю, печенка в вас играет после камуфлета со шлюпкой. А вы плюньте и берегите здоровье, черт с ней, со шлюпкой! Ей-богу, не то бывает... Я тоже, как первый раз на девиацию выходил... боже ж ты мой: стою на мостике, тут тебе и магниты, и таблицы, и справа банки, и слева стенка, а корапь прет, а море тесное, а посоветоваться не с кем, а амбиция играет... словом – тоё-моё, зюйд-вест и каменные пули...
– Ладно, штурманец, в каюте поговорим, – сказал Белосельский, почувствовав, как дрогнуло в нем сердце при напоминании о шлюпке. – Следите за курсом. Тут тоже море тесное.
– Есть следить за курсом, тут море тесное! – гаркнул штурман, выпучив глаза, но и в самом деле пошел к путевому компасу. Белосельский проводил взглядом его высокую и смешную фигуру. За всем этим балаганом как-то не поймешь, на чьей он стороне, – хорошо хоть сейчас не подвел с артиллеристом...
Он выставил лицо на ветерок, за обвес, и снизу донеслось быстрое шипенье воды. Он опустил голову, вглядываясь в неподвижно стоящую под мостиком разрезную волну и оценивая происшедшее. Переборщил?.. Нет. Урок к месту. Иначе с миноносцем ничего не сделать, начинать надо с комсостава отсюда идет и Плоткин с его проповедью о трудовой дисциплине, и комендорская вольница, и комиссарские теории о сплочении. Сделано правильно, но будут неприятности. Командир, конечно, поддержит Любского, да и комиссар подгадит...
Комиссар... Странно было не чувствовать в этом мужественном слове привычной поддержки. Вон как повернулось: матросу и коммунисту приходится драться с матросом и коммунистом! Вахраткин был и тем и другим, и, кроме того, он был еще и комиссаром, но в бессонные ночи, когда Белосельский ворочался на койке, в который раз перебирая в уме людей "Жореса" и отыскивая среди них врагов и друзей, – комиссар Вахраткин казался ему не союзником, а врагом, и врагом более опасным, чем бывшие офицеры. Почему?..
Этого Белосельский пока сам еще не знал. Это надо было додумать, поговорить с другими академиками, свести к итогу обрывки наблюдений и догадок, которые накопились за эти две недели. И может быть, дело в личном самолюбии Вахраткина. Подумать только, приходит на корабль такой же матрос и коммунист и тычет его носом: тут неладно, тут неверно, тут проморгал, – кому это приятно? И может быть, дело не в глубокой затаенной обиде его – вот, мол, одних матросов послали учиться, будут кораблями командовать, флагманами будут, а я, Вахраткин, так и помру где-нибудь в Пубалте старшим инструктором... Может быть, дело обстоит гораздо более серьезно, и этот глухой протест Вахраткина против академиков имеет совсем другие причины...
Стоявшая под мостиком волна завораживала взгляд. Она как бы прилипала к кораблю, проносясь вместе с ним мимо остальной толщи воды, медленно изменяя форму в гребне и в изгибе, но оставаясь все время той же – шипящей, отороченной пузырьками белой пены. Люди меняются так же, оставаясь почти теми же самыми, и черт его знает, что загнало им внутрь встречное течение людей и событий? Вахраткина он хорошо помнит по Центробалту – боевой был матрос, пришел со "Славы". А с кем он потом путался все эти годы? Почему он так держится за командира? Почему так настроена против него часть коммунистов?.. Волна стояла над мостиком неотрывно, как часть корабля, и смотреть в ее живую глубину было спокойно и приятно, но почему-то безмерно одиноко: корабль, волна и человек. Один.
Он пересилил себя и поднял взгляд к горизонту. Кронштадт приблизился. Показались заводские трубы, наклонно вылез в небо кран, темным четырехугольником выросла водокачка. Вечер спускался тихий и ясный. И оттого ли, что на мостике стояла тишина, а может быть, оттого, что был уже отчетливо виден Кронштадт, где на других кораблях такими же чужими и одинокими чувствовали себя стажеры-академики, – но Белосельский ощутил вдруг прилив сил и спокойствия. Ну что ж, еще один фронт без залпов и выстрелов, фронт путаный и неопределенный: справа – трудноуловимое сопротивление бывшего офицерства, слева – еще более скользкое сопротивление комиссара... Но учиться самому и учить других – надо, как надо строить флот, оздоровлять его и одновременно не забывать, что сперва отдаются не носовые тали, а кормовые. Чепуха, мордокол с дворянчиком, явным саботажником...
В конце концов не на "Жоресе" кончается флот – есть Пубалт, есть парткомиссия, там поймут и тали, и бой с артиллеристом и пощупают, чем дышит комиссар Вахраткин, матрос и коммунист. Поход кончается, и все неприятности, связанные с первым походом на чужом корабле, тоже кончаются.
Впереди показались входные буи рейда. Было еще совсем светло, и за кормой небо не успело еще осыпать алых своих закатных перьев, а мигалки на буях уже горели. Все должно делаться своевременно: мигалки – загораться до темноты, наступление – начинаться до готовности противника. И артиллеристу он насовал вовремя.
Он подозвал Плоткина, приказал доложить командиру, что миноносец входит на рейд, и потом нажал кнопку аврального звонка. Трескучие колокола громкого боя отозвались из-под мостика, топот ног по трапам нарушал мечтательную тишину вечернего похода, и на полубаке закопошилась у шпиля хозяйственная фигура боцмана.
"Жорес" подходил уже к воротам гавани, но командир все еще не подымался на мостик. Белосельский усмехнулся. Конечно, это мелкая месть за артиллериста: выйти в последний момент и не дать помощнику возможности приготовить на корме что надо, чтобы потом, когда миноносец долго будет подтягиваться кормой к стенке, иронически разводить руками в ответ на приглашения командиров с соседних миноносцев и кивать на корму: "Возится, мол, мой академик, никак чалки не заведет..." Послать, что ли, боцмана, пусть пока там посмотрит...
– Товарищ боцман, – крикнул он на полубак, – подымитесь сюда!
Но прежде чем появился боцман, на мостик вернулся Плоткин.
– Товарищ старший помощник, командир приказал передать, что он занят. Пусть, говорит, помощник сам входит в гавань и швартуется.
Белосельский обернулся и внимательно на него посмотрел. Что он, перепутал?
– Повторите, какое приказание?
Плоткин с видимым удовольствием повторил, напирая на слово "сам". Штурман, складывавший карты, выглянул из своей будки, как кукушка из часов.
– Нок-аут, – сказал он, поджимая губы. – Ядовито...
Белосельский почувствовал, что вся кровь кинулась ему в лицо.
– Есть входить в гавань, и швартовиться! Товарищ штурман, пройдите на корму, будете заводить швартовы! – Он двинулся к машинному телеграфу. – Там левый стальной во вьюшке заедает, прикажите лучше сейчас набрать слабины на палубу...
Штурман посмотрел на него с уважением и жалостью, потом совершенно неофициально махнул рукой:
– Вот же сук-кин сын, а? Ладно, Аким Иваныч, как-нибудь развернемся...
Белосельский положил пальцы на ручки машинного телеграфа, как на рукоятки пулемета. Бой начинался. Первый сигнал в машину должен был означать, что он принял этот вызов.
Мгновение он боролся с собой, чувствуя себя не в силах начать эту опасную игру. Это же каприз самодура, и амбицию надо побоку... Самолюбие – и боевой корабль. Доказать – и, может быть, расшибить прекрасный миноносец. Вероятность аварии – 80 из 100: девять лет на кораблях – матросом и штабным специалистом, – и ни разу не держать в руках вожжи корабля, ручки машинного телеграфа!..
– Лево на борт, – сказал он, боясь, что голос окажется хриплым.
Гавань открылась перед "Жоресом" невероятно узкой щелью ворот. Ворота росли впереди, стремительно приближаясь и, как в кошмаре, неправдоподобно сужаясь по мере приближения к ним миноносца.
Он оглянулся. Как заговор: на мостике – никого из командиров. Нет и комиссара. Два сигнальщика, один из них – комсомолец Чернов. Его, что ли, спросить, когда командир уменьшает ход – в воротах или раньше?.. И какая инерция у "Жореса"? Расчет и глазомер... Тонкий расчет у командира, ох, тонкий!.. Спровоцировать отказ от приказания или дискредитировать как моряка... Белосельский как будто услышал будущие объяснения: "Если штаб флота присылает мне помощника, я вправе полагать, что это квалифицированный командир... Я полагал даже полезным дать ему самостоятельную практику... стажировка..."
– Одерживайте... Прямо руль! – сказал он, и миноносец пошел в узкую щель ворот. Белосельский потянул на себя рукоятку сирены, густой басистый вопль повис над гаванью, оповещая всех о входе корабля. Медное горло сирены торчало над самым мостиком, могучий рев отдавался во всем теле, рождаясь где-то внизу живота, и Белосельскому показалось, что это кричит он сам гневным призывом о помощи. Он отпустил рукоятку, и на мостике опять стало тихо, так тихо, что он услышал скрип собственных зубов.
Можно, конечно, и не разбить миноносец: войти малым ходом, отдать посередине гавани якорь, развернуться на нем и, потравливая якорную цепь, тихохонько, как "Водолей", сдаться кормой к стенке. Но рев сирены вызвал уже зрителей, и завтра вся минная дивизия будет пересмеиваться: "Видали?.. Академики!.. Бумажные морячки, раком на якоре, волжские привычечки... Словом – "зачаливай!.."
Ворота пронеслись мимо. Пора!
Он дал левой машине "полный назад", и "Жорес" послушно занес корму влево, поворачиваясь носом к каменной стенке, мимо которой он только что прошел. Теперь он должен был остановиться на месте, закидывая корму, чтобы потом задним ходом подойти к своему месту у противоположной стенки гавани. Белосельский метнулся к кормовым поручням посмотреть, как проходит корма, и тотчас увидел внизу, на палубе, у торпедных аппаратов – командира, старшего механика и Любского. Они стояли (или так показалось?) с видом людей, наблюдавших агонию затравленного зверя. Он густо выругался молча, про себя, – давнишним, проверенным матросским загибом в бога, в веру, в весь царствующий дом, – отскочил от поручней, как ужаленный, и носом к носу столкнулся с рулевым старшиной Портновым, членом бюро коллектива.
– Тебе чего?
– На штурвал стану, штурман прислал, – сказал тот вполголоса, серьезно и безоговорочно, и потом громко добавил: – Разрешите заступить на штурвал, товарищ командир, Грудского штурман требует на корму.
У Белосельского точно лопнуло что-то внутри, и бешеная злоба, с которой он только что отскочил от поручней, обернулась ясным и холодным весельем.
– Станьте на штурвал, товарищ старшина, – сказал он преувеличенно четко. – Товарищ Грудский, идите к штурману!
Портнов торопливо прошел к штурвалу, и тотчас Белосельский стал рядом с ним у машинного телеграфа и сдвинул обе ручки на "полный назад": очевидно, он чего-то не рассчитал, и миноносец очень быстро шел на стенку.
– Разогнали очень, – сказал Портнов, тревожно оценивая расстояние до стенки. – Эх, разогнали! – повторил он, досадливо щелкнув языком. – Как его, чертяку, удержишь... Самый полный назад надо!
Белосельский послушно звякнул телеграфом и оглянулся на корму. Бурун заднего хода кипел за кормой, но миноносец по-прежнему, хотя и медленнее, двигался вперед.
Белосельский почувствовал неприятный холодок вдоль спины. Он оглянулся еще раз и тогда в люке машины увидел голову младшего механика Луковского. Тот с беспокойством вглядывался в надвигавшуюся стенку. Белосельский махнул ему рукой и сделал выразительный жест: "Осади!"
Голова Луковского скрылась в машине, и тотчас бурун за кормой вырос вдвое. Вода набежала на палубу, люди на корме запрыгали, миноносец нехотя и против воли наконец остановился, и, как бы чуя это, турбины сбавили обороты. Белосельский поставил телеграф на "стоп".
Он передохнул и осмотрелся.
Теперь "Жорес" плавно отходил от стенки на середину гавани. Гавань, только что казавшаяся невероятно тесной, распахнулась большим озером воды, и до миноносцев показалось ему еще очень далеко. Белосельский прикинул расстояние до них и уже совсем спокойно дал задний ход. "Жорес" пошел назад быстрее, но, видимо, все же ход был недостаточный, чтобы он слушался руля, потому что ветром начало заносить нос вправо. Портнов хотел что-то сказать, но Белосельский уже увеличил ход и выправил машинами корму, опять нацелив ее в щель между миноносцами, и Портнов одобрительно кивнул головой, помогая рулем. "Жорес" шел назад еще быстрее.
Все внимание Белосельского было теперь устремлено на эту узкую щель. Здесь, бок о бок с другими миноносцами, должен был встать "Жорес". Еще раз или два пришлось поиграть машинами, чтобы точно направить корму в эту щель, и наконец Белосельский весело скомандовал: "Одать якорь!" и одновременно дал обеим машинам полный вперед, чтобы остановить стремление миноносца назад.
Но, очевидно, это стремление было слишком велико. Якорная цепь загрохотала с остервенением, быстро высучиваясь из клюза, и по этому грохоту и по тому, как отскочили от нее боцман и комендоры, Белосельский понял, что у "Жореса" опять был слишком большой разгон – на этот раз назад – и что если попытаться задержать его на якоре, то якорцепь тотчас лопнет и "Жорес" врежется кормой в каменную стенку.
Он кинулся к телеграфу, но едва ухватился за ручки, чтобы потребовать от машины самый полный вперед, как почувствовал содрогание палубы под ногами, и мгновенно покрылся потом: уже удар?.. Шипенье пара, рев вентиляторов, эти звуки похода, почти неслышные в море и невероятно громкие в узкой щели между миноносцами, заглушали то, что происходило на корме, но ему ясно почудился лязг сминаемого железа, чьи-то крики и брань, треск раздавленных шлюпок. Внезапная слабость, какой он не испытывал в бою, подкосила его колени, и он уперся руками в телеграф.
Но палуба продолжала вибрировать под ногами длительно и плавно. Миноносец весь трясся в могучем усилии турбин удержать его губительное стремление назад. Белосельский понял, что в машине приняли свои меры, и уже больше для порядка провел ручки до отказа вперед и поставил их на "стоп".
– Наложить стопора! – скомандовал он боцману и тут же вспомнил, что забыл скомандовать на корму: "Подать кормовые".
Миноносец стоял между другими, клубясь паром, фыркая и отдуваясь, как горячая лошадь. Белосельский снял фуражку и вытер лоб. Портнов отошел от штурвала и улыбнулся впервые за эти десять минут.