Текст книги "Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы"
Автор книги: Леонид Пантелеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Ну, вот, ведь и пришло оно, кажись. А?
– Кто? Почему? – не понял Ленька.
Но Кривцов не расслышал его. Он еще раз прошелся по избе, остановился у маленького кривобокого окошка, задумчиво постучал пальцем по ветхому, заклеенному во многих местах газетной бумагой стеклу и, грустно усмехнувшись, сказал, как бы отвечая на какие-то собственные, очень горькие мысли:
– А ведь не понимают, черти… Ни хрена, дураки пошехонские, не понимают!..
…В середине июня в уезде объявился атаман. Никому не известный доселе приказчик Хохряков из города Ростова объединил вокруг себя разрозненные отряды зеленогвардейцев и встал во главе кулацкого движения. Нигде подолгу не останавливаясь, этот новоявленный полководец разъезжал со своими головорезами из волости в волость, громил совдепы и комитеты бедноты, убивал коммунистов и сочувствующих, грабил потребительские лавки и шел дальше.
По вечерам Ленька слышал, как на завалинке у нянькиной избы шушукались бабы:
– А в Колдобине, бабоньки, чу, комиссара в колодце стопили…
– А в Больших-от Солях исполком хохряковцы сожгли…
– А в Никольском-от, чу, карателя ночью зарезали…
Однажды воскресным утром, когда Ленька чистил в сенях свои желтые скороходовские баретки, он услышал на улице громкий, не то испуганный, не то восторженный мальчишеский голос:
– Хохряковцы идут!!!
Не дочистив бареток, со щеткой в руке он выбежал на улицу. По деревне, в сторону Большой дороги, уже неслась, взметая пыль, целая туча мальчишек и девчонок. А навстречу им вваливалась в деревню пестрая и нестройная толпа пеших и всадников.
Впереди, на порядочном расстоянии от других, ехал на белой лошади человек в синем городском пиджаке, на котором странно и даже нелепо выглядела кожаная желтая портупея. Маленькую голову всадника венчала офицерская английская фуражка, в руке он держал стек. Под вздернутым смешным носиком щеточкой торчали крохотные усики.
Из толпы ребят уже показывали на всадника пальцами, и слышался восторженный шепот:
– Сам… Это сам… Вот убиться – это он, Хохряков!..
Следом за атаманом ехал знаменосец. На плюшевой темно-зеленой, тронутой молью портьере, на которой еще сохранились кисточки и медные кольца, белым шелком было нескладно вышито:
ВЪ БОРЬБЕ ОБРѢТЕШТЫ ПРАВО CBOѢ!
Рядом со знаменосцем красивый курчавый парень в лихо заломленной на затылок солдатской фуражке растягивал мехи тальянки и сквозь зубы напевал «Хаз-Булата». Остальные лениво и нестройно подтягивали ему…
Нянькина изба стояла второй от Большой дороги. Внезапно атаман зеленых повернул коня к открытому окошку, постучал стеком по подоконнику и хриплым пропойным голосом крикнул:
– Эй, хозяйка!
Няньки дома не было. Она еще до света ушла в село Красное – к ранней обедне. Из окна выглянула Ленькина мать. Увидев перед собой городскую женщину, празднично одетую (Александра Сергеевна тоже собиралась с ребятами в церковь), Хохряков как будто слегка опешил, приложил руку к широкому козырьку английской фуражки и сказал:
– Пардон. Я очень извиняюсь. Могу я попросить вашей любезности дать мне ковшик холодной воды?
– Пожалуйста, – сказала Александра Сергеевна, улыбаясь и с интересом разглядывая этого галантного наездника. – Может быть, вам дать квасу? У нас – холодный, с ледника…
– О, преогромное мерси!
Ленька стоял в толпе ребят и видел, как мать подала в окно большой деревянный ковш и как этот величественный человек громко, с прихлюпом вылакал его до дна, крякнул, вытер рукавом свои смешные поросячьи усики и, возвращая хозяйке ковш, сказал:
– Вот это называется – да! Квасок, как говорится, ударяет в носок…
Потом оглянулся, наклонился в седле и негромко, но так, что Ленька все-таки слышал каждое его слово, сказал:
– А что, мадам, вы, я вижу, не здешняя?
– Нет, – сказала Александра Сергеевна. – Мы приезжие.
– Откуда?
– Из Петрограда… Бежали от голода.
– Так… – Хохряков еще ниже нагнулся в седле и еще тише сказал: – А скажите, – коммунисты в деревне есть?
– Не знаю, – нахмурилась Александра Сергеевна. – По-моему, нет… А впрочем, я никогда не задумывалась над этим вопросом…
Ленька взглянул на Хохрякова и вдруг увидел, что лицо у него уже не смешное, а страшное. Ноздри маленького носа раздулись. На скулах забегали желваки. Тонкие поджатые губы сжались еще плотнее…
…Что-то как будто стегнуло мальчика. Незаметно выбравшись из толпы, он юркнул в открытые ворота, пробежал по нянькиным гуменникам на задворки и, перелезая через чужие плетни, ломая чужие кусты и топча чужие грядки, за минуту домчался до председателевой избы.
Во дворе некрасивая жена Кривцова торопливо сдергивала с веревок еще не высохшее белье. Услышав за спиной шаги, она испуганно оглянулась.
– Что? – сказала она, и скуластое бледное лицо ее еще больше побледнело.
– Василий Федорыч дома? – запыхавшись, проговорил Ленька.
– Нету его, нету, – почти прокричала хозяйка и, спохватившись, договорила не так громко: – В волость они ушедши…
«Слава богу!» – подумал Ленька.
Срывая с веревки белье, хозяйка с удивлением поглядывала на Ленькину руку. Только тут Ленька заметил, что держит в руке рыжую сапожную щетку. Смутившись, он сунул ее в карман и спросил:
– А давно?
– Что?
– Ушел он…
– Да, да, давно он ушел. Спозаранок еще. Скоро не будет.
«Но ведь он не знает, он может вернуться», – подумал Ленька. И вдруг почувствовал ужас, когда понял, что может произойти, если Кривцов раньше времени вернется в деревню.
Не думая о том, что делает, забыв, что его ждут дома, он побежал на дорогу, ведущую в волость. Минут двадцать он проторчал на бугре у мельницы, откуда далеко была видна и проселочная дорога, и обсаженный березами большак, и даже голубые маковки двух красносельских церквей.
Похаживая взад и вперед по бугру и поглядывая на дорогу, он вдруг заметил, что в кустах по ту сторону мельницы прячется какой-то человек. Вглядевшись, он увидел, что это мальчик, а вглядевшись еще внимательнее, узнал огненно-красную голову Игнаши Глебова. Хоря тоже посматривал в ту сторону, откуда должен был появиться Кривцов, и тоже, как по всему было видно, волновался и нервничал.
«Караулит председателя… чтобы наябедничать!.. Наверно, отец подослал», – догадался Ленька, и вдруг его охватила такая ненависть к этим людям, что у него потемнело в глазах. Ему захотелось кинуться к Хоре, сбить его с ног, набить морду. Но как раз в эту минуту он заметил какое-то движение на Большой дороге. Оттуда доносились голоса, звуки гармоники, пение, залихватский свист… В густой зелени берез он не сразу разглядел плюшевое знамя бандитов и белую лошадь атамана, а когда разглядел и понял, что хохряковцы уходят из деревни, чуть не заплакал от радости.
От пережитых волнений он чувствовал слабость, руки у него дрожали, горло пересохло. Вернувшись домой, он, прежде чем зайти в избу, кинулся в сени, где, покрытая деревянным кружочком, стояла кадка с водой. Залпом выдудил он огромный ковш ледяной влаги и почти без передышки вылил в себя второй ковш. Эти два ковша обжигающе-холодной родниковой воды чуть не погубили не только Леньку, но и Александру Сергеевну.
К вечеру у мальчика поднялась температура, он начал хрипеть. Наутро он уже не мог говорить – из горла вместо слов вырывался свистящий шепот. Приглашенный из волости фельдшер – пожилой солидный человек в очках, в косоворотке и в сапогах с голенищами – заглянул Леньке в горло, посопел, покряхтел и важно, как профессор, объявил:
– Типичный дифтерит.
Александра Сергеевна опустилась на лавку.
– Боже мой! Какой ужас! Только этого и не хватало. Что же делать?!
– А что ж, сударыня, – утешил ее фельдшер. – Ничего не поделаешь. Может, еще и отлежится. Могу вам сказать, как опытный медик-практик, что, по моим наблюдениям, не все ребятишки от глотошной помирают…
И, получив от няньки, вместо гонорара, десяток яиц, а от Александры Сергеевны цибик перловского чая и десять кусков рафинада, этот неунывающий медик-практик уехал, оставив на столе рецепт, который кончался следующими словами:
«Принимать четыре раза в день по одной хлебательной ложке».
Ночью Ленька проснулся и слышал, как мать, рыдая, говорила няньке:
– Нет, нет, он не выживет. Я чувствую. Ведь вы подумайте, – третья болезнь за год: коклюш, воспаление легких и вот – дифтерит. И никакой помощи, ничего, кроме этого ветхозаветного эскулапа…
– Полно вам, матушка, Александра Сергеевна, – утешала ее нянька. – Не гневите бога. Господь не без милости. Да и не клином свет сошелся. Знаете что? Везите-ко вы его, голубчика, в Ярославль. Там докторов полно.
И вот чуть свет, закутанный в десятки платков, шарфов и полушалков, Ленька уже трясся в телеге, держа направление на Николо-Бабайскую пристань.
Он был в полном сознании, все слышал, все понимал, только не мог говорить.
А Александра Сергеевна, измученная страхами, бессонницей и зубной болью, которая со вчерашнего вечера опять мучила ее, поминутно посматривала на часы и подгоняла возницу.
– Скорей, голубчик! Умоляю вас – скорей! Вы не понимаете, до чего мне важно поспеть к пароходу…
Она не знала, что спешит навстречу опасностям, куда более страшным, чем дифтерит или воспаление легких.
Глава V
Это путешествие оставило очень смутные следы в Ленькиной памяти.
Запомнились ему белые, освещенные солнцем стены монастырского двора, по которому они подъезжали к Волге. Запомнилась большая широкая река, которая вдруг вся, во всем своем просторе открылась ему с высокого обрывистого берега и по которой в ту минуту плыли крохотные баржи, буксирчики и пароходики. Помнит он себя в пароходной каюте, лежащим на жесткой, как в железнодорожном вагоне, скамейке. Помнит стук машины за стенкой, запах машинного масла, табака и ватерклозета. Помнит, как над головой у него застучали, забегали и как чей-то молодой веселый голос радостно прокричал:
– Ярославль!..
Услышав этот голос, он с трудом поднимает голову, смотрит в круглое окошечко иллюминатора и не может понять: что это – во сне он это видит или наяву?
Голубое небо, высокий, утопающий в зелени берег, и на нем громоздящиеся, как в сказке, как выточенные из хрусталя, сахарно-белые дома, белоснежные башни, белые колокольни. И над всем этим ярко пылает, горит в голубом июльском небе расплавленное золото куполов и крестов.
Потом он видит себя в полутемном номере ярославской гостиницы. Горит лампа под зеленым абажуром, человек с засученными рукавами, в котором наученный горьким опытом Ленька сразу же узнает доктора, что-то делает, позвякивая чем-то в углу на умывальнике. Мать стоит рядом. Лицо у нее озабоченное, тревожное.
Доктор подходит к Леньке. В руке у него что-то поблескивает. Он улыбается, густые черные брови его шевелятся, как тараканы. Мальчик ждет, что сейчас доктор скажет: «А ну, молодой человек, откройте ротик». Но, против ожидания, доктор говорит совсем другое.
– А ну, молодой человек, – говорит он, присаживаясь на краешек постели, – дайте-ка мне, хе-хе, вашу попочку…
Ленька не понимает, в чем дело, доверчиво поворачивается на живот и вдруг чувствует, как в ногу его, повыше колена, впивается длинная острая игла. Он хочет закричать и не может – горло его сдавлено.
– Всё, всё, – говорит, посмеиваясь и похлопывая его по спине, доктор. – Всё кончено. Через два месяца, хе-хе, будешь, хе-хе, здоров, как бык.
Слезы душат Леньку. Он засыпает…
А просыпается от яркого солнечного света. Мать – в летнем пальто, с зонтиком в руке – стоит перед маленьким туалетным зеркальцем и поправляет выбившиеся из-под шляпы волосы. Он хочет спросить, куда она собралась, но боится сделать себе больно и молчит. Почувствовав или увидев в зеркале его взгляд, она оборачивается:
– Проснулся, детка? Ну, как ты себя чувствуешь?
– Хорошо, – хриплым шепотом отвечает Ленька.
– Горлышко болит?
– Да.
– Кушать хочешь?
– Нет.
– Бедненький, – говорит Александра Сергеевна, и Ленька удивляется, почему она не подойдет к нему, не обнимет, не поцелует.
– Ты знаешь, маленький, придется, по-видимому, положить тебя в больницу. Этого требует доктор…
– Хорошо, – безропотно соглашается Ленька.
Он видит, что на глазах у матери блестят слезы. Ему жалко ее.
– Я должна ненадолго уйти, – говорит она. – Будь, пожалуйста, паинькой. Не вздумай, боже избави, вставать с постели. Лежи смирно. Если захочешь пить, – вода в графине на столике…
И, перекрестив издали, из дверей, мальчика, Александра Сергеевна уходит.
Ленька остается один. Ему не скучно. У него с собой книжка – «Тартарен из Тараскона» Альфонса Додэ. И вообще он чувствует себя совсем неплохо. Побаливает, как при ангине, горло. Слегка шумит голова. От легкого жара пылают щеки, постукивает в висках. Но умирать он вовсе не собирается.
Полчаса или час он лежит смирно и прилежно читает книжку. Но вот книга кончилась, перелистаны заново все страницы, пересмотрены одна за другой все картинки, а матери все нет.
Отложив книгу, он некоторое время следит за солнечным зайчиком, который бегает по выцветшим обоям и по голубому облупленному умывальнику, пытается разглядеть дочерна потемневшую картину на противоположной стене, от нечего делать пьет стакан за стаканом теплую невкусную воду из пожелтевшего мутного графина, пытается уснуть, пробует думать о чем-нибудь.
Но сон не приходит, мысли разбегаются.
И тут его внимание привлекает какой-то шум на улице. Насторожившись, он слышит за окном какие-то хриплые выкрики, какое-то бессвязное бормотанье. Кто-то стоит внизу под окном и надрывным плачущим голосом зовет:
– Матка боска! Матка боска!..
Потом побормочет что-то, похрипит, похнычет и опять:
– Матка боска! Матка боска!..
Леньке делается жутко. Любопытство гложет его. Несколько минут он борется с искушением, потом спрыгивает на пол и босиком, в одной рубашке подбегает к окну. Через минуту он уже лежит на теплом и не слишком чистом подоконнике, и, высунувшись из окна второго этажа, смотрит вниз.
Под окном на тротуаре, поджав по-турецки ноги, сидит старик нищий. Морщинистое лицо его повязано платком, у ног его стоит маленькая эмалированная чашка, куда прохожие бросают свое подаяние. Это он, неизвестно как попавший сюда нищий поляк, устроившись под окнами гостиницы «Европа», канючит милостыню, усыпая речь свою частым упоминанием богоматери.
Ленькино любопытство удовлетворено, но уходить с подоконника ему не хочется. За два месяца деревенской жизни он уже успел отвыкнуть от города, от его сутолоки, шума, от говорливой городской толпы. Все его сейчас радует и волнует, все напоминает Петроград.
Перед глазами его расстилается площадь с выходящими на нее улицами и бульваром. Правда, эта площадь поменьше Исаакиевской или Дворцовой, но дома на ней высокие, многоэтажные, а здание театра на противоположной стороне площади даже чем-то похоже на императорский Мариинский театр, где в позапрошлом году на святках Ленька смотрел балет «Лебединое озеро». Правее театра виден угол дома, над подъездом которого развевается красный флаг. Налево от площади уходит вдаль длинная и прямая улица. Громоздятся многоэтажные дома, пестрят на их торцовых стенах и брандмауэрах вывески и рекламы «Жоржа Бормана», «Треугольника», «Проводника», страхового общества «Саламандра», пароходной компании «Кавказ и Меркурий»… И странно выглядит среди этих знакомых, напоминающих довоенный Петроград, вывесок и реклам – огромный яркий плакат, на котором угловатый синий человек с засученными рукавами и в кепке с пуговкой заносит красный молот над головой маленького квадратного человечка в цилиндре. В угловом доме, выходящем и на улицу и на площадь, – колониальный магазин «Сиу и К°». За его зеркальными стеклами стоят огромные, белые с черно-красным рисунком китайские вазы. Над окнами со стороны площади, где больше солнца, спущены полосатые маркизы, легкий ветер похлестывает и надувает их, как паруса.
Еще рано, солнце только-только выглядывает из-за темной после ночного дождя крыши театра, но на улицах уже кипит жизнь. Дворники поливают мостовую, спешат на рынок хозяйки со своими плетеными сумками, бегут на работу советские служащие, няньки раскатывают по тротуарам коляски с младенцами… Бесшумно проносятся велосипедисты, стучат пролетки извозчиков, где-то за углом позванивает и однотонно гудит на повороте трамвай.
А под окном на тротуаре все сидит, сложив калачиком ноги, все покачивается, как от зубной боли, повязанный бабьим платком старик и бормочет, всхлипывает, надрывно зовет:
– Матка боска! Матка боска!..
И вдруг в эту размеренную сутолоку мирного городского утра врывается вихрь.
По улицам с грохотом проносится бронированный автомобиль. Он влетает на площадь, круто разворачивается и, откатившись назад, останавливается против здания, где над подъездом полощется красный флаг. В щелях его амбразур поблескивают на солнце и шевелятся, как усики огромного насекомого, стволы пулеметов. Из автомобиля выскакивают люди в военной форме. Они бегут к подъезду. Что-то странное и непривычное в облике этих людей. Что именно, – Ленька не успевает сообразить. Цокающий топот заставляет его поспешно повернуть голову налево. Взметая пыль, пугая прохожих, настегивая плетками потных лошадей, улицей несутся всадники. И тут Ленька вдруг понимает, что его так удивило и напугало. На плечах всадников сверкают погоны. Эти новенькие щегольские, шитые золотом погоны воскрешают в памяти мальчика такое далекое прошлое, что ему опять начинает казаться, что он спит и видит сон…
А всадники, вырвавшись на площадь, с гиком, как наездники в цирке, несутся по ее окружности. Один из них выхватывает револьвер и несколько раз стреляет в воздух. Разинув рот, Ленька застывает на подоконнике и видит, как, обезумев от страха, бегут по тротуарам и по мостовой прохожие: женщины с мешками для провизии, служащие со своими парусиновыми портфелями, няньки с колясками, в которых перекатываются и орут несчастные младенцы…
Какой-то человек с портупеей на белом кителе взбирается на крышу броневика и, сложив рупором руки, кричит:
– Граждане!.. Просьба немедленно очистить площадь. Для собственной безопасности рекомендую вам сидеть по домам и не выходить на улицу, пока не кончится эта какофония!..
Это зловещее, впервые услышанное им слово «ка-ко-фо-ния» заставляет Леньку зажмуриться в предвкушении чего-то еще более необыкновенного и страшного.
Площадь быстро пустеет. Последние прохожие скрываются в подъездах и под арками ворот, и Ленька остается единственным зрителем этого страшного и увлекательного спектакля. Он с трепетом ждет: что же дальше? А по улице уже несутся новые всадники. Они минуют площадь, театр и в клубах пыли скрываются где-то за бульваром. И почти тотчас неизвестно откуда – справа ли, слева или, может быть, из-под земли – на площади появляется четверка лошадей, влекущая за собой – хоть и небольшую, а все-таки самую настоящую пушку.
Люди с погонами на плечах окружают смугло-серую трехдюймовку, о чем-то спорят, кричат, размахивают руками. Наконец трехдюймовка трогается дальше и останавливается под тем самым окном, на подоконнике которого лежит Ленька. Лошадей, отцепив, уводят в переулок, и два человека в серых металлических шлемах торопливо выламывают из мостовой булыжник, вкатывают в образовавшуюся ямку орудийный лафет и снова забрасывают его камнями. Потом достают из ящика обрезанную сигару снаряда и, резко передернув какие-то рычаги, вкладывают в черное жерло орудия эту тяжелую и скользкую на вид сигару.
Прильнув подбородком к раскаленному карнизу, Ленька, не мигая, наблюдает за каждым движением артиллеристов. Он разинул рот, и вдруг люди в металлических касках тоже открывают рты. Один из них сделал шаг назад и поднял руку.
В эту минуту за Ленькиной спиной хлопает дверь. Оглянувшись, он видит мать. Бледная, с растрепавшимися волосами, в съехавшей на сторону шляпке, она подбегает к окну, хватает Леньку в объятия и бежит обратно к дверям. Но добежать не успевает…
Страшный удар потрясает здание гостиницы. Месиво из треска и звона оглушает мальчика. Мать выпускает его из рук, оба они падают на пол и ползком, на четвереньках выбираются в коридор.
В дверях Ленька оглядывается, бросает последний взгляд в комнату. Подоконник, на котором за полминуты до этого он лежал, густо засыпан стеклом и штукатуркой. Голубой ламбрекен над окном соскочил с петли и покачивается, осыпанный розовой кирпичной пылью.
По коридору бегут люди. Многие из них полуодеты, а некоторые и вовсе в одном нижнем белье.
Какая-то смертельно бледная дамочка, прислонившись затылком к стене, истерически плачет и хохочет.
– Что? В чем дело? Что случилось? – спрашивают вокруг.
Новый удар грома. Электрическая лампочка над головой начинает часто-часто мигать.
– Вниз! Граждане! Господа! Вниз, в подвал! – раздается чей-то властный, начальственный голос.
Все кидаются к лестнице.
– Вот оно, вот… Дождались, – говорит какой-то бородатый, старорежимного купеческого вида человек. И, подняв к потолку глаза, он истово крестится и громко шепчет: – Слава тебе… Наконец-то… Началось…
– Да что? Что такое началось? – спрашивают у него.
– Эх, господа! Да неужто ж вы не понимаете? Восстание началось! Восстание против большевиков…
Белогвардейский мятеж, в самом центре которого так неожиданно для них оказались Ленька и его мать, был поднят эсером Борисом Савинковым по заданию и на деньги руководителя английской миссии в Москве Роберта Локкарта. Мятеж был приурочен к моменту высадки англо-франко-американского десанта на севере республики. В эти же июльские дни 1918 года эсеры пытались поднять восстание в ряде других советских городов – в Рыбинске, в Муроме и даже в Москве, где им удалось на несколько часов захватить Трехсвятительский переулок и открыть артиллерийский огонь по Кремлю.
Всего этого, конечно, в то время не могли знать не только Ленька, но и другие, более взрослые обитатели подвала, где нашли приют и защиту случайные постояльцы гостиницы «Европа».
В этом тесном, сыром и темном подвале Ленька провел несколько дней. Весь первый день он просидел на ящике из-под пива, босой, закутанный в мамино пальто. Со сводчатых потолков капала ему на голову вода. От запахов плесени и гниющего дерева трудно было дышать. И тем не менее Ленька чувствовал себя превосходно. Новые люди, новые впечатления, а главное, ощущение опасности, которая снова нависла над головой, – о чем еще может мечтать десятилетний мальчик, которого доктора и болезни на целых два месяца уложили в постель?!
А в подвале, где к обеду набилось уже человек сто «европейцев», постепенно налаживалась жизнь. То тут, то там замигали свечные огарки, из ящиков и бочек устраивались столы и кровати, завязывались разговоры и знакомства, появилась откуда-то пища и даже вино.
Рядом с Ленькой, на соседнем ящике, сидел белокурый парень в поношенной клетчатой куртке с коричневыми кожаными пуговицами. Человек этот ни с кем не разговаривал, сидел мрачный и без конца курил из черного деревянного мундштука самодельные папиросы. По другую сторону на водочном бочонке восседал тот самый, бородатый, купеческого вида господин, который так истово крестился на лестнице и с таким ликованием приветствовал начавшееся восстание. Остальных Ленька не видел или видел смутно. Но что это была за публика – нетрудно было догадаться по отрывкам разговоров, которые до него доносились. Все были радостно взволнованы, все ждали чего-то… Слово «господа», которое Ленька успел уже забыть за восемь месяцев новой власти, звучало и этих разговорах особенно часто и как-то нарочито громко и даже развязно.
– Господа! Прошу извинения, – кричал кто-то из темноты. – Нет ли у кого-нибудь ножика для открывания консервов?
– Господа! Не имеется ли желающих сразиться в преферанс?
– Тише, тише, господа! В конце концов, происходят великие события, а вы…
– А откуда вам, милостивый государь, известно, что они великие?
– В самом деле, господа! Тише! Кажется, наверху опять стреляют…
– Боже мой! Какой ужас! У меня в номере полтора пуда крупчатки и десять фунтов сливочного масла!..
Что происходит наверху, в городе, никто еще толком не знал. Изредка доносились сюда орудийные выстрелы, но стены подвала были такие толстые, что трудно было понять, стреляют это или просто передвигают шкаф или диван где-нибудь в первом или втором этаже.
…В середине дня несколько наиболее отважных мужчин отправились наверх на разведку. Вместе с ними ушел и Ленькин бородатый сосед. Через час или полтора он первый вернулся в подвал. Лицо его сияло, в руке он держал какую-то бумагу.
– Ну, что? Как? – набросились на него.
– Постойте, господа, минуточку, – бормотал он, радостно улыбаясь и в то же время озабоченно озираясь. – Где тут мое место будет? Я саквояжик оставил. Ах, вот он!.. Ну, слава тебе…
– Да что же там происходит? Вы узнали что-нибудь?
– Узнал, узнал… Дайте отдышаться. Радость-то какая!
Бородач садится, ставит себе на колени клеенчатый саквояж, вытирает платком лицо, плачет и бормочет:
– Свергнули, свергнули… Нету их больше, окаянных… И красной тряпки нету над Советом, и самого Совета нет. Вот – приказ выпущен. Читайте кто-нибудь, а я, братцы, не могу… У меня слезы…
Кто-то берет у него из рук бумагу и при свете свечного огарка громко читает:
– «Приказ. Параграф первый. На основании полномочий, данных мне главнокомандующим Северной Добровольческой армии, находящейся под верховным командованием генерала Алексеева, я, полковник Перхуров, вступил в командование вооруженными силами и во временное управление гражданской частью в ярославском районе, занятом частями Северной Добровольческой армии…»
– Послушайте, – говорит кто-то. – Откуда же здесь взялась Добровольческая армия?
– Не перебивайте! Не все ли равно?
– Очень даже не все равно.
– Сейчас, сейчас все расскажу, – бормочет бородач. И в то время, как остальные читают и слушают приказ мятежного полковника, он рассказывает соседям:
– Все, все точно узнал. Верного человека встретил – с Романовской мануфактуры конторщик. Он из нашего села, вроде как бы свойственник мне. Он здесь, на Власьевской живет, недалеко, возле монастыря, где, знаете, газетчик такой, вроде как бы на еврея или на армянина похож…
Леньке хочется дернуть рассказчика за бороду, – до того нудно и неинтересно он рассказывает.
– Кто же поднял восстание? – нетерпеливо спрашивает кто-то из слушателей.
– Рабочие подняли. Я ж говорю… С Дунаевской фабрики рабочие восстали, разгромили районный совдеп, перебили коммунистов и огромной массой направились в центр…
– Позвольте! Это что-то не того!..
– Да, да. Правду говорю. Со всех фабрик рабочие – не только с Дунаевской, а и с Нобеля, и с Большой мануфактуры, и с Константиновского…
– Чепуха!
Ленька обернулся. Это слово, – кажется, первое за весь день – произнес белокурый молодой человек в клетчатой куртке. Бородач тоже повернул голову.
– Позвольте! Это почему же вы так выражаетесь: чепуха?!
– А потому, что вы – попросту говоря, врете!
– Вру?
– Да, врете.
– А вы что же – сомневаетесь?
– Вот именно. Сомневаюсь.
– Ах, вот как? Значит, по-вашему, выходит, – рабочие довольны большевиками?
Молодой человек молчит. Ленька видит, как на его загорелых скулах ходят, подрагивают желваки.
– Значит, я говорю, вы считаете, что рабочий народ стоит за большевиков? Так, что ли, выходит?
– Знаете что, дяденька… Идите вы к черту! – сквозь зубы говорит белокурый. И, отвернувшись, он достает из кармана кожаный кисет и начинает свертывать новую папиросу.
…Тем временем в подвал возвращаются один за другим и остальные разведчики. Никто из них ничего толком рассказать не может, но все в один голос заявляют, что восстание победило, что Советская власть в городе свергнута и что уже приступило к исполнению обязанностей какое-то новое «демократическое правительство».
– Послушайте, а что делается – там, наверху, в номерах? – спрашивает у одного из разведчиков Александра Сергеевна.
– Все в полном порядке, сударыня. Стекла выбиты, воздух чистый, за окнами, вместо соловьев, посвистывают пульки…
– А как вы считаете, – не слишком опасно будет подняться туда? У меня мальчик тяжело болен. Надо взять кое-что из гардероба…
– Гм… Не советую. А впрочем, дело вашей личной отваги.
– Мама… не ходи, – хрипит Ленька.
– Ничего, Лешенька. Посиди пять минуток. Я все-таки попробую, схожу.
– Мама, не надо, там же пули свистят!..
– Ничего, детка. Бог милостив. Как-нибудь. Я должна раздобыть хоть что-нибудь. Иначе ты окончательно простудишься.
– Давайте я схожу…
Это сказал молодой человек в клетчатом. Он вынул изо рта свой черный мундштук и без улыбки смотрит на Александру Сергеевну.
– Благодарю вас, – говорит она растроганно. – Вы очень любезны. Но ведь вам одному там все равно ничего не найти… Может быть, если вам не трудно, вы проводите меня? Все-таки мне будет не так страшно…
– Пожалуйста. Идемте, – говорит белокурый, поднимаясь с ящика.
…Мать уходит.
Ленька остается один, и в первый раз за этот день ему становится по-настоящему страшно. Чтобы не думать о матери, он старается внимательно слушать, о чем говорят вокруг. Но то, что он слышит, нисколько не умаляет его страха.
– Господа! Совершенно исключительные новости, – объявляет кто-то у входа в подвал. – Я только что был на улице и своими глазами видел последнюю сводку. Оказывается, восстанием охвачен не только Ярославль. Идут бои в Петрограде, в Москве, во многих городах Поволжья!
– Не может быть!..
– Я же вам говорю, своими глазами видел.
– А вы что, собственно говоря, восстание в Москве видели или сообщение об этом?
– Да… сообщение…
– Ведь вот Фомы неверные, – бормочет Ленькин сосед-бородач. – Радоваться надо, а они – «чепуха» да «не может быть»…
– А что на улицах?
– На улицах еще не совсем спокойно. Постреливают. Но, по всей видимости, сопротивление большевиков уже сломлено.
– Да, да, сломлено, сломлено, – бубнит Ленькин сосед, и опять у Леньки появляется желание схватить этого человека за бороду.
Минуты идут, а мать не возвращается.
За Ленькиной спиной кто-то взволнованным, дрожащим и даже всхлипывающим голосом говорит:
– Простите, но это гадко! Это ужасно! Я не могу забыть. У меня до сих пор в глазах эта сцена!..
– На войне, как на войне, уважаемый!
– Извините! Нет, извините! Это не война. Это называется иначе. Это убийство из-за угла.
– Ну, знаете, советовал бы вам все-таки выражаться поосторожнее!.. Проявление патриотических чувств народных масс называть убийством!..
– Да, да! И повторю, милостивый государь… Я старый русский интеллигент, старый земский деятель, ни малейших симпатий к большевикам не питал и не питаю, но я должен вам сказать, что это – убийство, подлое, гнусное, грязное убийство…
– Простите, о чем там речь? – спрашивает кто-то.