Текст книги "Странные сближения (СИ)"
Автор книги: Леонид Поторак
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Утренний совет – прощание с Броневским – снова плыть – о чём не напишут
Законы осуждают
Предмет моей любви;
Но кто, о сердце, может
Противиться тебе?
Н.Карамзин
Небо в ночь перед отплытием было ясным-ясным, поглядишь – и увидишь, как высоко над Феодосией звёзды вершат свои звёздные дела, лишь по недосмотру сохраняя до сих во вселенной синюю булавочную головку Земли; а где-то на Земле стоит город Петербург и полуостров Крым, и так смешны расстояния между ними, что думаешь поневоле – человек не обучен правильно ходить, иначе мог бы одним шагом преодолевать все дали, разделяющие земные места.
Пушкин курил, глядя на море, и тосковал по Питеру. Море равнодушно блестело: ему не было никакого интереса до Пушкина; оно не воевало с Турцией и не читало стихов. Утешал Француза только могучей крепости табак, подаренный Броневским.
– Не спится? – спросил Александр у летучей мыши, мелькнувшей над палисадником. – Вот и я не сплю.
Мышь снова появилась, заложила вираж и канула в темноту.
– Как хочется домой, – сказал Александр, – в этот пакостный Петербург. Клянусь, даже кабинет Нессельроде, того ещё м…ка, мне сейчас роднее южных пейзажей. Я люблю Петербург, мышь, – пылко продолжил он. – Я дитя его каналов и мостов и, сколько ни кормят меня здешними фруктами и ни греют солнцем, всю жизнь душа моя будет тянуться к дождливому, серому….
– Ты москвич, – сказала летучая мышь из темноты, и Пушкин уснул в расстроенных чувствах.
Проснулся на рассвете, со слабостью во всём теле и жутко голодный.
Никита, посланный за едой, принёс свежего хлеба с молоком и записку от Раевского «Как только проснётесь, ждем с Б. в библиотеке».
Дожевывая на ходу хлеб, Александр поплелся в библиотеку. Там уже сидели, попивая кофеёк, бодрый и свежий Раевский и с ним Семён Михайлович, по лицу которого нельзя было определить, выспался ли он.
– Сударь мой милый, – сказал Броневский, ворочая ложечкой гущу.
– Проснулись! Садитесь, – Раевский подвинул кресло. – Готовим списки нужных людей.
Пушкин сел.
Броневский вытянул ноги и вздохнул:
– Годы… Как поздно мне судьба подкинула такое интересное дело.
– Будут ещё дела, наступающее время из них одних и состоит, – пообещал Раевский (и не сдержал слова; Броневский до самой своей смерти в 1830-м году не был более привлечён к службе. Только собранные им географические и исторические данные публиковались, но это не касается нашего повествования).
– Гонца от Испсиланти зовут Рыул.
– Как? – удивился Раевский.
– Это молдаванская фамилия, Рыул. Он штабс-капитан. Ниточка к нему куда заметнее, чем к вашему загадочному турку.
– Интересно, зачем ему понадобилось в Крым, – Пушкин поёжился от озноба, вызванного ранним пробуждением. – Неужто Зюден назначил встречу?
– Думаю, Ипсиланти сам решил что-то предпринять.
– Он вправду считает, что к нему приедет из Крыма целая армия?
– Про генерала давно говорили – он глуп, – ввернул Броневский.
– Но не полный же он дурак. Или не понимает, что на деле получит горстку романтиков, которые много не навоюют?
– Это понятно нам, – сказал Раевский. – Понятно Зюдену. Но для Ипсиланти это соломинка, за которую он ухватится. Ему нужно больше народу, а в идеальном случае – и поддержка государя.
– Занятно получается. Ипсиланти с его антиосманским движением приносит Турции столько пользы, сколько и Зюден не сумеет принести.
– Это зависит от нас.
– Mais comment? Как именно?
– Принесет ли Зюден пользу Турции, или мы его прежде поймаем. Семён Михалыч, – Раевский повернулся к старику. – Кто из всех, перечисленных вами людей, наиболее связан с крымскими греками?
Броневский надел пенсне и вгляделся в лист, исписанный ровным почерком Александра Николаевича.
– Аркадий Вафиадис, – сказал он. – Рыбак. Семь лет назад его привлекали к работе и сильно выручили. Можно сказать, спасли. Он грек, знает всех и вся в Юрзуфе и около него. Одна беда – любит выпить. Последний раз было о нём слышно год назад, когда передавал его сиятельству…
– Нессельроде?
– Ему, родимому. Передавал такие же перечни людей, что и вам. Ежели за последний год ничего не изменилось, вы найдёте Вафиадиса в харчевне «Русалка». Когда он перестаёт пить, становится очень смышлёным. А главное – никогда, ни в трезвом виде, ни пьяный – не болтает. Молчун, только слушает.
Броневский легко вынимал из тренированной памяти сведения. Видно было, как редко ему приходится использовать всё, что успел он узнать за время долгой работы, и как счастлив он сейчас снова почувствовать себя в строю.
– Поедете сами, – сказал Раевский Французу. – В Юрзуфе встретитесь с остальными нашими женщинами, – он имел в виду мать и двух других сестёр. – Я останусь здесь с тем, чтобы найти какие-нибудь следы. В Феодосии должны быть тайные контакты если не у Зюдена, то у его связного.
* * *
Выезжали после полудня. Старик засиделся с Раевским-старшим за трубками; вышли, когда генерала Раевского хватилось семейство.
Броневский вышел в халате и красной курительной шапочке, похожий на турка.
В дорогу он насовал барышням фруктов и цветов, крепко обнял Николая Николаевича и подошел к Пушкину.
– Вы так и не прочитали ни одного стихотворения, – сказал он.
Пушкин удивился.
– Что же вам – прямо сейчас прочесть?
– Не нужно, я не смыслю в стихах. Но вы ведь пишете много, я слышал.
– Бывает.
– Оставьте службу, – Броневский смотрел пыльными глазами. – Она как ревнивая баба, убьет вас, потому что вы можете жить без неё.
Он снял шапочку, давно уже утратившую функциональность: волос у Семена Михайловича почти не осталось, и защищать их от табачного запаха не было нужды.
– Я подумаю над вашими словами, как только исполню долг, – ответил Пушкин. – До того я бы стал преступником, последовав вашему совету.
– Я понимаю, – Броневский затряс головой. – Я понимаю…
С Александром Раевским обменялись рукопожатиями.
– Думаю, мы встретимся.
– Уверен, – кивнул Раевский. – Пишите обо всем, что удастся узнать. Как только соберу больше сведений – приеду к вам.
* * *
…Засмотрелся на сестёр Раевских, поднимающихся на борт корвета «Або». Поравнявшись с Александром, София пожаловалась ему на утомление частыми морскими путешествиями, которых ни она, ни Мари не переносят. Пушкин пожелал им легко выдержать плавание и выразил надежду, что море будет мирным, если вовсе не застынет от восхищения их красотою. Девушки рассмеялись; Сонюшка сказала, что после таких слов следовало бы установить, кого именно из сестёр Александр считает настолько красивой. Отшутился, что всех разом. Пушкин пропустил их, чтобы увидеть, как изредка появляется под оборками платья ножка Марии Николаевны.
– Устали, барин? – спросил из-за спины Никита, с трудом тянущий багаж.
Замерший на трапе Александр спохватился и поднялся на палубу. Мария на ходу обернулась к нему и
О, что за странная сила, какой неведомый язык становится подвластен девушке, вошедшей в тот возраст, и кто учит её этому мастерству? – Она
Расширила зрачки
и посмотрела так, что он увидел
Себя, тридцатилетнего, с Марией,
Влюблённого в неё десятый год,
Его детей – курчавых, быстроглазых;
Они вот так же вместе поднимались на корабль, Мария поправляла покосившуюся от ветра шляпку; сзади тащил чемодан бессмертный оруженосец Никита…
И этот взгляд сказал ему: сегодня…
И она отвернулась. Пятнадцать лет, подумал Пушкин, пора уж ей думать о замужестве.
Воодушевлённый, он начал рассказывать ей какую-то ерунду, потом вспомнил лицейские подвиги, и понеслась.
– И Дельвиг, этот толстяк, решил доказать, что сможет выпить больше из-за своих объёмов. Мы, bien sûr, не поверили…
– И что решилось? – заинтересовалась Мари. – Переубедил он вас?
– Не знаю, я держал пари со всеми и пил, сколько мог. Ничего не помню, но до сих пор надеюсь, что выиграл…
Корабль плыл в тумане, море было тёмно, а небо над ним оставалось светло-синим, только облака сделались почти чёрными и неслись по ветру вслед за судном.
Николай Раевский-старший читал, Николай-младший сморкался, закутавшись в одеяло (его лихорадило), София уже спала. За Пушкиным и Марией никто не следил.
– Ну, вот и ваша каюта, – они вернулись с прогулки по палубе.
– Покойной ночи, Саша, – Мари чудесно вплетала во французскую речь русское «Саша».
– Боже мой, вы говорите мне «покойной ночи»? Ваше пожелание не сбудется.
– Почему?
– Потому что я не могу спать. Я не сплю из-за вас.
Он, не замечая этого, шагнул в каюту за Марией.
Повисла пауза.
– Я верю вам, – сказала она.
– Я люблю вас, Мари. Я прошу вас…
– Я не хотела лишать вас сна.
(В каюту заглянула горничная Уля, и Мария голосом более высоким, чем обычно, по-русски крикнула ей: «Уходи!»)
– Я прошу вас. Будьте моей женою. Уверен, ваш отец не будет против, тем более, я дружен с вашими братьями, я друг семьи, и у отца не будет оснований… – в легких закончился воздух; Пушкин перевел дыхание.
Пауза.
– Благодарю вас, Саша, – она поправила воротничок да так и оставила руку на пуговице.
– Клянусь, я сделаю вас счастливой!
– Сделайте.
– Только согласитесь!..
Мария расстегнула пуговку:
– Нет… Нет, Саша. Простите меня. Вы хороший и замечательный человек и поэт…
– Вы не любите меня? – спросил он, недоумевая.
– Нет, Саша, – распустила воротничок. – Вы мне нравитесь, но, сами понимаете, замужество…
– Что замужество?! -
– …требует все-таки большего. К тому же вы бедны…
– Вот в чем дело! Я беден!
Мария почти прижалась к Пушкину; вся она горела опасностью и любопытством.
– Вы будете говорить, что это пустяки… Но ведь деньги так же нужны браку, как любовь. Вряд ли наша жизнь была бы счастливой… – расстегнула воротничок окончательно. – Я не готова.
– Что ж вы делаете?
– Я вам отказываю. Я отказываюсь выйти за вас замуж, – после напряженной паузы. – И только.
– Ах вот как. Замуж вы не готовы… а к этому готовы? Зачем вы это делаете, оставьте, вы ребенок, Мари, я предлагал вам замужество, но не…
(Простим себе невнимательность: история не сохранила подробностей, кто же именно первым потянулся к другому, прежде чем случился поцелуй).
– Вы жестокая, – сказал Пушкин, переводя дыхание. – Я же буду любить вас, Мари, я же буду всегда вспоминать.
Вновь поцелуй.
– Вы поразительно смелы. В ваши годы.
– Ну что вы, вы же первым признались, Саша. А я вам всего лишь отказала.
«Если когда-нибудь, лет через двести, о нашем веке будут вспоминать как о времени целомудрия и строгости, – подумал Пушкин, – то не оттого, что не было разврата; просто никто в девятнадцатом столетии не решится о нём написать».
И было всё: было расстёгнутое платье, был расшнурованный корсет. Была живая, горячая, испуганная, жадная и безрассудная, абсолютно земная Мария Раевская.
* * *
В четвёртом часу утра он вышел на палубу, застёгивая жилет. На корме стоял капитан, кажется, его фамилия была Дмитров (или Дмитриев? Дмитровский?). Капитан, увидев Александра, молча кивнул и даже не спросил, отчего пассажир не спит.
…И вы, наперсницы порочных заблуждений,
И вы забыты мной, изменницы младые,
Подруги тайные моей весны златыя,
И вы забыты мной… Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви, ничто не излечило…
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан…
В тумане плыли тёмные очертания далёкой земли.
– Видите, – сказал капитан, указывая в ночь, – Чатырдаг.
Пушкин не видел.
Интерлюдия: Зюден
Явися мне, явися,
Любезнейшая тень!
Я сам в волнах шумящих
С тобою погребусь.
Н. Карамзин
Ульген вернулся с молитвы в пять утра. Слышно было, как он возится с замком своей каюты, потом тяжело топает по палубе. Его не учили ходить бесшумно.
– На горизонте ещё один корабль, – сказал Ульген.
– Ты же не думаешь, что это погоня?
– Здесь не так часто ходят корабли, – он был напряжён.
– Сомневаюсь. За нами не следили, я бы заметил.
Ульгена нужно было убить сегодня же. Связной сделал, что должен был – связал. Дальше иметь с ним дело становилось небезопасно: он, несомненно, был под наблюдением в Тамани, узнают его и в другом месте.
Бриг «Мингрелия» шел быстро, ветер был хороший, и к утру должны были причалить к Юрзуфу.
Что-то странное произошло. Холодное кольцо уперлось в затылок.
Зюден удивился.
– Ответьте на мои вопросы, – сказал Ульген, держа пистолет (молодец, возвращаясь с намаза прихватил оружие; недооценил его Зюден) крепко, но чувствовалось, что рука его подрагивает.
– Это ты так шутишь?
– Когда я вас убью, поверить вы мне уже не сможете. Поэтому верьте сейчас, я не шучу, – острит, значит, по-видимому, взвинчен до предела.
Лет десять назад я бы испугался, подумал Зюден. Опасность есть наше внутреннее чувство. Это трусость от ситуации плюс осознание глупости, к ней приведшей.
Трусом он не был, а глупость, конечно, имела место, но думать об этом лучше потом, в более приятной обстановке. Злость советовала заговорить с предателем по-французски или того лучше – по-немецки. (Всё-таки, он обращался к Зюдену, произнося его немецкое прозвище). Но злость была запрятана в дальнее отделение мозга: на потом. И сказано было по-турецки:
– Я готов отвечать, не стреляй, – и торопливо, нервно, – Ты чей? Ты же не русский агент, я тебя проверял.
– Хочу знать, как много известно о планах «Филики Этерия».
– Так ты у нас на сторону греков переметнулся? – искренне удивился Зюден.
– Отвечай! – пистолет упёрся в затылок плотнее. – Есть ли шпионы в Этерии, в греческой общине Крыма, в Одессе…
– Есть, мне известны их имена, – сказал он испугано. – Я всех назову, всё что знаю…
(Что же ты теперь будешь делать? Убить человека, который только что согласился быть твоим единственным источником информации, нельзя, а значит, пригрозить нечем).
Оказался прав. Рука, прижимавшая пистолет к голове Зюдена, перестала дрожать, расслабилась. Голова ещё не думает, но рука уже в замешательстве: ей больше нельзя убивать.
– Говори.
Нет, рано, нужно заставить его произнести длинную фразу.
– Кого тебе назвать? – с готовностью спросил Зюден. – Я могу начать с Крыма, он ближе всего, потом расскажу об Одессе… Ты ведь не убьёшь меня, если я всё расскажу?
– Начинай с Крыма, – (отлично, у него нет времени думать, он соглашается с тем, что ему говорят) – Потом… всё остальное. Если будешь отвечать честно…
Когда человек говорит, он занят языком и губами. Не пальцами. Стреляют в паузах, а паузы дожидаться не нужно.
Пора!
Зюден упал со стула на бок и, быстрее, чем Ульген успел что-либо заметить, перевернулся на руке, подбросил собственное тело вверх (лёгкость! Торжество отточенного искусства!) ногой выбил пистолет из руки связного и, уже падая, ударил Ульгена пяткой. Подсвечник, сбитый летящим пистолетом, упал. Наступила темнота, в которой шумно повалился на пол Ульген.
Проклятые нервы. Не успел зажмуриться, когда видел падающие свечи. Теперь Зюден ослеп и ориентировался по звукам. Связной вскочил, сделал пару шагов, громыхая толстыми подошвами. Бегом мимо него из каюты – и наконец-то свет, холодный, утренний, голубой.
Ульген выбежал следом и тут же покатился, получив кулаком в висок. Встал, вытащив длинный нож. Хорошо, пусть бьёт, нож очень пригодится.
Перехватил выпрямившуюся в выпаде руку, а теперь самое важное – «колесо». Сжал запястье, повернул так, что хрустнула переломившаяся кость, – нож выпадает из разжавшихся пальцев, – а сейчас оттолкнуться ногами, взлететь, вращаясь винтом вокруг всё ещё вытянутой руки противника, на лету – ногой в нос, – закончить оборот, – нож почти упал, – схватить не успевший коснуться палубы нож, уже опустившись на корточки, и нанести главный, решающий удар.
Связной не был опытным бойцом, но обладал поразительной быстротой реакции. (А может, был туповат, и не удивился при виде человека, перекрутившегося, наподобие лопасти?) Он отбил удар Зюдена с такой силой, что нож вылетел.
– Да кто же ты такой?!
Стояли друг напротив друга: Зюден в мятой рубашке, но без единой ранки на теле, и предатель-связной, с залитым кровью лицом и повисшей сломанной рукой. Сейчас он почувствует боль, и станет безопасен.
– Моя мать гречанка! Я служил вам, пока у Греции не появился шанс!
– Дурак! Ты думаешь, убив меня, сможешь что-то переменить?
Снова удар, блок, удар – связной оказался крепким малым – и позор. Зюден был прижат к фальшборту, сдавлен тяжёлой тушей навалившегося на него Ульгена.
Потом Ульген толкнул Зюдена прочь от себя, через борт. И наконец-то застонал от боли в запястье.
Не нервничай, сказал себе Зюден, держась кончиками пальцев за край пушечного порта. Не нервничай; нервы тебя уже едва не погубили. Тренировки со свинцовой гирей на пальцах нужны не только для точной стрельбы. Кончики пальцев – это последнее, на что иногда приходится полагаться, они не должны подвести. Подтянулся; смертельным рывком – была не была – забросил ноги на фальшборт, сел (за спиной – глубокая, плещущая пустота), спрыгнул на палубу, схватил скотину-Ульгена за горло и, дав напоследок волю ярости, рванул на себя.
Тело связного, оторвавшись от палубы, перелетело через борт. Услышав всплеск и удостоверившись, что темная голова не показывается в волнах, Зюден шумно выдохнул и, разминая ноющую руку, хотел уже вернуться в каюту, но вместо этого прошел на нос «Мингрели». Солнце медленно рождалось из моря, в его лучах оживали далёкие берега; только корабль оставался мёртвой грудой снастей и досок. Зюден стоял, переминаясь с ноги на ногу в такт волнам, и смотрел на рассветающий горизонт.
Часть вторая
Утро у Раевских – что дальше, Мария? – бакенбарды – в трактире – извлечение Аркадия
Пусть цедится рукою Вакха
В бокал твой лучший виноград.
П.Вяземский
Вставать здесь было принято до рассвета. Пушкин, любивший вечером выкурить трубочку с Николаем Николаевичем (старшим), а днем поспать, мучительно привыкал к новому распорядку. Николай Николаевич, как и вся его родня (кроме младшего сына), отличался необычайным умением высыпаться. Ближе к пяти часам он поднимал на ноги Николя и Пушкина и волок их к морю. Молодые люди шли неохотно, но упираться не смели.
– Лучшее время – теперь, – генерал Раевский погружался в воду по шею. – Увидим, как солнце встанет.
Николя, отчаянно зевая, распластывался на поверхности и пытался заснуть. Отец плескал на него водой и заставлял плавать.
Доблестный агент Француз заходил по щиколотку в прибой, топтался там, давая телу привыкнуть к холоду, затем, бормоча «за что мне это» бежал, пока не терял под ногами дно. Он умел плавать в холодной воде, заплыв в Днепре был тому доказательством, но любить это занятие Александр был не обязан.
– Утренние купания, – говорил генерал, отплывая от берега, – сохранят вашу молодость. Смотрите! In aqua sanatas! – и он без усилия пускался вплавь до ближних скал.
– Только чтобы вы не зазнавались, – и Пушкин устремлялся за ним: на скорость.
Выжив после водных процедур, они возвращались.
Дома их ждали генеральская жена Софья Алексеевна и дочери в полном составе: Мария, Сонечка, Алёна (Елена) и Катерина.
Софья Алексеевна была женщиною неприятной, громкой, с таким голосом, точно она только что выпила холодной воды. За всем её радушием крылась какая-то непонятная Пушкину гадость; Раевская будто демонстрировала всем, что она истинная хозяйка дома и, по секрету говоря, целого мира, но скромность удерживает её от полного проявления власти. Она часто повторяла, что её дед – Ломоносов, что она, слава Богу, образована, и что кабы не её мудрость, всё бы тут давно рухнуло. Где именно «тут», понять было невозможно – жили они в снятом на время отдыха доме Ришелье, который стоял давно и прочно и собирался простоять ещё лет триста. Единственным удовольствием было наблюдать, как Софья Алексеевна тщетно пытается протаранить неколебимое спокойствие мужа. Николай Николаевич относился к жене мягко, необидчиво и невнимательно: как к домашнему кактусу.
С Марией удавалось уединиться редко и ненадолго. Когда, спускаясь по трапу на берег Юрзуфа, Александр обернулся и печально посмотрел ей в глаза: «что дальше, Мария?», та шепнула: «Мы сможем видеться». Виделись они во время прогулок по саду, когда все разбредались поодиночке, и можно было пообщаться наедине. Однажды Мари утянула Пушкина к морю, под темный утёс; там, в небольшой впадине, вроде грота, они были вместе: нетерпеливые и поспешные оба, боящиеся быть обнаруженными. Пушкин любил Марию и одновременно чувствовал, что эта история кончена, и связь их скорее погасит чувство, чем раздует. Знал он и то, что Мария в него не влюблена; он нравился ей, она по-своему любила его – за радость открытия, за его любовь, за этот грот, в котором всё было так, как ей мечталось… но это её чувство заканчивалось, когда они начинали разговаривать. Умная, легко поддерживающая всякую беседу, Мари тут же превращалась из любовницы в друга. Они спорили о чём-то, забывши, что их связывает, и Александр сознавал: дружество и разговоры останутся, а прочее уйдёт.
Надеялся только, что она не делится пережитым с сёстрами.
Катерина Николаевна восхитила Пушкина ещё во время их первой встречи в семнадцатом году в Петербурге. Она была самой умной из женской половины семьи Раевских. Думалось иногда, что стоило бы влюбиться скорей в неё.
Была ещё четвёртая сестра. Елена, Алёнушка, прозрачное чахоточное создание. Эта была самой красивой. Болезнь сделала её совсем хрупкой, тихой; огромные тёмные глаза на осунувшемся лице завораживали. Но это была особая красота – неприкосновенная, художественная. Елена подходила для вдохновения – не для любви.
Так Александр прожил первую неделю в Юрзуфе: купаясь по утрам, целуя в саду Марию, болтая с Николя и мучительно ожидая, когда, наконец, можно будет начать действовать.
Действовать хотелось немедленно. По городу гулял непойманный Зюден.
А бросаться на поиски сразу никак нельзя. Первые несколько дней должно было вести себя как поэт, извлекающий из ссылки максимум радости – за Пушкиным могли следить. Ох и надоело, наверное, государю императору подписываться всякий раз под новым, свежесоставленным приказом о ссылке: теперь уже с включённым в маршрут Крымом.
Зюден, по расчётам Пушкина, должен был наблюдать за всем происходящим, чтобы вычислить и уничтожить своих преследователей. После Таманской перестрелки, закончившейся взрывами, обольщаться не приходилось: шпион знал, что за ним по пятам идут агенты Коллегии. И готов был избавиться от них.
Вот и жил Александр курортно. Да ещё взялся изменить внешность.
Собственно, это была идея Марии, никак не связанная с конспирацией.
– Какое интересное у тебя лицо, – говорила Машенька, ещё тогда, на корабле, гладя его по щекам. – Откуда у тебя голубые глаза? Люди с таким лицом должны быть кареглазы.
– У отца голубые, и у матери тоже голубые, – лениво ответил Пушкин, невольно открывая закон наследования рецессивного голубоглазия. – Вот и я родился такой.
– …А лицо у тебя, как у мавра.
– Ну, благодарствуйте, Марья Николáвна.
– Не обижайся, я d'une bonne façon. Широкое такое, с высоким лбом и смуглое. Тебе нужно быть воином в Африке.
Да! – подумал Пушкин. – Вот кем мне точно нужно быть!
– Только что за ужасные шрамы, – пальцы Мари добрались до изуродованных огнём скул. – Повезло тебе, что я на тебя чаще анфас смотрела. Отрастил бы, право, бороду.
Пушкин поцеловал ее в нос.
– Я коллежский секретарь, мне борода не полагается.
– Как жаль, тебе бы пошла… Слушай, а бакенбарды? Ну, Саша, тебе будет очень хорошо с бакенбардами!
Пушкин вообразил себя с трубкой и бакенбардами; выходило недурно.
Получилось сперва чуть хуже, чем он рассчитывал: волосы на щеках росли неровно, не закрывали обожжённые участки. Поначалу он психовал и пытался побриться, пока, наконец, не дотерпел до нужной длины. Бакенбарды вышли отличные, вьющиеся рыжеватой пеною. Шрамы, с которыми Александр успел смириться, сделались не видны. Мечтал об усах, длинных и густых, как у Таманского помощника и спасителя Дровосека (как его? Исаев? Евсеев? надобно припомнить). Но усы тоже не полагались, да и Мари возмутилась, сказав, что целовать усатого Александра ни за что не будет. Теперь Пушкин казался старше, на него кокетливо поглядывала даже Катерина Николаевна, с которой никогда прежде ничего не светило.
Прожив неделю в праздности, Пушкин решил, что можно начинать, и отправился искать Аркадия Вафиадиса.
За Французом всюду ходил Николя, верный друг, с которым они облазили все скалы на побережье (и их с Марией грот; притворялся, будто видит впервые). Просить приятеля отвязаться было неловко, но тут пришла счастливая идея: миссия требует. И врать не пришлось. Николя тут же посерьёзнел и сказал, что все понимает, и Пушкин может на него рассчитывать. А Пушкин в третий раз подумал «Ай да Раевский!», думая об Александре Николаевиче. Сейчас остро не хватало Александра Раевского с его умением всё устраивать.
* * *
Трактир «Русалка» обнаружился в захолустной, рыбацкой части города, недалеко от татарских саклей. Александру он понравился больше Екатеринославского кабака. Здесь тоже пили, тоже висел в воздухе тяжелый смрад, но была ещё развешенная над дверью рыба, чучело чайки и много людей, совсем не похожих друг на друга, в отличие от посетителей всех прочих заведений подобного рода, виденных Пушкиным. Маскироваться Француз не стал, рассудив, что слух о приехавшем поэте все равно дойдет, и лучше показаться экстравагантным гостем из столицы, чем подозрительно быстро слившимся со средой пронырой. Зашел в трактир в хорошем костюме, в немыслимо модном соломенном цилиндре.
Внимание он не слишком привлек. Народ собрался деловой, уставший после жаркого дня. На Пушкина оглянулись двои или трое и тут же утратили к нему интерес. Почтительно склонился перед ним только половой. Александр заказал рыбный суп и пиво и стал смотреть и запоминать.
Пиво оказалось премерзким, никуда не годным, но суп, хоть и вонял тиной, Пушкина заинтересовал. Выцедив пару ложек, Александр понял, что его привлекло: вкус настоящего моря. Кажется, если зачерпнуть черноморской воды с солью, рыбой и водорослями, получится именно такой суп.
Рыбаков научился отличать быстро. Неспешный говор, просоленная, темная от въевшегося пота одежда, загорелые и обветренные лица, старые и новые порезы на руках (от сетей и рыбацкого ножа, – догадался Пушкин).
– Бывай, Аркаша, – сказали из угла.
Вот так, сразу повезло?
Названный Аркашей мужчина подходил под описание. Был он на вид лет тридцати пяти, ростом чуть выше Пушкина, сутулый, с грубыми рабочими руками сплошь в светлых шрамах. Рыбак рыбаком. Он только начинал пить, и видно было, как основательно подходит к этому делу. Первый стакан Аркадия не пробрал, он налил второй (мутная, почти молочного цвета жидкость, от которой несло сивухой за версту); второй пробрал; был налит и третий, выпитый уже по накатанной. Лицо рыбака разгладилось, в глазах появился блеск. После четвертого стакана блеск пропал, появилась рабочая сосредоточенность: пил, чтобы пить.
Наблюдать за ним дальше Француз не стал; поднялся, бросил на стол деньги и удалился.
Избаловало меня общение с А.Р., подумал он (так в уме и называя Александра Раевского: А.Р.). Пока бесценный помощник прочёсывает Феодосию, надо соображать самому. И первое, что следовало сообразить: Аркадий вполне мог оказаться под наблюдением, мало ли утечек информации было; Броневский говорил, что составлял списки агентов не один раз. А поставить себя на место наблюдателя:
1) Аркадий, давно позабытый Коллегией, тихо спивается
2) Подходит столичный поэт, который по всему знать Аркадия не может
3) Общаются
4) Поэт уходит, удовлетворенный разговором
5) Подозрительный ты какой-то
Тут Пушкин понял, что знает, как избежать подозрений. Довольно будет прийти в трактир не одному, а в компании непричастного к разведке Николя, и пусть шпионы Зюдена подавятся. Следить за ними с Николя можно будет сколь угодно: двое друзей, желательно пьяных, подойдут к рыбаку, обознавшись или шутки ради – всё равно. Занесло Петербуржских повес в провинциальную пивнушку. А кто повесы? – юный гусар, сын героя отечественной войны, с ним его друг, ссыльный поэт и мелкий чиновник Пушкин; ничего примечательного.
* * *
– Фу, Саша, куда ты меня притащил?
Николай Николаевич-младший был не то чтобы не рад, но чувствовал, что легко прожил бы ещё не один счастливый год, не появляясь в трактире «Русалка».
– Сам не знаю, тут есть местный колорит. Выпивка у них не лучшая, но чтобы спиться и умереть – как раз.
Николя вдруг подумал, что Байрон бы оценил такие места. Здесь был дух изгнания, который Саше должен быть особенно близок, а Николя не собирался уступать старшему товарищу. Было заказано пиво для пробы; оно, никому, конечно, не понравилось. Тогда Саша попросил принести чего покрепче; Николя пригубил, задохнулся, медленно выпил и, морщась от дикой горечи, просипел:
– Мне не нравится.
– И мне, – согласился Пушкин. – Сейчас мы с тобой выпьем за скорейшее возвращение к старушке «Клико» и пуншам.
Таким образом в 16.43 был поднят их первый тост.
17.00. Пробил пятый час пушкинский «Брегет», и выпили за дружбу, благодаря которой так быстро проходит время в беседе.
17.02. И за успехи в любви.
Потом Николя помрачнел, на вопросы Александра, в чём дело, не ответил и
17.17. Выпили за изменниц и кокеток, которые не дают покойно спать добрым гусарам на грешной земле.
Пушкин подтвердил, что женщины и впрямь портят сон, но украшают жизнь и пусть продолжают в том же духе; хоть бы любовь и не всегда случалась обоюдной, – на что Николя сообщил, что-де любовь есть яд, а женщины…
17.33.За отравительниц наших душ.
– Je proteste, – поднял руку Пушкин. – Повторяющийся тост.
– Так ведь всё с ними повторяющееся, – заметил Николя. – Всякая новая страсть ничем не отлична от прежней.
– Что же, Nikolas, как ее имя?
– Эльжбетта.
– ??
– Она полячка.
Половой снова предложил пива; на сей раз Николя велел принести, а Пушкин отказался.
– Не буду я пить за твою Эльжбетту. Я ее даже не знаю.
– Я не предлагал, ветренница этого не заслужила.
– В таком случае
17.46. За рыбаков!
– Почему за рыбаков?
– А вон их тут сколько.
Николай Николаевич был уже готов и на тост отреагировал спокойно: за рыбаков так за рыбаков.
18.20. За нас.
* * *
Николай Раевский возился над новой порцией закуски, все менее его занимавшей. Мальчик совершенно не умел пить. Неведомы были ему простые истины питейного искусства: закусывать плотно, налегая на горячее, пить только водку после пива, но никак не наоборот, а главное – думать, всё время думать, чтобы не дать мозгу опьянеть.
Аркадий сидит на своем, видимо, любимом месте.
Когда хлипкий чёлн застольной беседы бросил якорь на рыбацкой теме, Пушкин решил, что можно начинать.
Нетвёрдой походкой он подошел к столу, за которым остался один Аркадий, и, споткнувшись, упал на стол; поднялся, цепляясь за рыбака, и радостно объявил: