355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Пантелеев » Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы » Текст книги (страница 2)
Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:52

Текст книги "Том 1. Ленька Пантелеев. Первые рассказы"


Автор книги: Леонид Пантелеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Это-то и произошло с Пантелеевым.

«Маршак, – пишет он, – открыл мне Пушкина, Тютчева, Бунина, Хлебникова, Маяковского, англичан, русскую песню и вообще народную поэзию… Будто он снял со всего этого какой-то колпак, какой-то тесный футляр, и вот засверкало, зазвучало, задышало и заговорило то, что до тех пор было для меня лишь черными печатными строчками».

Открыв перед молодым писателем недоступные многим очарования поэзии, научив его находить в ней пристанище от всяких тревог и бед, Маршак не ограничился этим: он сделался наставником и верным товарищем юноши на всех путях и перепутьях его жизни. Потому-то Пантелеев и вспоминает о нем с такой задушевной признательностью. Человек необычайно общительный, Маршак ввел Пантелеева в круг замечательных поэтов, артистов, музыкантов, художников и приобщил его к своей внешне суетливой и суматошливой, но внутренне мудро сосредоточенной творческой жизни. И воспоминания Пантелеева есть, в сущности, благодарственный дифирамб Маршаку.

«Сколько раз, – читаем мы в этой статье, – когда я попадал в беду (а беды ходили за мной по пятам всю жизнь), он бросал все свои дела, забывал о недомогании, об усталости, о возрасте и часами не отходил от телефона, а если телефон не помогал, ехал сам, а если ехать было не на чем – шел пешком, стучался во все двери, ко всем, кто мог помочь, говорил, убеждал, воевал, бился, дрался и не отступал, пока не добивался победы… Он выхлопатывал персональные пенсии, железнодорожные билеты, дефицитное лекарство, московскую прописку, путевки в санаторий… Не всегда делал он это с улыбкой, иногда морщился, крякал, покусывал большой палец, но все-таки делал…»

И при этом – колоссальная напряженность духовной работы. С восхищением изображает Пантелеев сверхчеловеческую трудоспособность поэта, его необыкновенную память, неистощимость его литературных познаний и сведений. И все же – при всем своем пиетете к этому большому человеку, сыгравшему в его судьбе такую благодатную роль, – он не считает себя вправе умолчать о нескольких противоречивых чертах в его многосложном характере.

Ненависть Пантелеева к лакировке и хрестоматийному глянцу здесь проявилась с особенной силой. Указывая на теневые черты в характере С. Я. Маршака, Пантелеев не только не зачеркивает, но, напротив, делает еще больше рельефными светлые качества его привлекательной личности. Благодаря этому отсутствию «хрестоматийного глянца» еще более веришь тому, что Маршак был человеком огромного таланта и щедрого сердца и что знать его было истинным счастьем.

Это завидное счастье выпало и на мою долю. И потому я могу сказать, что сходство портрета с оригиналом разительное. Самый стиль хлопотливой, раскидистой и в то же время великолепно сосредоточенной жизни С. Я. Маршака передан Пантелеевым с безукоризненной точностью. Записки Пантелеева могут показаться порой клочковатыми, но в этом «беспорядке» есть идеальный порядок, ибо каждый якобы случайный эпизод дает дополнительную горячую краску в том многокрасочном живописном портрете, который удалось написать Пантелееву. В этом портрете представлена не одна какая-нибудь ипостась человека. Здесь дан он весь, так сказать, стереоскопически, в трех измерениях. Нужно ли говорить, что такая объемная живопись доступна лишь искусным мастерам.

Воспоминания Пантелеева о Евгении Шварце есть такое же блестящее достижение искусства. Читаешь их, и опять-таки кажется, будто воспоминания написаны без всякого плана. На самом деле здесь отобраны только такие черты, из которых слагается трагический образ таланта, успевшего лишь незадолго до смерти обнаружить скрытые силы своего дарования.

Я читал воспоминания с грустью, так как я был в числе тех, кто не угадал в неугомонном остряке и балагуре (с которым я встречался одно время почти ежедневно) будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как «Обыкновенное чудо», «Тень», «Голый король», «Дракон».

Пантелеев и здесь обнаружил большую интеллектуальную зоркость, проникнув в тайники этой богатой, но израненной долгим неуспехом и потому скрытной души.

VII

Если оглянуться на все, что написано Пантелеевым за его долгую жизнь, можно заметить, что его произведения в огромном своем большинстве так или иначе изображают его самого. Он – один из основных персонажей своей беллетристики.

И в «Республике Шкид», и в «Последних халдеях», и в «Карлушкином фокусе», и в «Леньке Пантелееве», и в «Воспоминаниях», и в «Ленинградском дневнике», и в путевых заметках – всюду фигурирует он: то на первом, то на третьем плане, то ребенком, то юношей, то пожилым человеком.

Три четверти написанного им – это пестрые осколки его биографии.

Прочтя все его сочинения подряд, вы сведете очень близкое знакомство и с его отцом, и с его матерью, и с друзьями его раннего детства, и с его товарищами по республике Шкид, и со спутниками его писательской жизни.

Теперь в своей последней книге «Наша Маша» он знакомит нас со своей маленькой дочерью. И рядом с нею – хочет он того или нет – мы опять-таки видим его.

Здесь он в своей обычной излюбленной роли – в роли педагога, наставника, жаждущего пробудить в сердцах детей добрые, великодушные чувства.

Эта роль для него не нова. Недаром его первую повесть критика восприняла как трактат о педагогическом опыте, направленном к превращению зловредных детей в добродетельных. Всегдашняя забота Пантелеева, как воспитать и облагородить детей, слышится и в его «Рассказах о детях», и в его «Рассказах о подвиге». С омерзением пишет он в очерке «Настенька» о глупых родителях, которые, потакая капризам своей маленькой дочери, сделали ее черствой и наглой. Такой же морально-педагогический пафос в его нравоучительном очерке «Трус».

Словом, всей своей литературной работой Пантелеев был подготовлен к тому, чтобы написать «Нашу Машу» – этот подробный отчет о педагогических принципах, которыми руководился он изо дня в день при воспитании своей маленькой дочери.

Пантелеев не выдает свою книгу за сборник готовых рецептов по воспитанию детей. На ее страницах он заявляет не раз о допущенных им ошибках и ляпсусах. Но самый ее дух драгоценен. Она заставляет родителей видеть в ребенке «завязь, росток будущего человека», ради счастья которого (и для того, чтобы он доставлял возможно больше счастья другим) взрослые обязаны подчинить его волю суровой дисциплине самоограничения и долга.

Об этом он не раз говорит в своей книге, но, скажу откровенно, мне особенно дороги те записи автора, где он, забывая о строгих предпосылках своей педагогики, предается порывам той нежной, «безрассудной», «безоглядной» отцовской любви, без которой все его догматы были бы, конечно, мертвы и бесплодны. Эта любовь разлита во всей книге.

Родительских дневников в нашей литературе немало. Иные хороши, иные плохи. Но впервые среди них появляется книга, написанная поэтом, художником, многоопытным мастером слова.

Для меня эта книга – автопортрет Пантелеева, и я, старейший из детских писателей, горжусь, что к нашему славному цеху принадлежит такой светлый талант, человек высокого благородства, стойкий и надежный товарищ – Алексей Иванович Пантелеев.

Корней Чуковский

Ленька Пантелеев*

Весь этот зимний день мальчикам сильно не везло. Блуждая по городу и уже возвращаясь домой, они забрели во двор большого, многоэтажного дома на Столярном переулке. Двор был похож на все петроградские дворы того времени – не освещен, засыпан снегом, завален дровами… В немногих окнах тускло горел электрический свет, из форточек то тут, то там торчали согнутые коленом трубы, из труб в темноту убегал скучный сероватый дымок, расцвеченный красными искрами. Было тихо и пусто.

– Пройдем на лестницу, – предложил Ленька, картавя на букве «р».

– А, брось, – сердито поморщился Волков. – Что ты, не видишь разве? Темно же, как у арапа за пазухой.

– А все-таки?..

– Ну все-таки так все-таки. Давай посмотрим.

Они поднялись на самый верх черной лестницы.

Волков не ошибся: поживиться было нечем.

Спускались медленно, искали в темноте холодные перила, натыкались на стены, покрытые толстым слоем инея, чиркали спичками.

– Дьявольщина! – ворчал Волков. – Хамье! Живут, как… я не знаю как самоеды какие-то. Хоть бы одну лампочку на всю лестницу повесили.

– Гляди-ка! – перебил его Ленька. – А там почему-то горит!..

Когда они поднимались наверх, внизу, как и на всей лестнице, было темно, сейчас же там тускло, как раздутый уголек, помигивала пузатая угольная лампочка.

– Стой, погоди! – шепнул Волков, схватив Леньку за руку и заглядывая через перила вниз.

За простой одностворчатой дверью, каких не бывает в жилых квартирах, слышался шум наливаемой из крана воды. На защелке двери висел, слегка покачиваясь, большой блестящий замок с воткнутым в скважину ключом. Мальчики стояли площадкой выше и, перегнувшись через железные перила, смотрели вниз.

– Лешка! Ей-богу! Пятьсот лимонов, не меньше! – лихорадочно зашептал Волков. И не успел Ленька сообразить, в чем дело, как товарищ его, сорвавшись с места, перескочил дюжину ступенек, на ходу с грохотом сорвал замок и выбежал во двор. Ленька хотел последовать его примеру, но в это время одностворчатая дверь с шумом распахнулась и оттуда выскочила толстая краснощекая женщина в повязанном треугольником платке. Схватившись руками за место, где за несколько секунд до этого висел замок, и увидев, что замка нет, женщина диким пронзительным голосом заорала:

– Батюшки! Милые мои! Караул!

Позже Ленька нещадно ругал себя за ошибку, которую он сделал. Женщина побежала во двор, а он, вместо того, чтобы подняться наверх и притаиться на лестнице, кинулся за ней следом.

Выскочив во двор и чуть не столкнувшись с женщиной, он сделал спокойное и равнодушное лицо и любезным голосом спросил:

– Виноват, мадам. Что случилось?

– Замок! – таким же диким, истошным голосом прокричала в ответ женщина. – Замок ироды сперли!..

– Замок? – удивился Ленька. – Украли? Да что вы говорите? Я видел… Честное слово, видел. Его снял какой-то мальчик. Я думал, – это ваш мальчик. Правда, думал, что ваш. Позвольте, я его поймаю, – услужливо предложил он, пытаясь оттолкнуть женщину и юркнуть к воротам. Женщина уже готова была пропустить его, но вдруг спохватилась, сцапала его за рукав и закричала:

– Нет, брат, стой, погоди! Ты кто? А? Ты откуда? Вместе небось воровали!.. А? Говори! Вместе?!

И, закинув голову, тем же сильным, густым, как пожарная труба, голосом она завопила:

– Кар-раул!

Ленька сделал попытку вырваться.

– Позвольте! – закричал он. – Как вы смеете? Отпустите!

Но уже хлопали вокруг форточки и двери, уже бежали с улицы и со двора люди. И чей-то ликующий голос уже кричал:

– Вора поймали!

Ленька понял, что убежать ему не удастся. Толпа окружила его.

– Кто? Где? – шумели вокруг.

– Вот этот?

– Что?

– Замок сломал.

– В прачечную забрался…

– Много унес? А?

– Какой? Покажите.

– Вот этот шкет? Курносый?

– Ха-ха! Вот они, – полюбуйтесь, пожалуйста, – дети революции!

– Бить его!

– Бей вора!

Ленька вобрал голову в плечи, пригнулся. Но никто не ударил его. Толстая женщина, хозяйка замка, крепко держала мальчика за воротник шубейки и гудела над самым его ухом:

– Ты ведь знаешь этого, который замок унес? Знаешь ведь? А? Это товарищ твой? Верно?

– Что вы выдумываете! Ничего подобного! – кричал Ленька.

– Врет! – шумела толпа.

– По глазам видно, – врет!

– В милицию его!

– В участок!

– В комендатуру!

– Пожалуйста, пожалуйста. Очень хогошо. Идемте в милицию, – обрадовался Ленька. – Что же вы? Пожалуйста, пойдемте. Там выяснят, вог я или не вог.

Ничего другого ему не оставалось делать. По горькому опыту он знал, что как бы ни было худо в милиции, а все-таки там лучше, надежнее, чем в руках разъяренной толпы.

– Ты лучше сообщника своего укажи, – сказала какая-то женщина. – Тогда мы тебя отпустим.

– Еще чего! – усмехнулся Ленька. – Сообщника! Идемте, ладно…

И хотя за шиворот его все еще держала толстая баба, он первый шагнул по направлению к воротам.

В милицию его вела толпа человек в десять.

Ленька шел спокойно, лицо не выдавало его, – на его лице с рождения застыла хмурая мина, а кроме того, в свои четырнадцать лет он пережил столько разных разностей, что особенно волноваться и беспокоиться не видел причин.

«Ладно. Плевать. Как-нибудь выкручусь», – подумал он и, посвистывая, небрежно сунул руки в карманы рваной шубейки.

В кармане он нащупал что-то твердое.

«Нож», – вспомнил он.

Это был длинный и тонкий, как стилет, колбасный нож, которым они с Волковым пользовались вместо отвертки, когда приходилось свинчивать люстры и колпаки на парадных лестницах богатых домов.

«Надо сплавить», – подумал Ленька и стал осторожно вспарывать подкладку кармана, потом просунул нож в образовавшуюся дырку и отпустил его. Нож бесшумно упал в густой снег. Ленька облегченно вздохнул, но тотчас же понял, что влип окончательно. Кто-то из провожатых проговорил за Ленькиной спиной:

– Прекрасно. Ножичек.

Все остановились.

– Что такое? – спросила хозяйка замка.

– Ножичек, – повторил тот же человек, подняв, как трофей, колбасный нож. – Видали? Ножик выбросил, подлец! Улика!.. На убийство небось шли, гады…

– Батюшки! Бандит! – взвизгнула какая-то худощавая баба.

Все зашагали быстрее. Сознание, что они ведут не случайного воришку, а вооруженного бандита, прибавило этим людям гордости. Они шли теперь, самодовольно улыбаясь и поглядывая на редких прохожих, которые, в свою очередь, останавливались на тротуарах и смотрели вслед процессии.

В милиции за деревянным барьером сидел человек в красноармейской гимнастерке с кантами. Над головой его горела лампочка в зеленом железном колпаке. Перед барьером стоял милиционер в буденновском шлеме с красным щитом-кокардой и девочка в валенках. Между милиционером и девочкой стояла на полу корзина с подсолнухами. Девочка плакала, а милиционер размахивал своим красным милицейским жезлом и говорил:

– Умучился, товарищ начальник. Ее гонишь, а она опять. Ее гонишь, а она опять. Сегодня, вы не поверите, восемь раз с тротуара сгонял. Совести же у них нет, у частных капиталистов…

Он безнадежно махнул жезлом. Начальник усталым и неприветливым взглядом посмотрел на девочку.

– Патент есть? – спросил он.

Девочка еще громче заплакала и завыла:

– Не-е… я не буду, дяденька… Ей-богу, не буду…

– Отец жив?

– Уби-или…

– Мать работает?

– Без работы… Четвертый ме-есяц…

Начальник подумал, потер ладонью лоб.

– Ну иди, что ж, – сказал он невесело. – Иди, частный капиталист.

Девочка, как по команде, перестала плакать, встрепенулась, схватила корзинку и побежала к дверям.

Один из Ленькиных провожатых подошел к барьеру.

– Я извиняюсь, гражданин начальник. Можно?

– В чем дело?

– Убийцу поймали.

Начальник, сощурив глаза, посмотрел на Леньку.

– Это ты – убийца?

– Выдумают тоже, – усмехнулся Ленька.

Однако составили протокол. Пять человек подписались под ним. Оставили вещественное доказательство – нож, потолкались немножко и ушли.

Леньку провели за барьер.

– Ну, сознавайся, малый, – сказал начальник. – С кем был, говори!

– Эх, товарищ!.. – вздохнул Ленька и сел на стул.

– Встань, – нахмурился начальник. – И не думай отпираться. Не выйдет. С кем был? Что делал на лестнице? И зачем нож выбросил?

– Не выбросил, а сам выпал нож, – грубо ответил Ленька. – И чего вы, в самом деле, мучаете невинного человека? За это в суд можно.

– Я тебе дам суд! Обыскать его! – крикнул начальник.

Два милиционера обыскали Леньку. Нашли не особенно чистый носовой платок, кусок мела, гребешок и ключ.

– А это зачем у тебя? – спросил начальник, указав на ключ.

Ленька и сам не знал, зачем у него ключ, не знал даже, как попал ключ к нему в карман.

– Я отвечать вам все равно не буду, – сказал он.

– Не будешь? Правда? Ну, что ж. Подождем. Не к спеху… Чистяков, – повернулся начальник к милиционеру, – в камеру!..

Милиционер с жезлом взял Леньку за плечо и повел куда-то по темному коридору. В конце коридора он остановился и, открыв ключом небольшую, обитую железом дверь, толкнул в нее Леньку, потом закрыл дверь на ключ и ушел. Его шаги гулко отзвенели и смолкли.

И тут, когда Ленька остался один в темной камере и увидел на окне знакомый ему несложный узор тюремной решетки, а за нею – угасающий зимний закат, вся его напускная бодрость исчезла. Он сел на деревянную лавку и опустил голову.

«Теперь уж не отвертеться, – подумал он. – Нет. Кончено. И в школе узнают… и мама узнает».

В камере было тихо, только мышь возилась где-то в углу под нетопленой печкой. Мальчик еще ниже опустил голову и заплакал. Плакал долго, потом прилег на лавку, закутался с головой в шубейку, решил заснуть.

«А все-таки не сознаюсь, – думал он. – Пусть что хотят делают, пусть хоть пытают, а не сознаюсь».

Лавка была жесткая, шубейка выношенная, тонкая. Переворачиваясь на другой бок, Ленька подумал:

«А хорошо все-таки, что это я попался, а не Вовка. Тот, если бы влип, так сразу бы все рассказал. Твердости у него нет, даром что опытный…»

Потом ему стало обидно, что Волков убежал, бросил его, а он вот лежит здесь, в темной, нетопленой камере. Волков небось вернулся домой, поел, попил чаю, лежит с ногами на кровати и читает какого-нибудь Эдгара По или Генрика Сенкевича. А дома у Леньки уже тревожатся. Мать вернулась с работы, поставила чай, сидит, штопает чулок, посматривает поминутно на часы и вздыхает:

– Что-то Лешенька опять не идет! Не случилось ли чего, избави боже…

Леньке стало жаль мать. Ему опять захотелось плакать. И так как от слез ему становилось легче, он старался плакать подольше. Он вспоминал все, что было в его жизни самого страшного и самого горького, а заодно вспоминал и хорошее, что было и что уже не вернется, и о чем тоже плакалось, но плакалось хорошо, тепло и без горечи.

Глава I

…Еще не было электричества. Правда, на улицах, в магазинах и в шикарных квартирах уже сверкали по вечерам белые грушевидные «экономические» лампочки, но там, где родился и подрастал Ленька, долго, почти до самой империалистической войны, висели под потолками старинные керосиновые лампы. Эти лампы были какие-то неуклюжие и тяжелые, они поднимались и опускались на блоках при помощи больших чугунных шаров, наполненных дробью. Однажды все лампы в квартире вдруг перестали опускаться и подниматься… В чугунных шарах оказались дырочки, через которые вся дробь перекочевала в карманы Ленькиных штанов. А без дроби шары болтались, как детские воздушные шарики. И тогда отец в первый и в последний раз выпорол Леньку. Он стегал его замшевыми подтяжками и с каждым взмахом руки все больше и больше свирепел.

– Будешь? – кричал он. – Будешь еще? Говори: будешь?

Слезы ручьями текли по Ленькиному лицу, – казалось, что они текут и из глаз, и из носа, и изо рта. Ленька вертелся вьюном, зажатый отцовскими коленями, он задыхался, он кричал:

– Папочка! Ой, папочка! Ой, миленький!

– Будешь?

– Буду! – отвечал Ленька.

– Будешь?

– Буду! – отвечал Ленька. – Ой, папочка! Миленький!.. Буду! Буду!..

В соседней комнате нянька отпаивала водой Ленькину маму, охала, крестилась и говорила, что «в Лешеньке бес сидит, не иначе». Но ведь эта же самая нянька уверяла, что и в отце сидит «бес». И значит, столкнулись два беса – в этот раз, когда отец порол Леньку. И все-таки Ленькин бес переборол. Убедившись в упорстве и упрямстве сына, отец никогда больше не трогал его ремнем. Он часто порол младшего сына, Васю, даже постегивал иногда «обезьянку» Лялю, – всем доставалось, рука у отца была тяжелая и нрав – тоже нелегкий. Но Леньку он больше не трогал.

…Он делал иначе. За ужином, зимним вечером, детям дают холодный молочный суп. Это противный суп, он не лезет в глотку. (Даже сейчас не может Ленька вспомнить о нем без отвращения.)

У Васи и Ляли аппетит лучше. Они кое-как одолели свои тарелки, а у Леньки тарелка – почти до краев.

Отец отрывается от газеты.

– А ты почему копаешься?

– Не могу. Не хочется…

– Вася!

Толстощекий Вася вскакивает, как маленький заводной солдат.

– А ну, пропиши ему две столовых ложки – на память.

Вася облизывает свою большую мельхиоровую ложку, размахивается и ударяет брата два раза по лбу. Наверно, ему не очень жаль Леньку. Он знает, что Ленька любимец не только матери, но и отца. Он – первенец. И потом – ведь его никогда не порют. А что такое ложкой по лбу – по сравнению с замшевыми подтяжками…

Между братьями не было дружбы. Скорее, была вражда.

Случалось, воскресным утром отец вызывает их к себе в кабинет.

– А ну, подеритесь.

– По-французски или с подножкой?

– Нет. По-цыгански.

Мальчики начинают бороться – сначала в обхватку, шутя, потом, очутившись на полу, забившись куда-нибудь под стол или под чехол кресла, они начинают звереть. Уже пускаются в ход кулаки. Уже появляются царапины. Уже кто-нибудь плачет.

Вася был на два года моложе, но много сильнее Леньки. Он редко оказывался побежденным в этих воскресных единоборствах. Леньку спасала ярость. Если он разозлится, если на руке покажется кровь, если боль ослепит его, – тогда держись. Тогда у него глаза делаются волчьими, Вася пугается, отступает, бежит, плачет…

Отец развивал в сыновьях храбрость. Еще совсем маленькими он сажал их на большой платяной шкаф, стоявший в прихожей. Мальчики плакали, орали, мать плакала тоже. Отец сидел в кабинете и поглядывал на часы. Эти «уроки храбрости» длились пятнадцать минут.

Все это ничего. Было хуже, когда отец начинал пить. А пил он много, – чем дальше, тем больше. Запои длились месяцами, отец забрасывал дела, исчезал, появлялся, приводил незнакомых людей…

Ночами Ленька просыпался – от грохота, от пьяных песен, от воплей матери, от звона разбиваемой посуды.

Пьяный отец вытворял самые дикие вещи. «Ивану Адриановичу пьяненькому – море по колено», – говорила про него нянька. Ленька не все видел, не все знал и не все понимал, но часто по утрам он с ужасом смотрел на отца, который сидел, уткнувшись в газету, и как-то особенно, жадно и торопливо, не поднимая глаз, прихлебывал чай из стакана в серебряном подстаканнике. Ленька и сам не знал почему, но в эти минуты ему было до слез жаль отца. Он понимал, что отец страдает, это передавалось ему каким-то сыновним чутьем. Ему хотелось вскочить, погладить отцовский ежик, прижаться к нему, приласкаться. Но сделать это было нельзя, невозможно, Ленька пил кофе, жевал французскую булку или сепик и молчал, как и все за столом.

…Однажды зимой на масленице приехал в гости дядя Сережа. Это был неродной брат отца. Нянька его называла еще единоутробным братом (единоутробный – это значит от одной матери). Выражение это Леньке ужасно нравилось, хотя он и не совсем понимал, что оно означает. Ему казалось, что это должно означать – человек с одним животом, с одной утробой. Но почему эти слова относятся только к дяде Сереже, а не ко всем остальным людям, он понять не мог. Тем более что у дяди Сережи живот был не такой уж маленький. Это был толстый, веселый и добродушный человек, инженер-путеец, большой любимец детей.

Из Москвы он привез детям подарки: крестнице своей Ляле он подарил говорящую куклу, Васе – пожарную каску, а Леньке, как самому старшему, книгу – «Магический альманах».

Днем он ходил с племянниками гулять, катал их на вейке, угощал пирожками в кондитерской Филиппова на Вознесенском. После обеда, когда в детской уже зажгли керосиновую лампу, он показывал детям фокусы, которые у него почему-то никак не получались, хоть он и делал их на научной основе – по книге «Магический альманах».

За ужином были блины, и отец угощал брата шустовской рябиновкой. Вероятно, и после ужина что-нибудь пили. Детей уже давно уложили спать, и, когда они засыпали, из гостиной доносились звуки рояля и пение матери. Мать пела «Когда я на почте служил ямщиком». Это была любимая песня отца, и то, что ее сейчас пела мать, означало, что отец пьян. Трезвый, он никогда не просил и не слушал песен.

И опять, как это часто бывало, Ленька проснулся среди ночи – от грохота, от громкого смеха, от пьяных выкриков и маминых слез. Потом вдруг захлопали двери. Что-то со звоном упало и рассыпалось. В соседней комнате нянька вполголоса уговаривала кого-то куда-то сходить. Потом вдруг опять начались крики. Хлопнула парадная дверь. Кто-то бежал по лестнице. Кто-то противно, по-поросячьи визжал во дворе. В конюшне заржала лошадь. Ленька долго не мог заснуть…

А утром ни мать, ни отец не вышли в столовую к чаю. На кухне нянька шушукалась с кухаркой. Ленька пытался узнать, в чем дело. Ему говорили: «Иди поиграй, Лешенька».

В гостиной веселая горничная Стеша мокрой половой тряпкой вытирала паркет. Ленька увидел на тряпке кровь.

– Это почему кровь? – спросил он у Стеши.

– А вы подите об этом с папашей поговорите, – посоветовала ему Стеша.

Ленька пойти к отцу не осмелился. Он несколько раз порывался это сделать, подходил к дверям кабинета, но не хватало храбрости.

И вдруг неожиданно отец сам вызвал его к себе в кабинет.

Он лежал на кушетке – в халате и в ночных туфлях – и курил сигару. Графин – с водой или с водкой – стоял у его изголовья на стуле.

Ленька поздоровался и остановился в дверях.

– Ну что? – сказал отец. – Выспался?

– Да, благодагю вас, – ответил Ленька.

Отец помолчал, подымил сигарой и сказал:

– Ну, иди сюда, поцелуемся.

Он вынул изо рта сигару, подставил небритую щеку, и Ленька поцеловал его. При этом он заметил, что от отца пахнет не только табаком и не только вежеталем, которым он смачивал каждое утро волосы. Пахло еще чем-то, и Ленька догадался, что в графине на стуле налита не вода.

– Вы меня звали, папаша? – сказал он, когда отец снова замолчал.

– Да, звал, – ответил отец. – Поди открой ящик.

– Какой ящик?..

– Вот этот – налево, в письменном столе.

Ленька с трудом выдвинул тяжелый дубовый ящик. В ящике царил ералаш. Там валялись какие-то папки, счета, сберегательные книжки. Под книжками лежал револьвер в кожаной кобуре, зеленые коробочки с патронами, столбики медных и серебряных монет, завернутые в газетную бумагу, портсигар, деревянная сигарная коробка, пробочник, замшевые подтяжки…

– Да, я открыл, – сказал Ленька.

– Поищи там коробку из-под сигар.

– Да, – сказал Ленька. – Нашел. Тут лежат конверты и марки.

– А ну, посмотри, нет ли там чистой открытки. Есть, кажется.

Ленька нашел открытку. Это была модная английская открытка, изображавшая какого-то пупса с вытаращенными глазами и на тоненьких ножках, обутых в огромные башмаки.

– Садись, пиши, – приказал отец.

– Что писать?

– А вот я тебе сейчас продиктую…

Ленька уселся за письменный стол и открыл чернильницу. На почерневшей серебряной крышке чернильницы сидел такой же черный серебряный мальчик с маленькими крылышками на спине. Чернила в чернильнице пересохли и загустели, – отец не часто писал.

– А ну, пиши, брат, – сказал он. – «Дорогой дядя Сережа!» Ты знаешь, где писать? Налево. А направо мы адрес напишем.

«Дорогой дядя Сережа, – писал под диктовку отца Ленька, – папаша наш изволил проспаться, опохмелиться и посылает Вам свои сердечные извинения. С утра у него болит голова и жить не хочется. А в общем – он плюет в камин. До свидания. Цалуем Вас и ждем в гости. Поклон бабушке. Любящий Вас племянник Алексей».

Выписывая адрес, Ленька поставил маленькую, но не очень красивую кляксу на словах «его благородию». Он испуганно оглянулся; отец не смотрел на него. Запрокинув голову, он глядел в потолок – с таким кислым и унылым выражением, что можно было подумать, будто сигарный окурок, который он в это время лениво сосал, смазан горчицей.

Ленька приложил клякспапир, слизнул языком кляксу и поднялся.

– Ну что – написал? – встрепенулся отец.

– Да, написал.

– Пойдешь с нянькой гулять – опусти в ящик. Никому не показывай только. Иди.

Ленька направился к двери. Уже открыв дверь, он вдруг набрался храбрости, кашлянул и сказал:

– А что такое случилось? Почему это вы извиняетесь перед дядей Сережей?

Отец с удивлением и даже с любопытством на него посмотрел. Он привстал, крякнул, бросил в пепельницу окурок, налил из графина в стакан и залпом выпил. Вытер усы, прищурился и сказал:

– Что случилось? А я, брат, вчера дурака свалял. Я твоего дядюшку чуть к Адаму не отправил.

Сказал он это так страшно и так нехорошо засмеялся при этом, что Ленька невольно попятился. Он не понял, что значит «к Адаму отправил», но понял, что вчера ночью отец пролил кровь единоутробного брата…

…Несколько раз в год, перед праздниками и перед отъездом на дачу, мать разбиралась в сундуках. Перетряхивались шубы, отбирались ненужные вещи для продажи татарину или для раздачи бедным, а некоторые вещи, те, которые не годились и бедным, просто выбрасывались или сжигались. Ленька любил в это время вертеться около матери. Правда, большинство сундуков было набито совершенно дурацкими, скучными и обыденными вещами. Тут лежали какие-то выцветшие платья, полуистлевшие искусственные цветы, бахрома, блестки, аптечные пузырьки, дамские туфли с полуотвалившимися каблуками, разбитые цветочные вазы, тарелки, блюда… Но почти всегда среди этих глупых и ненужных вещей находилась какая-нибудь занятная или даже полезная штучка. То перочинный нож с обкусанным черенком, то ломаная машинка для пробивания дырочек на деловых бумагах, то какой-нибудь старомодный кожаный кошелек с замысловатым секретным замочком, то еще что-нибудь…

Но самое главное удовольствие начиналось, когда приходила очередь «казачьему сундуку». Так назывался на Ленькином языке сундук, в котором уже много лет подряд хранилась под спудом, засыпанная нафталином, военная амуниция отца. Это был целый цейхгауз – этот большой продолговатый сундук, обитый латунью, а по латуни еще железными скобами и тяжелыми коваными гвоздями. Чего только не было здесь! И ярко-зеленые, ломберного сукна, мундиры, и такие же ярко-зеленые бекеши, и белоснежные пышные папахи, и казачье седло, и шпоры, и стремена, и кривые казацкие шашки, и войлочные попоны, и сибирские башлыки, и круглые барашковые шапочки с полосатыми кокардами, и, наконец, маленькие лакированные подсумки, потертые, потрескавшиеся, пропахшие порохом и лошадиным потом.

В этих старых, давно уже вышедших из употребления и уже тронутых молью вещах таилась для Леньки какая-то необыкновенная прелесть, что-то такое, что заставляло его при одном виде казачьего сундука раздувать ноздри и прислушиваться к тиканию сердца. Казалось, дай ему волю, и он способен всю жизнь просидеть на корточках возле этого сундука, как какой-нибудь дикарь возле своего деревянного идола. Он готов был часами играть с потускневшими шпорами или с кожаным подсумком, набивая его, вместо патронов, огрызками карандашей, или часами стоять перед зеркалом в круглой барашковой шапочке или в пушистой папахе, при этом еще нацепив на себя кривую казацкую саблю и тяжелый тесак в широких сыромятных ножнах. Эти старые вещи рассказывали ему о тех временах, которых он уже не застал, и о событиях, которые случились, когда его еще и на свете не было, но о которых он столько слышал и от матери, и от бабушки, и от няньки и о которых только один отец никогда ничего не говорил. Об этих же событиях туманно рассказывала и та фотография, на которую Ленька однажды случайно наткнулся в журнале «Природа и люди».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю