Текст книги "Берлинское кольцо"
Автор книги: Леонид Николаев
Соавторы: Эдуард Арбенов
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Крамер был дрянью, продажной шкурой, готов был продать нас всех, если бы стал вопрос о его собственной жизни. Однако за Исламбека он дрался, я был уверен – ему нужны были руки… Много рук.
И еще я был уверен, что ничего, абсолютно ничего сделать уже нельзя – Баумкеттер сцепился в Исламбека мертвой хваткой.
Прямо с плаца их повели в медицинский барак. Пятерых. Первым шел Исламбек: у него было больше сил и больше мужества. Он во что-то верил и на что-то надеялся. А те четверо видели впереди только смерть. Правда, их будто бы направляли в барак на работу, но кто в Заксенхаузене не знал, какая работа у Баумкеттера.
Да, день был страшный – и потому, что он нес смерть, и потому, что над лагерем летел ветер и бросал в лицо снег. Мокрый, заставляющий людей мучаться даже перед концом.
Их ввели в барак – там было сухо и даже тепло. Но никто из пятерых не заметил этого. Они остановились и приковали глаза к столу, за которым сидели врачи в белых халатах – обычные врачи и в обычных халатах. Но обычное не откликалось в сознании, не успокаивало. Это вуаль, за которой Баумкеттер. Поэтому они искали Баумкеттера и хотели угадать, каков он. И каждый избрал своего: самого жестокого, самого беспощадного. Ведь убийца должен быть беспощадным. Все избрали, и все ошиблись. Даже Исламбек. Лысый человек в очках, сидевший посреди, показался ему холодным, очень холодным. Он!
Их заставили раздеться. Потом по очереди осматривали. Проверяли пульс. Ритм сердца играл какую-то роль, словно ему еще предстояло биться. Когда-нибудь.
У всех лацкали зубы. Не от холода. От ожидания.
Вошел человек без халата. Отяжеленный годами, работой, тревогой. С улыбкой – не вызывающей, не злорадной, а извинительной и усталой.
Это был Баумкеттер. Он просмотрел листок, протянутый ему человеком с лысиной, обратил внимание на пометки, скривился, подумал минуту, потом подошел к Исламбеку.
У Исламбека не было номера, обычного лагерного номера, и Баумкеттер покачал головой – ему опять что-то не понравилось. Что именно, Саид не понял. Но когда Баумкеттер своей рыхлой, волосатой рукой – волосинки кольнули шею Исламбека – тронул его плечо, все стало ясно. Эскулапа не устраивала рана, уже зажившая, но еще свежая, от пули Дитриха. Затем этой же волосатой рукой – пальцы тоже были покрыты ворсинками – Баумкеттер долго выщупывал бок Саида, второе плечо, бедро. И снова поморщился.
Четверых увели. Через узкую дверь с какой-то желтой табличкой на створке. Голой табличкой – или так показалось Саиду. Возможно, что-то было написано на ней, но мелко и неприметно для глаза.
Когда створки захлопнулись, Баумкеттер оставил Исламбека и шагнул к двери. Постоял некоторое время около нее, настороженно вслушиваясь в тишину, потом придавил створки плечом – они плотно сошлись – и вернулся к заключенному.
Саид вздрагивал – это был нервный озноб, даже зубы не слушались и тихо постукивали. Он напряг волю, чтобы смирить дрожь. Повторил мысленно слова Ольшера на последней встрече: «Постарайтесь поверить в то, что я вам говорю. Это нелегко, понимаю – любому нелегко, но необходимо».
Надо было верить. Что другое, собственно, можно было избрать, кроме Гейнца Баумкеттера. Впрочем, Ольшер ничего другого и не предлагал. Наверное, у него не было ничего другого, более легкого, человеческого.
Я верю, убеждал себя Саид, стараюсь верить. Надо только пережить эти полчаса, эти минуты – Ольшер говорил о минутах, всего лишь о минутах.
Баумкеттер снова посмотрел на плечо Саида, теперь с любопытством медика. Никакой грубости, никакого отвращения на лице. Он видел, что заключенного бьет озноб, но не это озадачивало его – всех бил озноб, ибо все догадывались о предстоящем. Баумкеттера беспокоила бледность заключенного. Он был слаб, и испарина, предшествующая обмороку, прозрачными холодными капельками взблескивала на висках.
Баумкеттер решил свой собственный вопрос, неведомый Исламбеку. Профессиональный вопрос. Его пугал и настораживал облик заключенного. И, желая опровергнуть или утвердить возникшее подозрение, он взял руку Саида и стал отсчитывать пульс.
Сердце колотилось бешено. Саид слышал эти почти болезненные удары в грудь и в висок и ничего, ничего не мог изменить. Не мог успокоить сердце.
А Баумкеттер все считал и смотрел в лицо Саида, в глаза его, тоже выцветшие. Правда, они горели тем бесцветным лихорадочным огнем, что виден даже в сумерках. Но огонь был бесцветным все же.
Он опять скривил губы, этот Гейнц Баумкеттер. Неожиданно бросил руку Исламбека и ушел к стене. Там, стоя спиной к Саиду, он вынул из кармана что-то серебристо-матовое, нет, не пистолет, которого ждал Исламбек, а портсигар или что-то похожее на него, отщелкнул крышку и стал неторопливо перебирать белые капсулы. Размышлял и перебирал, иногда останавливался, его задерживала мысль, наконец выбрал, поднял к свету, и капсула вспыхнула крошечным металлическим огоньком. Сверху, из узких окон, вытянувшихся под крышей, падал сумеречный луч зимнего дня. Он пробивался сквозь снежинки, казавшиеся синими снизу.
Капсула легла на стол. И вот теперь Баумкеттер вынул пистолет. Черный, с коротким вороненым стволом, ловким движением отдернул магазин, вставил в него капсулу как патрон – это был, конечно, патрон – и вставил магазин на место.
Где-то за стеной или за дверью щелкнули один за другим два выстрела. Донесся не то стон, не то шум ветра.
Баумкеттер поднял брови, глянул на дверь и секунду-две опять слушал.
«А если это смерть, – понял вдруг Саид. – Просто смерть, как там, за стеной. Ольшер избавляется от меня. Не поверил в мою тайну. Ни во что не поверил…»
Жить!
Еще немного. Видеть это окно и за ним свет… Ничтожный, тусклый свет, живой снег, летящий, тающий на стекле.
Баумкеттер словно услышал его мысль и обернулся – настороженный, даже испуганный. Может быть, ему показалось, что заключенный хочет бежать или попытаться оказать сопротивление. И сразу успокоился. Исламбек стоял на прежнем месте и почему-то смотрел в окно, запорошенное мокрым снегом.
Ладонью Баумкеттер показал на пол.
– Лечь? – уточнил по-немецки Саид и услышал свой голос – хриплый, придавленный, как будто горло сжимали.
Но Баумкеттер понял его и улыбнулся.
– Вы говорите по-немецки?
И лицо его стало еще добрее, и улыбка сделалась извинительной, словно он просил прощения за неудобство: пол был голый, каменный и сырой – те, четверо, прошли по нему мокрыми пантофелями, Баумкеттер бросил на цемент рубашку Саида:
– Пожалуйста!
Перед тем как лечь, уткнуться лицом в землю, Саид поднял глаза на Баумкеттера. Он не знал зачем, но ему необходимо было обязательно встретиться взглядом с человеком, который держал в руках пистолет.
Тот улыбнулся по-прежнему извинительно, даже грустно. И в глазах таилась тревога – больше ничего.
Баумкеттер не надеялся на свои патроны – так понял Саид, и его охватил мгновенный ужас. На какую-то секунду он поддался этому чувству и уже хотел вскинуться снова на ноги, но Баумкеттер предупредил попытку, наклонился над ним и еще раз коснулся волосатыми пальцами плеча. Помял его, как мясник.
В это время прозвучала вторая пара выстрелов. За стеной, теперь ясно, что за стеной, и звук оказался громче.
– Спокойно! – предупредил Баумкеттер и отстранил руку от Саида.
Пол был холодный. Жег каменным льдом, но Исламбек не шелохнулся, только расслабил плечо.
«Он будет стрелять в плечо. В левое…»
Хотелось зажмурить глаза, но веки не смыкались. Широко раздвинутые, они открыли перед Саидом кусок пола и грязный рукав рубахи, на которой он лежал.
Это – мир, все, что осталось от него в последнюю минуту.
Выстрел прозвучал негромко. Во всяком случае, не так, как ожидал Саид. И стало больно и горячо в левом плече. Он застонал тоже негромко. Что-то пылающее хлынуло в тело, в мозг, в глаза, и на мгновение они ослепились синим пламенем. И угасли. Все угасло.
Он даже не услышал слов Баумкеттера:
– Вынесите его…
Часть II
ЛАБИРИНТ
1
Ее задержали на втором километре Берлинского кольца перед поворотом шоссе на Потсдам. Задержали на исходе дня, когда придорожные заросли уже пересеклись длинными синими тенями, а сама бетонная полоса окунулась в тишину. Слишком долго серый, почти неприметный в такое время «фольксваген» стоял на обочине. Его успели зафиксировать, и когда обладательница этого не особенно быстроходного, но весьма удобного и выносливого «конька» выглянула из-за тенистых сосен и приблизилась к машине, ее остановили сотрудники органов государственной безопасности:
– Фрау Хенкель!
Она промолчала. Сделала вид, будто не слышит или не считает названное имя своим. Рука ее потянулась к карману куртки, чтобы достать ключ от зажигания или еще что-нибудь, связанное с огнем, но офицер предотвратил это движение.
– Спокойно!
Тогда она оглянулась и посмотрела более чем удивленно на офицеров – и на того, который ее остановил, и на его двух спутников, вышедших из зарослей молодого ельника.
– Что это значит, господа. Или женщине в вашем коммунистическом секторе уже нельзя сойти с машины?
Она была уже не молода, эта дама, далеко не молода. Правда, труд, который, видимо, расходовался расточительно на борьбу за молодость, многое сберег от нападений времени, и женщина оставалась красивой и достаточно гармоничной. Во всяком случае, бежевая куртка из какого-то сверхнового эластичного материала, напоминавшего замшу, сшитая на спортивный манер и перехваченная широким ремешком со скромной, почти солдатской, пряжкой, подчеркивала стройность и гибкость ее тела. Чуть полноватые ноги, сдавленные короткой юбкой, стояли твердо, но пружинисто и казались способными на легкие и быстрые движения. И эти движения действительно оказались легкими и пружинистыми, когда задержанная пошла в лес по невысокой, но путано-густой траве, не выбирая дороги.
– Вам придется вернуться к тому месту, где вы провели последние несколько минут! – сказал ей офицер.
Зачем? Она не спросила. Пожала плечами, кажется даже усмехнулась, как человек, который видит заблуждение других, и оно представляется ему комичным. Да, комичным. Ее понуждают – это возмутительно. Но приходится повиноваться. Что ж, грубая сила – единственное, чем располагают эти мужланы из контрразведки. Понуждать – их принцип, на большее они не способны. И она, запустив руки в карманы своей куртки, рисуя полное безразличие и пренебрежение, мило зашагала на своих полноватых ногах. Мило и кокетливо.
– Что вы здесь делали, фрау Хенкель?
Здесь – значит у этих сосен и дубов. На этой крошечной полянке со странной выбоиной, глядевшей черно-синим пятном на фосфорически светящейся зелени. Светящейся в последних лучах, плоско падающих на лес, на декоративно ровную, словно стриженую, мытую и расчесанную траву.
– Почему Хенкель?
Она не только улыбалась и не просто улыбалась. Дерзко, чуть смежив веки с синими, еще длинными ресницами, приятно обрамляющими серые миндалевидные глаза, она смотрела на офицеров. На этих самоуверенных простачков, этих крестьянских или рабочих парней, изображающих из себя детективов.
– Почему Хенкель? – повторила она жестко, но все с той же улыбкой.
Офицер ужасно серьезен. Он волнуется, и губы его приметно для постороннего глаза вздрагивают. Должно быть, он первый раз проводит операцию. Ему хочется сбить эту нагловатую даму с ее независимой позиции.
– Можно точнее: Рут Хенкель, бывший диктор французскою вещания «Рундфунка», жена бывшего президента Туркестанского национального комитета…
– Боже, какая осведомленность! Бывший, бывшая… Между прочим, моя фамилия Найгоф. Вы могли бы предложить мне сигарету, господа? Моя пачка в машине.
Они трое заторопились а вынули сигареты. Да, неотесанные глупые парни. Но увы, она в их руках и с этим приходится считаться. Надо закурить, если игра начата, взять сигарету. Не у первого, который ужасно серьезен и от волнения жует губы, – у второго, самого спокойного и, главное, самого миловидного. Он так внимательно смотрит на ее лицо и, кажется, на ноги…
Сигарета раскуривается долго, от его же зажигалки. Глаза ее видят совсем рядом нежные ладони, высвеченные красноватым пламенем, тонкие пальцы – музыканта или художника. Так ей кажется. Вероятно, он из интеллигентов. Нет, не по профессии. По происхождению, возможно. Потом она бросает короткий, все еще насмешливый взгляд на лицо его и затягивается ароматным дымком.
– Так моя фамилия Найгоф… фон Найгоф! И я иностранка… Вам это о чем-нибудь говорит, господа?
– Из какого сектора? – спрашивает почему-то не первый, а третий – какая-то бесцветная личность в сером плаще. Второй, этот с интеллигентными руками, молчит. Жаль, лучше бы говорил он.
– Западный сектор – тоже заграница, – перестает улыбаться обладательница бежевой куртки и почему-то вздыхает, с сожалением. – Я не из Берлина, хотя и очень люблю Берлин, даже этот… коммунистический…
Они ждут, когда она скажет главное, когда ответит на вопрос. А фрау Найгоф не отвечает. Прислонившись спиной к сосне, курит и задумчиво смотрит на лес, который отдает последние краски дня, гасит свет в глубине зарослей.
– Что я здесь делала… – ни себя, ни офицеров не спрашивая, а так просто размышляя, произнесла Найгоф. – А тактично ли задавать женщине подобный вопрос?
Они молча жуют губы – все трое, и это опять выглядит комично. До чего же просты и наивны эти парни, изображающие из себя детективов.
– Но вопрос задан, – глядя теперь уже не в лес, а на кончик сигареты, где теплится скромный огонек, продолжает Найгоф. – Если я скажу, что любовалась этими соснами, вы не поверите. Хотя человек иногда может разрешить себе такое удовольствие – любоваться природой. В вашем социалистическом обществе, конечно, не принято рассматривать сосны, озаренные заходящим солнцем. Вы не любуетесь природой, вы ее переделываете. Так, кажется?..
Молчат контрразведчики. Тот, что с руками художника или музыканта, чувствует себя неловко. Так она определяет. Опустил глаза и тычет ими в траву, будто там можно укрыться от язвительных намеков и просто издевательских острот баронессы – ведь она баронесса, так надо понимать приставку «фон». Бедный мальчик!
– Так что вы здесь делали, фрау Хенкель? – перестает жевать свои вздрагивающие губы первый.
Второй – бесцветная личность в сером плаще – перекидывает мостик между этим назойливым и грубым вопросом и ее насмешливо мечтательным пояснением:
– Кроме того, что любовались соснами?.. Лес здесь действительно красив…
Она затянулась дымом, глубоко, по-мужски, и сразу сожгла половину сигареты, отчего серая шапка, не выдержав собственной тяжести, оторвалась и пылью обрушилась вниз на бежевую куртку.
– Прощалась… – с раздражением ответила Найгоф, стряхивая с подола пепел. Теперь уже не было в ее тоне ни грусти, ни разочарования. Была только досада…
– С кем?
– Слушайте, вы работающие без перчаток! Не все можно трогать голыми руками. Есть вещи неосязаемые… Есть, наконец, святыни! – Кажется, она искренне возмущалась. Обида вспыхнула в ее глазах и горела там какие-то секунды. Это были прекрасные, хотя и короткие мгновения. Стоявшие перед ней мужчины устыдились собственной жестокости – ведь касаться человеческой святыни жестоко! Но и, для них и для нее эти секунды были только игрой, великолепной игрой, которая доставляет удовольствие, если исполнена талантливо. Найгоф делала все мастерски, настолько мастерски, что исчезала линия целенаправленности, звучала лишь естественная боль души.
Четверо, а на поляне сейчас было четверо, отметили удачу. В том числе и сама Найгоф. Но в следующие секунды она поняла, что достигла немногого. Только третий, почти юноша, выразил на своем лице тревогу и сочувствие. Над бровями легли темные складки, и губы плаксиво сжались. О, если бы он был один здесь!
– В понедельник, пятнадцатого октября, вы тоже прощались? – спросил первый.
Она бросила окурок, предварительно притушив его пальцем. Бросила и оттолкнулась от сосны, словно она холодила ей спину.
– Да.
– И четвертого октября?
– Да.
Она догадалась – за ней следят давно, возможно, с первого дня. Все зафиксировано, уточнено, приведено в систему. Она стояла перед ними, или вернее в центре круга, который создался в ее представлении, хотя контрразведчики и группировались в стороне, на той тропинке, что вела к «фольксвагену», не пытаясь оцепить задержанную. Стояла, утопив руки в карманы, смотрела прищуренными серыми глазами в их лица и отвечала на все, что ее спрашивали, одним словом:
– Да.
– Эту отметину на сосне вы сделали? Не сейчас, много лет назад?
– Да.
– Вы фотографировали ее двадцать второго сентября?
– Да.
– Да! Да! Да!
Это она говорила уже в кабинете, куда привезли ее контрразведчики.
Перед ней не было уже этих простых, бесцветных парней, играющих роль детективов. Не было юноши с руками художника и музыканта. Последний раз она встретилась с ним взглядом, когда распахнулась дверца машины – он распахнул ее – и фрау Найгоф предложили выйти. Юноша посмотрел на нее внимательно и удивленно, почему-то удивленно. Она запомнила этот взгляд и самого юношу, хотя ей вовсе не следовало его запоминать. Незачем! Подобные люди не играли никакой роли в ее жизни, контрастной и витиеватой, заполненной тысячами встреч и расставаний, долгой и короткой: долгой потому, что слишком много пришлось пережить, и короткой оттого, что радостей в ней было мало. Очень мало…
В кабинете вместо трех молодых детективов она увидела одного пожилого контрразведчика, настолько пожилого, что глаза его выцвели и устало жили в окружении синих воспаленных век и нездоровых подушек, и голова была покрыта упрямой и давней сединой. И китель сидел на нем мешковато, и костистые худые руки вылезали из-под обшлагов немощно, как у людей, переутомивших себя.
Контрразведчик сидел за столом, заваленным папками, одна из которых была распахнута и виднелся избитый сеткой машинописных букв лист. Папку он зачем-то закрыл и сделал это осторожно, даже бережно. Завязал шнурок, тоже старательно (канцелярист из выдвиженцев, отметила про себя Найгоф). И только покончив со всем этим, поднял глаза и произнес:
– Здравствуйте, Рут!
Произнес тепло, по-семейному, с застенчивой улыбкой, как деревенский парень, встретивший в городе свою односельчанку.
Она не поняла ни тона, ни самих слов. Посмотрела на полковника – перед ней был полковник – изумленно и испуганно. Все спутал в ней этот седой контрразведчик. Буквально все. Она готовилась к отпору, к решительной борьбе с грубостью и элементарностью, которые, безусловно, будут применены к ней. И теперь весь заряд оказался ненужным, пружина, стянутая до предела, распустилась сама по себе из-за этого дурацкого тона и дружелюбного «Здравствуйте, Рут!»
– Я вас помню, – продолжал, улыбаясь, полковник. – Вы жили на Шонгаузераллей рядом с нами. Против магазина готового платья… Там и сейчас магазин…
Нужно ли отвечать на это излияние симпатий. Ничего приятного они не сулят. Прошлое вычеркнуто давно. Самой Рут, самой жизнью.
– Когда вы проходили мимо, матушка моя часто говорила: «Посмотри, Генрих, какая девушка. Я бы хотела иметь такую невестку». Это после вашего приезда из Лиссабона…
Нехорошая улыбка у полковника. Правда, обычно ее называют доброй, но для фрау Найгоф она опасна. Если контрразведчик ограничится воспоминанием коротких дней юности, которые Рут провела на этой старомодной Шонгаузераллей и бегала в стоптанных туфлях на уроки французского языка – она подрабатывала уроками, – тогда полбеды. Но ведь он может пойти дальше…
Так и есть. Он идет дальше…
– Вы, конечно, не помните меня? – с налетом огорчения и даже сожаления спросил полковник. Спросил и пригладил волосы, ежом топырившиеся на большой угловатой голове.
– Простите, – извинилась Найгоф.
– Да, да… Столько лет прошло. Это ведь было перед войной. Ваша семья нуждалась, впрочем, кто в наших домах не нуждался. Я в то время уже работал, вы тоже, кажется. С книжками бегали. По вечерам, в дождь и снег… Я вас как-то проводил от метро до подъезда, плащ свой отдал… Не помните. Дождь шел страшный, а вы в одном платьице… Да, забыли… Рут Хенкель!
Она смутилась, но не оттого, что вспомнила тот вечер, тот проливной дождь и чужой плащ на своих продрогших плечах. Это минуло, а может, этого и не было вовсе. Сколько дождей лилось в Берлине, в Париже, Марселе, Лиссабоне, Праге… И один дождь, всего один дождь на Шонгаузераллей! Не было его. Не было продрогших плеч и стоптанных туфель. Вообще не было Рут Хенкель – дочери обыкновенного переводчика из немецкого посольства в Лиссабоне…
– Моя фамилия Найгоф, – произнесла она робко, словно просила о снисхождении. – Фон Найгоф…
– Да, я знаю, – отмахнулся полковник и сделался вдруг хмурым. – Вы тогда уже не хотели быть Хенкель. Вы стали женой эмигранта из Туркестана и шутливо назвали себя шахиней… А потом – баронессой… Ну, это все прошлое… Случайно вспомнилось… Извините за слабость!
– Я не думала вас обидеть.
– Обидеть?! – Полковник поднял брови. Они тоже были с сединой и тоже торчали ежиком. – Почему, обидеть? Этим не обижают. Этим объясняют… Настоящее, например.
Несколько минут он возвращался из прошлого, и возвращение потребовало каких-то усилий и, возможно, даже было сопряжено с болью. Она легкой тенью проследовала по лицу и не сразу покинула синеватые веки и седые брови. Пришлось поторопить ее – он провел ладонью по широкому лбу, стер все. И сразу оказался в настоящем.
– Так что вы делали на втором километре Берлинской автомагистрали, фрау Найгоф?
Ей хотелось избежать этого вопроса, она надеялась, что избежит. Ведь его уже задавали там, в лесу, несколько раз. И все же вопрос прозвучал. Придется отвечать.
– Вам, наверное, уже передали – прощалась…
Он, кажется, не услышал ее ответа, или не слушал вообще. Блеклыми и теперь казавшимися совсем недобрыми глазами смотрел на задержанную. Решал. Ему надо было отделить баронессу Найгоф от юной Рут Хенкель. А это была трудная работа. Баронесса не отделялась. Не существовало самостоятельно дочери старого больного переводчика Хенкеля. Была баронесса и была «шахиня». И еще кто-то. Кто именно, предстояло узнать…
– Прощались или встречались? – уточнил полковник и этим дал понять, что все же слушает задержанную. Достаточно внимательно слушает.
Найгоф пожала плечами.
– Встретиться нельзя было…
Проступала конкретность, которую ждал полковник и ради которой все эти месяцы вели наблюдение сотрудники управления. Прошлое фрау Найгоф было довольно хорошо известно контрразведчикам, и оно наталкивало на сопоставления с настоящим, пока что туманным и не выкристаллизировавшимся. Не проглядывали грани, не обнаруживались связи. Рут Хенкель, как жена президента Туркестанского национального комитета в Берлине, во время войны близко соприкасалась с эмигрантскими кругами, работавшими по заданию Главного управления СС. Они, яснее говоря, служили СС и его разветвлениям, в частности, гестапо и СД. Муж «шахини» был самым обыкновенным агентом «Гехейм статс полицай». Это известно по документам. А «шахиня»? Какую роль играла она в этой системе взаимного шпионажа и предательства? Во Франкфурте-на-Майне и в Дюссельдорфе, в Мюнхене и Бонне, где сейчас цветут посаженные еще Гиммлером националистические организации, следов Хенкель-Найгоф нет. Она, видимо, отошла от туркестанских эмигрантов в конце войны, когда обстоятельства, а может, и приказ свыше вынудили ее развестись с президентом ТНК. Где же ее следы?
– Помешал кто-нибудь? – стал нащупывать нить полковник.
– Ни то и ни другое, – твердо, хотя и без особого желания быть откровенной, пояснила Найгоф. – Вы считаете, что могли помешать ваши агенты…. Нет, они здесь ни при чем. Никто мне не мешал. Просто нет человека, с которым надо было бы встретиться.
– Исчез? – считая, что нащупал нить, принялся ее вытягивать полковник.
– Почти… Впрочем, это не точно. Убит…
Правда или тактическая уловка! Что-то невероятное было в признании задержанной. Какая-то нелепость. Но полковник не стал решать и тем более оценивать тактику Найгоф. Оценки потом. Все, что связано с анализом, – позже, когда в руках будут факты.
Внутри у него родилось знакомое волнение, похожее на горячий ток, подступающий к сердцу. Усталые, выцветшие от времени, а возможно, и от долгого ощущения серости и темноты, глаза потемнели. Они смотрели с интересом на баронессу Найгоф. Поощряли ее, даже эти тактические неожиданности поощряли: пусть играет, пусть уходит в стороны, петляет, крутит. Он принимает повороты как необходимость, как издержки работы и поиска. Они нужны ему, чтобы ловить оброненные ею крупицы истины, обличать, цепляясь за промахи. А промахи при такой сложной психологической вариации неизбежны. Но пока движение по кругу, пока петли…
– А встретить хотелось? – отбрасывает полковник очень важную, по ее мнению, деталь – «убит». Неожиданную, способную озадачить любого следователя. Отбрасывает и нацеливает на чувства – хотелось встретиться. А может, это не чувство – цель. Задача!
– Хотелось бы, – поправляет она. – Неосуществимое желание…
– Да, да, убит! На том свете встреча уже не имеет смысла, надо полагать. Ну, а если бы?..
Он не оканчивает фразы, оставляя главное для Найгоф.
– Не знаю… Встреча, наверное, состоялась бы давно, еще в сорок четвертом году…
– В сорок четвертом, – подчеркнул полковник, получив, наконец, в руки первый факт. – В сорок пятом его уже не было.
– Не было, – подтвердила несколько удивленная баронесса. – Вы знаете, о ком я говорю?
– Разумеется.
Она прикусила губу: значит, и это известно! Сколько же времени контрразведчики занимались ею, а она думала, что невидима, не засечена. Все «фольксваген». Она не хотела в него садиться. Для Восточной зоны более привычны другие модели и марки. Досадный промах. Но, признавая свою ошибку и последовавшее за ошибкой разоблачение, Найгоф не была полностью убеждена в существовании у контрразведчиков компрометирующих ее материалов. Осторожная проверка могла внести ясность, и Найгоф задала полковнику вопрос:
– Кого из трех вы имеете в виду?
Если полковник знает все, то должен свободно ответить на вопрос. Затягивая фразу, Найгоф наблюдала за прикрытыми густой щетинкой бровей глазами контрразведчика. Прежде всего они ответят, потом уже губы. Но не нашла ничего, не успела найти. Да и искать было нечего. Полковник произнес, не задумываясь:
– Конечно, не первого.
Так можно поверить в несуществующее. И она поверила. Не подумала, что полковник угадал. Впрочем, когда спрашивают об одном из трех, то никогда не имеют в виду первого. Чаще всего, не первого.
– И он убит здесь? – Полковник развязал папку, которую до этого так старательно завязывал, снял несколько страниц и обнажил фотографию. Глянул в нее не ради изучения, а чтобы удостовериться, та ли это, потом протянул снимок Найгоф.
Баронесса покраснела. Легко, оказывается, ввергнуть ее в смущение. Подобного эффекта полковник не ожидал. Задавая вопрос, он намеревался только уточнить факт. Да и на фотографии не было, кажется, ничего шокирующего женщину. Поэтому, увидев пунцовую волну стремительно набегающую на щеки и шею баронессы, он задумался – не могла ли какая-нибудь деталь попасть в фокус аппарата. Неприличная деталь!
Детали не было. Да Найгоф и не заметила бы ее. Она увидела себя, только себя, стоявшую у дерева и близоруко разглядывавшую зарубку на сосне. Рука уперлась в ствол, а ноги поднялись на носки. Напряженно поднялись, и оттого вся фигура казалась устремленной к одной труднодоступной цели. Ни грациозности, ни красоты. Если бы она знала, что за ней следят и еще фотографируют! Никогда, никогда не надо забывать о чужих глазах, даже в полном одиночестве.
Полковник протянул ей вторую фотографию. Боже! Стоя на коленях, она ощупывает или разгребает землю. И снова – ни красоты, ни грации. Почти животная откровенность движений.
– Да, – произнесла она машинально. – Здесь убит… – И не подняла глаз на полковника. Оставила их на фотографии, хотя надобности в этом уже не было. Все рассмотрено, все вызывает стыд и отвращение. А вот третий, четвертый, пятый снимок… Она стоит. Просто стоит. Смотрит прямо в объектив. И в глазах пустота. Пустота отчаяния, тупая горечь. Лицо уродливое. Да, уродливое: оказывается, она безобразна, может быть безобразной.
– На встречу с покойником вряд ли вы надеялись, – размышлял в это время полковник. – Но зачем потребовались такие усилия, чтобы проникнуть в преисподнюю? – Он намекал на снимок, где Найгоф пальцами и перочинным ножом пыталась распороть дерн.
– Да, конечно… – согласилась она. И с каким-то виноватым видом положила фотографии на стол.
– Что-то влекло вас туда?
– Да.
Зазвучали те самые «да», которых ждал полковник в начале беседы и которых было немало еще в лесу, озаренном закатным солнцем.
– Вы сказали, что прощались?
– Да.
– Это только слово? Или за ним скрыт какой-то смысл?
– Для меня, да…
Полковник сложил фотографии, постучал ребром стопки о стол, тихо постучал, не желая мешать Найгоф раздумывать, потом водворил их в папку. Завязывать не стал. И ее отодвинул: папка, видимо, могла еще понадобиться ему.
– Я знаю, что вы расскажете все. Все объясните. – твердо произнес полковник. – И, наверное, рассказ будет интересным, даже оригинальным…
Уверенность контрразведчика покоробила Найгоф. Она слегка усмехнулась, и в этой усмешке проглянуло и пренебрежение и великодушная снисходительность.
– Да, все расскажете. – Полковник поднял глаза – они, как и вначале, были выцветшими и усталыми. – Но у меня нет желания слушать. Слушать легенды, состряпанные услужливыми господами для баронессы, отправляющейся в турне по чужой стране.
Чужой! – хотела удивиться Найгоф. Она считала Восточный сектор собственным домом. Действительно, здесь был ее дом. Дом на Шонгаузераллей, который упомянул полковник. Но она не выразила удивления, даже не сделала такой попытки, только улыбнулась.
– Значит, вы предлагаете молчание? – с издевкой заметила она.
– Нет, не молчание…
– Так что же?
– Честный и, если хотите, деловой разговор, прежде всего ответ на заданный вопрос: что вы делали на втором километре Берлинской автотрассы?
– В одном слове?
– Это возможно? – несколько разочарованно спросил полковник.
– Вполне.
– Что ж, пусть будет одно слово, – все еще сомневаясь, согласился он. Что такое одно слово – ничего или все. Может, все. Бывают же такие слова!
– Прощалась…
Он вспылил. Лицо мгновенно преобразилось, глаза потемнели до черноты, и нависшие над ними брови сделали эту черноту непроглядной. На лбу, переносице, у рта прорубились жесткие складки. Найгоф среди этих складок заметила шрам. Он был красноватый, даже фиолетовый, пожалуй. Шрам напугал ее. Вдруг полковник станет мстить за него. Именно ей. Рут Хенкель.