Текст книги "Гряди, Воскресенье - христианские мотивы в джазе Дюка Эллингтона"
Автор книги: Леонид Переверзев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Сладчайшая колесница
Восторгаясь ансамблем Southern Syncopated Orchestra в целом, Ансермэ отдает должное и его руководителю (У.М.Куку) – "мастеру во всех отношениях", но более всего – "экстраординарному виртуозу кларнета" (Сидни Беше), чьи "в совершенстве скомпонованные блюзы", несущие "зародыши нового стиля", являют собою форму "крепкую, лаконичную, резкую, с бесцеремонным и безжалостным окончанием, как во Втором Бранденбургском Концерте... Когда так часто пытаешься найти в прошлом одну из тех фигур, которым мы обязаны созданием нашего искусства таким, каким мы знаем его сегодня, – тех людей 17-го и 18-го столетий, например, что писали выразительные пьесы на основе танцевальных мелодий и готовили путь Гайдну и Моцарту – какое волнение испытываешь, встречая этого чернокожего полного юношу с ослепительными зубами, счастливого от того, что тебе нравится его работа, но не способного сказать о своем искусстве ничего, кроме того, что он "идет своим путем" вот тогда начинаешь думать, что, возможно, "его путь" и есть та широкая дорога, по которой завтра будет свинговать весь мир." (Каков романский швейцарец – а?) Мне было очень трудно отказать себе в удовольствии воспроизвести эти фрагменты для общего эмоционального разгона, но вот тот необходимейший нам пассаж, где речь идет о репертуаре Southern Syncopated. Вокальные, вокально-инструментальные и чисто инструментальные пьесы отчасти "принадлежат композиторам (сплошь неведомым в нашей части мира), или просто маркированы как Традиционные. Эта традиционная музыка по инспирации своей религиозна. Она указывает на целостный вид религии и подлинно религиозного искусства, которое _заслуживает изучения в силу его собственных достоинств_ (курсив мой – ЛП). Весь Ветхий Завет трактуется в нем с очень трогательным реализмом и фамильярностью. Много чего есть о Моисее, Гидеоне, Иордане и Фараоне. Великолепный унисон голосов интонирует: "Сойди, Моисей, в землю Египетскую. Скажи старому Фараону: отпусти мой народ". И вдруг они хлопают в ладони и бьют в пол ногами с радостью школьника, услышавшего, что учитель заболел: "Благая весть! Благая весть! Сладчайшая колесница приближается!" Или один певец вскакивает: "У меня есть башмаки (произносит шипящие так, чтобы звучало помягче), у тебя есть башмаки, все Божьи дети имеют башмаки, вот надену и пойду гулять по всему Божьему небу". И слово "небо" они протягивают как один слог, долго резонирующий за сомкнутыми губами, как гонг. Другой раз глубокий бас указывает пустую платформу одному из его компаньонов, предлагая ему занять ее и рассказать о битве при Иерихоне, и это ужасная история, начинающаяся с могучих деяний царя Иисуса Навина, с угрожающими потрясаниями кулаками и воинственным топанием; руки их вздымаются вверх, а потом опускаются, и стена обрушивается до основания. Понизив голос, но с таким нежным акцентом, квартет поет также "Подай мне руку" или иногда "Брат, подай мне руку". И еще очень красивая партия, где женский голос, широко распевая просторную волнообразную мелодию (колеблющуюся меж мажором и минором) рассказывает про тех, кто ушел в долину Иорданскую, чтобы пересечь реку, а хор при этом скандирует: "И не слышно, чтобы кто-нибудь помолился". [Ernest Ansermet. Prologue: Sydney Bechet in Europe, 1919 / The Art of Jazz, ed. by Martin Williams, 1960]
Уличное собрание
Что сопоставить с этим невероятно проницательным откликом большого европейского дирижера, впервые в жизни встретившегося с гастролирующим "эстрадным" джазом на концерте в Старом Свете сразу после Первой мировой войны? Сказанное им по затейливой цепочке ассоциаций вызывает в моей памяти текст, написанный тридцать лет спустя совершенно (и во всех отношениях) на него непохожим автором. Автор этот – Джеймс Болдуин, негритянский романист и публицист, с младенчества выраставший в окружении примерно такой же музыки, очень тонкий ценитель и глубокий знаток данного предмета. А текст – его небольшая новелла "Блюз Сонни", которую мне хочется процитировав еще более пространно (уж вы потерпите, или же просто пропустите несколько страниц и переходите сразу к следующему разделу). Место и время действия этой "джазовой" (не только фабульно, но и по всему ее структурно-интонационному строю) новеллы Нью-Йорк после Второй мировой. Чернокожий рассказчик (рядовой обыватель-семьянин средних лет, мелкий служащий) встречает много лет не виденного им младшего брата Сонни, еще подростком грубо порвавшего с ним и родительской семьей, а ныне – богемного субъекта, только что удачно избежавшего ареста за потребление/продажу наркотиков, и джазового пианиста, который как раз собирается "посидеть кое-с кем в одном логове" и приглашает туда старшего. Финальный апофеоз рассказа – исполнение блюза в ночном клубе, но этому предшествует уличная сцена, приводимая мною целиком, и последующая за ней беседа, откуда я дам несколько ключевых фраз.. "На тротуаре напротив, у входа в закусочную, несколько человек устроили по-старомодному религиозное собрание. В дверном проеме стоял и смотрел на них повар, в грязном белом переднике, с сигаретой в зубах и с искусственно выпрямленными волосами, которые в лучах заходящего солнца отливали медью. Малыши и взрослые, шедшие по своим делам, замедляли шаг и останавливались там, где уже стояло несколько пожилых людей и двое задиристых на вид женщин, которые на все, что происходило на улице, смотрели так, как будто улица была их владением – или, вернее, владелицей. И на это они смотрели тоже. Собрание вели три сестры в черном и один брат. У них не было ничего, кроме собственных голосов, библий и бубна. Брат возносил хвалу, и пока он возносил хвалу, двое сестер стояли, тесно прижавшись друг к другу, и все своим видом, казалось, говорили "аминь", а третья сестра с бубном обходила всех стоящих вокруг, и два или три человека бросили в него несколько монет. Потом брат умолк, и сестра, собиравшаяся пожертвования, высыпала монеты себе в ладонь и переложила их в карман своего длинного черного платья. Потом она подняла обе руки и, то встряхивая бубен, то ударяя им о другую руку, начала петь. И вместе с ней запели брат и две другие сестры. Вдруг мне стало как-то очень странно смотреть на это, хотя такие уличные собрания я видел всю свою жизнь. И не только я, но и все, кто сейчас был там, на улице. И, однако, они останавливались, смотрели и слушали, и я тоже, замерев, стоял у окна. "Это старый корабль Сиона, – пели они, и бубен в руках сестры ритмично позвякивал, – на нем тысячи душ спасенных!" В пределах досягаемости их пения не было ни одной души, которая слышала бы этот гимн впервые. Да и не видели они, чтобы так уж много делалось вокруг для спасения душ. Да и не особенно верили они в святость брата и трех сестер: слишком много они знали о них, знали, где те живут и как. Женщину с бубном, чье лицо сияло радостью, а голос перекрывал остальные, очень немногое отличало от женщины, которая стояла и смотрела на нее, женщины с сигаретой в мясистых потрескавшихся губах, со взбитыми волосами, с лицом в шрамах и синяках от постоянных побоев, с горящими как угли глазами. Возможно, обе они это знали, и потому, когда заговаривали друг с другом, что случалось с ними редко, одна называла другую сестрой. Когда все вокруг наполнилось пением, в лицах смотревших и слушавших людей произошла перемена, глаза увидели что-то внутри, музыка словно вытянула из них весь яд, и само время, казалось, отступило от мрачных, озлобленных, измятых лиц – как будто, прозревая то, что их ждет, они стали искать прибежища в том, что когда-то было. Повар тряхнул головой, улыбнулся, а потом бросил сигарету и скрылся в своем заведении. Какой-то мужчина нашарил в карманах мелочь и теперь стоял с монетами в руке, всем своим видом выражая нетерпение, как будто он только что вспомнил о неотложном свидании где-то на той же улице. Он казался очень рассерженным... Пение оборвалось, бубен снова стал тарелкой для сбора пожертвований. Рассерженный бросил туда свои монеты и исчез, его примеру последовали две или три женщины. Сонни тоже бросил в тарелку какую-то мелочь, глядя на сестру в упор и чуть заметно улыбаясь. А потом он стал переходить улицу. Походка у него была медленная, скользящая, вроде той, что у гарлемских стиляг, только ходит он этой походкой в своем собственном ритме..."
Не рассыпаться на куски
Теперь рассказчик и Сонни уже из окна квартиры смотрят , "как на другой стороне улицы заканчивается собрание. Три сестры и брат, склонив головы, пели "Храни вас Бог до новой встречи с нами". Лица слушающих казались отрешенными. Потом песня кончилась, кучка людей рассеялась... три женщины и одинокий мужчина медленно шли по улице. – Когда она пела, сказал Сонни резко, будто пересиливая себя, – ее голос на минуту напомнил мне то, что чувствуешь под героином, когда он в твоих венах. От него то жарко, то холодно. И уходишь куда-то. И... появляется уверенность... Иногда без этого чувства не обойтись... Некоторым это нужно. – Чтобы... играть? – ...Дело не в игре даже, а в том, чтобы продержаться, вытянуть. Вытянуть во всем. – Он нахмурился, потом улыбнулся. – Не рассыпаться на куски... Когда я слушал эту женщину, меня вдруг словно ударило: сколько же она должна была перестрадать, чтобы так петь. Тошно делается, как подумаешь, что люди столько страдают... Да, избежать страданий нельзя. Но люди бьются, барахтаются, идут на все, чтобы не потонуть в страдании, чтобы удержаться на поверхности и делать вид... в общем, как ты. Как будто человек что-то натворил и за это страдает. Ты понимаешь? ...Скажи, ты понимаешь, – его голос требовал ответа, – за что страдают люди? – Прошу тебя, поверь мне в одном, – сказал я, – я не хочу видеть, как ты... бежишь от страданий... в могилу. – Я не побегу от страданий в могилу, – сухо заметил Сонни, – а если и побегу, то не быстрее других... Иногда так жутко бывает на душе, вот ведь беда в чем. Бродишь по этим улицам, черным, вонючим, холодным, и поговорить не с кем, ни одной живой задницы нет, и хоть бы что-то стряслось, и не знаешь, как от этого избавиться – от этого урагана внутри тебя. Не можешь рассказать о нем и не можешь с ним любить, а когда, в конце концов, пробуешь прийти в экстаз и передать все в игре, оказывается, что тебя некому слушать. И приходится слушать самому, и ты слушаешь... Бывает, что ты готов на все, лишь бы играть, – готов даже перерезать горло собственной матери. – Он засмеялся и посмотрел на меня: – или своему брату. – Потом вдруг сразу протрезвел: – или себе самому. – И после короткого молчания добавил: – Ты не волнуйся. Сейчас у меня все в порядке, и думаю, что так и останется. Но я не могу забыть...где побывал. Не физически, а – где я был и в чем я был... Знаешь, иногда я был где-то далеко-далеко, я чувствовал, что вот оно, во мне, ты понимаешь? И тогда я играл... нет, даже не я: оно само лилось из меня, было во мне – и все... в те времена случалось, что я делал с людьми страшные вещи... А бывало, я оставался без приюта, без места, где преклонить голову, где можно было бы слушать; я не мог найти такого места и сходил с ума, делал с собой страшные вещи, был страшен для себя... Я был один, совсем один на дне чего-то, вонючий, потный, плачущий, трясущийся, и нюхал ее понимаешь ты? – нюхал собственную вонь и думал: умру, если не смогу вырваться из нее, и в то же время знал: что я ни делаю, я только глубже и глубже в ней увязаю. И я не знал... Не знаю, до сих пор не знаю, в чем тут дело... Но что-то мне все время нашептывало, что, может, это так и нужно нюхать собственную вонь, но я считал, что стараюсь не делать этого, и... кто бы мог это вынести? И он замолчал.. Солнце ушло, густели сумерки. Я смотрел на его лицо. – Все может начаться заново, – словно про себя сказал Сонни. – Все может начаться заново. Хочу, чтобы ты это знал. Он снова повернулся к окну и стал смотреть. – Сколько ненависти, – сказал он, сколько ненависти, нищеты и любви! Чудо, что они еще не взорвали эту улицу".
"Разве я грущу?"
Среди шума и гама, алкогольных паров и клубов табачного дыма "огромный черный человек" – их контрабасист и лидер по прозвищу Креол, бывший на много лет старше всех; небольшой, коренастый, черный как уголь барабанщик и другие члены ансамбля, дурачась в полусумраке кабака около подмостков, словно нарочно оттягивали начало работы. "Свет эстрады не попадал на них, хотя был совсем рядом; и когда я смотрел, как они смеются, жестикулируют и ходят, что они все время страшно заботятся о том, чтобы не вступить в круг света; будто если кто-то из них войдет в этот круг слишком стремительно, не раздумывая, он тут же погибнет в пламени." Первым маленький крепыш вступил туда и принялся возиться с барабанами, а потом, "паясничая и в то же время очень церемонно, Креол взял Сонни за локоть и повел к роялю. Женский голос выкрикнул имя Сонни, кто-то захлопал, и Сонни, тоже паясничая и тоже очень церемонно, но тронутый, по-моему, до слез, – хотя он вовсе не старался показать это всем и каждому и не старался скрыть, а держал себя, как подобает мужчине, – Сонни заулыбался во весь рот, приложил обе руки к сердцу и низко поклонился. Креол пошел к контрабасу, а другой, худощавый и светло-коричневый, одним махом взлетел на эстраду и взял в руки трубу. Теперь все они были на своих местах, и атмосфера на эстраде и в зале стала меняться, густеть. Кто-то подошел к микрофону и объявил их. Голоса затихли не сразу, и у стойки зашикали. Официантка как безумная носилась между столиками, принимая последние заказы, парочки начали усаживаться потесней, и свет, падавший на эстраду, стал синим. В нем, в этом свете, все четверо казались теперь совсем другими. Креол в последний раз обвел взглядом эстраду, словно желая удостовериться, что весь его курятник на насесте, подпрыгнул и ударил по контрабасу. И они начали. Я знаю о музыке лишь то, что не много найдется людей, которые по настоящему хоть раз ее слышали. И даже в тех редких случаях, когда что-то отворяется внутри нас и музыка входит, то, что нам слышится в ней или что говорят нам о ней другие, – всего лишь личное, частное, преходящее. Но человек, который творит музыку, слышит иное, он вступает в единоборство с ревом, поднимающимся из бездны, и обуздывает его в тот миг, когда этот рев готов сотрясти воздух. То, что слышит он, – совсем иного порядка, более страшное, потому что без слов, и потому торжествующее. И когда торжествует творящий музыку, его торжество также и наше. Я не сводил взгляда с лица Сонни. Лицо у Сонни было смятенное, он старался вовсю, но вдохновение не приходило. И мне казалось, будто все на эстраде ждут его – ждут и в то же время подталкивают. Но, приглядевшись к Креолу, я понял, что это он, Креол, всех их сдерживает. Он их держал на коротком поводке. Там, на эстраде, отбивая такт всем своим телом, причитая на струнах, с полуприкрытыми глазами, слушая всех, он слушал Сонни. Между ним и Сонни шел диалог. Он хотел, чтобы Сонни оторвался от берега и вышел на глубокую воду. Он свидетельствовал, что тот, кто плывет по глубокой воде, не обязательно должен был потонуть: он бывал там и знает. И хочет, чтобы Сонни знал тоже. Он ждал, чтобы пальцы Сонни на клавишах сказали ему, Креолу, что Сонни уже плывет. А пока Креол слушал, Сонни где-то глубоко внутри себя маялся, как под пыткой. До этого я никогда не задумывался над тем, как страшны отношения между музыкантом и его инструментом. Он должен наполнить его, этот инструмент, дыханием жизни, собственным своим дыханием. Он должен заставить его выполнять то, что он, музыкант, хочет. А рояль – это всего лишь рояль, столько-то дерева, проволоки, больших молоточков и маленьких, и слоновая кость. Ты можешь выжать из него столько-то, и не больше, но единственный способ узнать, сколько именно, – это снова и снова заставлять его делать все, что только можно. А ведь прошло уже больше года с тех пор, как Сонни последний раз сидел за роялем. И ненамного лучше, чем тогда, ладил он теперь со своей жизнью, во всяком случае с той, что простиралась перед ним. Он и инструмент запинались, бросались в одну сторону, пугались, останавливались; бросались в другую, ударялись в панику, кружили на месте, начинали сначала; вот они как будто нашли направление, но нет, снова заметались в панике, опять застряли... И все же, наблюдая за лицом Креола, когда заканчивался первый номер, я почувствовал: что-то случилось, что-то, чего уши мои не услышали... почти без паузы Креол начал нечто совсем другое, оно звучало прямо-таки сардонически – "Разве я грущу?" И, будто по команде, Сонни начал играть."
Чаша гнева
Что-то стронулось – и Креол отпустил поводья. Сухой маленький черный человечек сказал что-то страшное на своих барабанах. Креол ответил, барабаны огрызнулись. Труба начала настаивать нежно и тонко, немного отчужденно, быть может, – и Креол слушал, комментируя время от времени, сухой и сумрачный, спокойный и старый. А потом все они встретились снова, и Сонни снова стал одним из членов семьи... Как будто нежданно-негаданно он обнаружил под своими пальцами новехонький рояль, черт те откуда взявшийся. Как будто он прийти в себя не мог от этого открытия. И какое-то время, радуясь за Сонни и позабыв обо всем остальном, они словно соглашались с ним в том, что да, новехонькие рояли – это просто здорово. Потом Креол выступил вперед и напомнил им, что играют они блюз. Он затронул что-то в каждом из них, затронул что-то во мне, и музыка стала пружинистей и глубже, а воздух запульсировал ожиданием. Креол начал рассказывать нам что такое блюз и о чем он. Оказывается, не о чем-то очень новом. Новым делали блюз он сам и его мальчики, которые там, над нами, рискуя безумием и смертью, искали новые пути заставить нас слышать. Ибо хотя повесть о том, как мы страдаем и наслаждаемся, и о том, как мы торжествуем победу, совсем не нова, мы должны слышать ее снова и снова. Другой нет, в этом мраке нет для нас другого света. И повесть эта, как утверждали его лицо, его тело, его сильные руки на струнах, меняет свое обличье от страны к стране и становится все глубже и глубже от поколения к поколению. Слушайте, казалось, говорил Креол, слушайте: сейчас будет блюз Сонни. Он сообщил об этом маленькому черному человечку на барабанах и другому, светло-коричневому, с трубой. Креол больше не подталкивал Сонни к воде – он желал ему счастливого плавания. А потом он отступил назад, очень медленно, заполнив воздух смелым призывом: пусть Сонни скажет за себя сам. Они собрались вокруг Сонни, и Сонни играл. То один, то другой из них, казалось, говорил: аминь. Пальцы Сонни наполнили воздух жизнью, его жизнью, но эта жизнь вмещала в себя так много других! И Сонни вернулся к самому началу и начал с простого и ясного – с первой фразы песни. А потом он начал делать ее своей. Это было прекрасно, потому что он делал это не торопясь и потому что теперь в этом не было и следа страдания. Слушая, я будто узнавал, с каким гореньем он достиг этого, и какое горенье нужно нам, чтобы тоже достичь, и как нам избавиться от страданий. Свобода была где-то тут, совсем рядом, и мне стало ясно наконец, что он может помочь нам стать свободными, если только мы будем слушать, что сам он не станет свободным, пока не станем свободны мы. Но полем битвы лицо его больше не было. Я знал теперь, что он прошел и через то, что ему предстоит пройти, прежде чем его тело упокоится в земле. Он овладел ею, этой длинной нитью, из которой мы знали только отца и мать, и сейчас он отдавал ее – как должно быть отдано все, чтобы, пройдя через смерть, жить вечно. Я снова увидел лицо мамы и впервые почувствовал, как больно камни пути, который она прошла, должны были ранить ее ноги. Я увидел освещенную луной дорогу, где умер брат моего отца (убитый пьяными белыми)... Я снова увидел свою дочурку, и снова ощутил на своей груди слезы Изабел, и, почувствовал, что у меня самого на глазах вот-вот выступят слезы. И в то же время я знал, что это совсем ненадолго, что мир ждет нас снаружи, голодный, как тигр, и беда простерлась над нами и нет ей конца и края. Потом все кончилось. Креол и Сонни облегченно вздохнули, насквозь промокшие, улыбающиеся до ушей... Они весело болтали там наверху, в синем свете, и через некоторое время я увидел, как девушка ставит на рояль (заказанный старшим братом) виски с молоком для Сонни. Он, казалось, этого не заметил, но перед тем, как они снова начали играть, Сонни отпил из стакана и посмотрел туда, где я сидел, и кивнул. Потом он поставил его назад, на крышку рояля. И для меня, когда они заиграли снова, стакан этот светился и вспыхивал над головой моего брата как явленная чаша гнева." (Блюз для Сонни / Выйди из пустыни, М., 1974. перевод Р.Рыбкина) Как видим, для Джеймса Болдуина (а он хорошо знал, о чем писал) "творческое задание" джаза в эпоху би-бопа выглядело достаточно грозным и устрашающим (Откр. 14:9).
Медитация
В заключение приводимых мною пространных выдержек, позволяющих хотя бы косвенно судить о тех "заданиях", что мотивируют наиболее значительные произведения джаза разных периодов, хочу процитировать одного из лидеров-реформаторов "новой волны", по масштабам таланта близкого к Эллингтону. Оба они отнюдь не случайно ценили друг друга очень высоко, подтверждением чему служит совместная их пластинка (для Дюка – предприятие редчайшее): Duke Ellington and John Coltrane (1962). Имеется документальное свидетельство Джона Колтрейна о "задании" сюиты A Love Supreme (Высшая Любовь), записанной 9-го декабря 1964 года, ознаменовавшей собой коренную смену его идейно-художественных ориентиров и оставшейся, по мнению многих, вершиной всего им созданного. Сразу признаюсь: твердых формальных оснований усматривать там бесспорно христианские мотивы у меня нет. Хотя его дед со стороны отца был методистским священником, неизвестно, испытывал ли Колтрейн какие-либо религиозные чувства до начала шестидесятых годов, а позже – принадлежал ли он какой-либо определенной конфессии. Он нигде и никогда (во всяком случае – публично) не провозглашал исповедание Евангелия, не касался непосредственно библейской тематики и среди его инструментальных пьес, очевидно инспирированных традицией спиричуэлс и госпелз, я могу сейчас найти лишь три с подходящими сюда названиями: "Spiritual", "Dear Lord", и "The Father, and the Son, and the Holy Ghost". В своих устных высказываниях в последние годы жизни Колтрейн ссылался преимущественно на Кришнамурти, мистиков Суфи и Каббалу, всегда говоря, однако, о "едином Боге", как "окончательной реальности", причем у его собеседников складывалось впечатление, что такой реальностью для него была смерть. Мне, разумеется, крайне трудно судить, но тут ощущается и не дает покоя какое-то противоречие. Как, например, понималась им смерть в данном случае? Виделся ли ему в ней полный финал, небытие, нирвана, или же все-таки предожидалось и воскресение? Как рассказывал сам Колтрейн, идея сюиты внезапно открылась ему целиком, с начала и до конца, после многочасовой медитации. По словам его матери "Джону явилось видение Бога при ее сочинении. Он говорил, что такие видения являлись к нему много раз во время игры. И это было смертельно страшно, потому что когда кто-либо увидит Бога, то скоро умрет" (ее сын скончался два с половиной года спустя, и панихида по нему была совершена преподобным Ральфом Петерсоном при участии джазовых музыкантов во главе с Орнеттом Колмэном в Лютеранской церкви Св.Петра, что на Лексингтон-Авеню в Нью-Йорке). Сам же Колтрейн говорил о смерти философически, как о предмете обычной беседы, сообщает его биограф [Chasin' The Trane: The Music and Mystique of John Coltrane, by J.C.Thomas. 1975]. У меня, во всяком случае, остается впечатление, что Бог у Колтрейна личный Бог, Бог-творец, Бог, не ре-инкарнирующий, но создающий свой благодатью человека заново, как в этой жизни, так и по окончании времен. Впрочем, решайте сами. Вот два текста (в моем дословном переводе), помещенные на конверте альбома A Love Supreme: авторское обращение к слушателям сюиты (с небольшой купюрой) и завершающий ее Псалом (интонационно артикулированный Колтрейном на сопрано-саксофоне как речитатив, хотя и состоящий из одних только гласных звуков, но позволяющий распознать в них буквально каждый слог и каждое слово).
Высшая любовь
ДОРОГОЙ СЛУШАТЕЛЬ:
Всякая Хвала Да Будет Богу, Кому Вся Хвала Причитается. Последуем за Ним неотступно по пути праведности. Сказано ведь: "ищите и обрящете". Только через Него можем мы познать самые чудесные дары. В 1957 году я испытал, по благодати Божией, духовное пробуждение, приведшее меня к более богатой, более насыщенной, более продуктивной жизни. В то время, исполненный благодарности, я смиренно просил даровать мне возможность (средства) и честь делать других людей счастливее посредством музыки. Я чувствую, что это мне было даровано по Его милости. ВСЯ ХВАЛА БОГУ. Но время шло, и у меня наступил период нерешительности. Я уклонился в сторону, что противоречило данному мною обету и вело прочь от достойного пути. Однако в который раз, к моему счастью, под твердой и милостивой рукой Божией я вновь получил и воспринял весть о Его Всемогуществе, и нашей нужде в Нем, и полной зависимости от Него. Теперь я хочу сказать вам: Что бы ни происходило, это всегда от Бога. Он благодатен и милостив. Путь его лежит через любовь, в которой пребываем мы все. Поистине, это Высшая Любовь. Этот альбом – смиренное приношение Ему. Попытка сказать: "БЛАГОДАРЮ ТЕБЯ, БОЖЕ" посредством нашей работы, – как делаем мы то же самое в наших сердцах и нашими устами. Да поможет и укрепит Он всех людей в каждом благом начинании.
Музыка здесь представлена в четырех частях. Первая называется "Признательность", вторая – "Решимость", третья – "Исполнение", а четвертая, и последняя часть есть музыкальная декламация сквозной темы – она называется "Псалом". (...) Да не забудем, что в солнечном сиянии наших жизней, сквозь грозы и после дождя, все только через Бога, на всех путях и вовеки. С любовью ко всем я благодарю вас, Джон Колтрейн.
ВЫСШАЯ ЛЮБОВЬ
Я сделаю все, что могу, чтобы быть достойным Тебя, О Боже. Так должно быть во всем. Благодарю Тебя, Боже. Мир. Нет никого другого. Бог есть. Это так прекрасно. Благодарю Тебя, Боже. Бог есть все. Помоги нам избыть наши страхи и слабости. Благодарю тебя, Боже. В Тебе все возможно. Мы знаем. Бог создал нас такими. Не отрывайте глаз от Него. Бог есть. Всегда был. Всегда будет. Что бы ни было... это Бог. Он благодатен и милостив. Самое важное – я знаю Тебя. Слова, звуки, речь, люди, память, мысли, страхи и чувства – время – все соотносится,... все из одного... все в одном. Да благословенно имя Его. Волны мысли – волны тепла – все вибрации – все пути ведут к Богу. Благодарю тебя, Бог. Путь его... так прекрасен... так благодатен. Так милостив – Благодарю Тебя, Бог. Одна мысль производит миллионы вибраций и все, что ни есть, возвращаются назад к Богу... все до единого. Благодарю Тебя, Боже. Оставь страхи... уверуй. Благодарю Тебя, Боже. У вселенной много чудес. Бог есть все. Путь его... так чудесен. Мысли, дела, вибрации, все остальное. Все возвращаются к Богу и Он очищает все. Он благодатен и милостив... Благодарю тебя, Боже. Слава Господу... Бог наш жив бесконечно. Бог есть. Бог любит. Удостоюсь ли взгляда Твоего. Все мы одно в Его благодати. То, что мы существуем, есть наша признательность Тебе, о Боже. Благодарю тебя, Боже. Бог осушит все наши слезы... Он всегда так... Всегда будет делать... Ищите его каждодневно. Всеми путями каждодневно ищите Бога. Споем же Ему все наши песни. Тому, кому предназначены все хвалы... хвалите Господа. Ни один путь не легок, но все возвращают к Богу. На всех мы Его находим. Все, что есть – есть с Ним. Все, что есть – есть с Ним. Следуйте Его повелениям. Благословен Он да будет. Мы все вышли из одного... по воли Божией. Благодарю тебя, Боже. Я видел Бога – я видел и непотребное – ничто не может быть выше, ничто не сравнится с Богом. Благодарю тебя, Боже. Он сотворит нас заново... Всегда так и всегда в будущем. Воистину, благословенно будет имя Его – благодарю Тебя, Боже. Бог дышит в нас так полно и так нежно, что мы едва это чувствуем... однако в этом вся наша сущность. Благодарю Тебя, Боже. ВОСТОРГ – ИЗЯЩЕСТВО – ЭКЗАЛЬТАЦИЯ – Все из Бога. Благодарю Тебя, Боже. Аминь.
Джон Колтрейн – декабрь 1964."
В заключение этого раздела еще одно – теперь уже лишь в несколько слов, но зато авторитетно-академическое свидетельство Арчи Шеппа, преданного ученика Колтрейна и выдающегося тенор-саксофониста "новой волны", позднее много занимавшегося исследованием эстетики и поэтики джаза на университетской кафедре. Согласно Шеппу, среди всех областей народного опыта, служащих "фундаментальным источником музыкального гения Черных", на первом месте находится "Афро-христианская церковь". (Foreword to "Black Talk" by Ben Sidran. 1981, p. xvi) Даже беглая характеристика названного феномена немало поможет нам понять "задание" Священных Концертов Эллингтона, ибо зарождение и развитие афро-христианской религиозной традиции достаточно долгое время шло параллельно, часто пересекаясь и даже составляя одно целое с зарождением и развитием афро-американской музыки. Рассматривая означенную тему преимущественно в музыкальном (что для меня в данном случае означает – в джазовом) ключе, я буду существенно опираться на рекомендуемые Шеппом источники: книгу "Черную Речь" (1971-81) Бена Сидрана, и нашумевшую в свое время книгу Янхайнца Яна – "Мунту"(1958-61), а также на автора, обильно цитируемого Яном: это Альфонс Дауэр, чей фундаментальный, непростительно недооцененный и незаслуженно забытый труд Der Jazz: Seine Ursprunge und seine Entwicklung. Erich Roht Verlag, 1958, был (видимо, по соображениям экономии) напечатан издателем не в ФРГ, а в ГДР, и потому продавался в Книгах стран народной демократии на улице (тогда) Горького, откуда и попал в мою джазовую библиотеку.
Леонид Переверзев: Гряди, Воскресенье
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
III. Афро-христианский опыт (1)
Кроссинг-овер
Начну с повторения хрестоматийных тезисов. Джаз есть музыкальный метис, полукровка, – отпрыск Европы и Африки, встретившихся в Америке; в итоге он получил и беспрецедентную комбинацию генов от обеих ветвей, и уникально-самобытные черты, обусловленные средой и конкретными обстоятельствами его зарождения. Категория "афро-американской музыки", часто к нему прилагаемая, неполна: тут нужно говорить об "афро-евро-американских" свойствах, признаках, аспектах и влияниях. Наиболее яркий пример – блюз, представляющий собою то, что можно назвать джазовой парадигмой (классическая книга ЛеРоя Джонса о "судьбе негритянской музыки в белой Америке", называется Blues People – Люди Блюза). По мнению В Д.Конен, "в блюзовом стиле синтезированы два строя художественной мысли – африканский и западный. И этот синтез выражает на столько "конфликт рас", сколько их художественное единство". Однако на наш взгляд правильнее говорить не столько о расах, сколько о культурах, и не об уже достигнутом синтезе, но о встречном притяжении/отталкивании и драматической схватке двух музыкальных миров, уже не могущих обойтись один без другого. По своей природе блюз и джаз (как его "инструментальное" наращивание) являют собой не только нерасторжимое переплетение, но и взаимопроникновение "черных" и "белых" культурных кодов, причем последние непрерывно обмениваются составными элементами, радикально трансформируя сами себя на уровне их глубинных структур. Генетик мог бы сказать, что между ними происходит непрекращающийся кроссинг-овер. Когда-то принято было считать, что в джазе соединились "африканская ритмика и европейская мелодика", но это чересчур упрощенное толкование; в эмпирической действительности как та, так и другая имеют смешанный "черно-белый" состав, не поддающийся механическому расчленению. Вместе с тем, если проанализировать общее строение их музыкальной ткани, нетрудно заметить: блюз и джаз тяготеют к Африке в своих вокально-импровизационных аспектах, а к Европе – в плане инструментально-композиционной структуры. (Подробнее по поводу этой и следующей за ней темы – в моей статье "Импровизация versus композиция: вокально-инструментальные архетипы и черно-белый дуализм джаза", частично опубликованной в "Музыкальной академии", № 2, 1998 г.)