Текст книги "Статьи военных лет"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Сердце народа
Мы живём в ту пору, когда образуются традиции и обычаи новой социальной эры. Незаметно, на протяжении всех двадцати семи лет они прочно впитывались в нашу кровь, речь и привычки. Так установилось, например, что октябрьский праздник начинается в канун великой даты, на торжественном заседании столичных депутатов. Этого часа страна ждёт задолго до его наступления, хотя пробыть там этот час – удел немногих. Как бы ни был обширен будущий Дворец Советов, всё равно вся она не уместится в нём целиком. Миллионы будут и тогда присутствовать там лишь незримо, волей и сердцем. Зато в эту ночь необозримые, от моря до моря, наши пространства становятся самым громадным залом из всех, какие способен построить всенародный и взволнованный людской гений. Настоящие звёзды вкраплены в его кровлю, и под нею, плечом к плечу, стоят лучшие люди нашей земли, мастера жизни, подмастерья и их ученики: мы, советский народ.
Так повторится и завтра, когда не поле боя, а иной, омытый от зла мир станет ареной творческой деятельности освобождённого человека. Уже никто не посмеет грозить нашим городам, сокровищам и малюткам. Кровавая быль о последнем и скверном бунте обезьян отодвинется назад, в международный судейский архив, в школьный учебник, и только великолепная правда о народе-освободителе останется сиять в веках, затмевая сказания о Персее и Геракле. Он уже приблизился к нам, желанный и заслуженный праздник на нашей улице, который голосом Сталина предсказала нам история. Но заключительная страница небывалой битвы за людскую радость ещё не дописана, ещё не испит нами весёлый хмель полной победы, а самые памятные и значительные минуты в нашем существовании – те, что предваряют счастье. Тем неповторимее, тем дороже нам осенний вечер сорок четвёртого года, к которому мы навсегда сохраним суровую солдатскую благодарную нежность.
В этот вечер история опять говорила с нами голосом вождя. Затая дыхание, весь народ внимал этому, самому точному и сокровенному знанию на свете. Как в магическом зеркале, он видел себя во весь рост и познавал историческую значимость своих исполинских усилий. Была как бы сдвинута мгла с будущего, и мы взглянули в него с высоты орлиного полёта. Мы ликовали в эту ночь, гордые могуществом наших армий, что вымели бесчестный иноземный сброд за наши государственные границы. Всех нас – в цехах и клубах, в колхозах, на площадях затемнённых городов или далеко за Тиссой, у походных танковых раций – объединяло высшее чувство братской связи, выраженное в предельной преданности отчизне и вождю…
И ты также был с нами, безвестный наш воин, бессонно пролежавший эту ночь в мокрой шинели на передовом дозорном пункте. Вместе со всеми нами ты слушал обстоятельный – а сердцу твоему казалось такой краткий! – политический обзор, которым Сталин открыл очередной советский год. И может быть, ещё отчётливей, чем до нас, доходило до тебя простое, такое спокойное и любимое слово Родины. Пускай не было перед тобой чёрного волшебного диска, говорящего знакомым человеческим голосом, и ничего не было кругом, кроме затихшего товарища да холодного автомата под рукой, да ветреной восточно-прусской непогоды. Голос Сталина звучит везде, где живёт и дышит советский человек, ибо сердце человеческое – вот самый совершенный инструмент для передачи мыслей и чаяний народных на любые, хотя бы сказочные расстоянья!
И, вглядываясь во тьму затихшей фашистской берлоги, ты думал, верно, о том же, чем полны были и наши мысли:
– Веселись и пой нам снова, старая наша мать, как певала раньше. Вернись в свой освобожденный плодоносный сад, который заботливо садила твоя честная, потемневшая от труда и солнца рука. Ты проветришь и отмоешь дочиста опрятный и просторный дом, загаженный дыханием временных поганых постояльцев. А мы застроим вновь недавние пепелища и, если потребуется, воздвигнем вдесятеро. Взгляни же на наши мускулистые руки, разорвавшие пасть зверя, и улыбнись богатырской молодости твоих сынов!
Несомненно, сразу на сотню земных наречий переводился октябрьский сталинский доклад, и уши всех радиостанций мира были устремлены в этот час к Москве. Конечно, с чувством должного удовлетворения выслушали наши боевые соратники высокую оценку своего воинского мастерства и размаха из уст знаменитейшего полководца современности. Забыв на это время прочную, многолетнюю и уже бесслёзную скорбь, порабощенные народы также радовались приближающимся срокам освобожденья. И мы уверены, равным образом, что были и незваные слушатели московского заседания, радиолазутчики, – Германия.
Наверно, украдкой друг от друга, воровски приникнув ухом к эфиру, вся эта людообразная шпана вместе со всем человечеством внимала голосу истории. Они подслушивали, утратив представление о времени и не пропуская ни слова, а то, чего не понимали на чужом языке, им немедля переводила их чёрная блудливая совесть. Скотского страха в их затаённом безмолвии было теперь впятеро больше, чем прежней животной ненависти, – страха пополам с пытливой любознательностью, ибо подлецу в особой степени свойственно интересоваться своей судьбишкой, какой бы жалкой она ни была. Хитрейшие из них отчётливо сознавали, что в последний раз слушают праздничный голос Москвы. В том же магическом зеркале новогодья с испариной ужаса они видели себя такими, как они станут выглядеть через год – в продолговатой деревянной упаковке, с удавкой на шее, – и это будет последний военный расход Объединённых наций на разгром фашистской Германии.
Как наяву, видим мы на их вполне гнусных харях искательную и недоверчивую улыбку, с какой злодеи всегда выслушивают свой приговор, рассчитывая на какое-то внезапное чудо. Но единственное чудо на виселице – это когда рвётся верёвка над подлецом; тогда её заменяют свежей. Тиски сжимаются всё теснее, беспощадные судьи заглядывают в окна, сама Германия превращается в громадный военный котёл, и напрасно изворотливой звериной догадкой шарит она хоть трещинку в сплошной броневой стене Объединённого содружества: нет там ни даже малой щели, куда могла бы пустить корешок её надежда.
И вот смятенье и отчаянье смерчем проходят по Германии, беженцы мечутся из края в край, волна самоубийств и сумасшествий снова потрясает обречённый притон всемирного злодейства… Но всё это лишь начало!.. Погоди, Германия. Ты увидишь худшие времена, когда живые позавидуют своим закопанным жертвам. На твоей груди всё мерзее будет разлагаться объевшийся человечиной фашизм, что соблазнил тебя лёгким промыслом международного разбоя, и самое растленное тело твоё засмердит, наконец, потому что слишком глубоко ты приняла в себя его зловонное семя.
В своё время мы грудью приняли твой коварный и низкий удар исподтишка и не содрогнулись. Мы не кричали от боли, когда злодейский нож, всаженный в нашу Родину до самой Волги, рвал и кромсал нам внутренности. Мы только бились молча в смертном бою и смотрели на Сталина, и добрый Сталин отечески смотрел на нас. И мы впитали в себя великую силу из этих очей, и притупилось наше горе, и даже женщины и дети наши разучились плакать об утратах. Горько звучит на языках наших народов имя твоё, Германия! Никто не посмел бы осудить нас теперь, если бы даже не справедливость, а лишь слепое свирепое мщенье мы понесли в твои пределы. Посмотрим же, как выдержишь ты сама наш полновесный русский ответ, когда холодным зимним штыком мы пощекочем у тебя под сердцем. И помни: тройное горе упорству твоему, Германия, потому что сопротивленье судьям умножает степень преступленья.
Мы будем бить крепко. В последней рукопашной схватке мы не растеряем наших обид из памяти, не посрамим чудесной славы павших героев. Наша берёт! Стыдную и многогрешную фашистскую падаль мы закопаем в тухлые курганы к срокам, поставленным нам историей. Тому порукой самые жизни наши и речь Сталина, которой, как клятве, внимало человечество. Он говорил нам о грядущей победе ещё тогда, когда нам было плохо, когда самые честь и достоянье наши стояли под угрозой. Вчера он сказал нам о победе совсем близкой и возвестил, наконец, с высокой трибуны, что вот она свободна, вся теперь – милая наша земля, каждая морщинка которой орошена слезами и кровью предков, кровью и потом потомков. Здравствуй же, долгожданная радость освобождения!.. С верой в тебя уходила из нашей семьи Зоя, и Гастелло кидал с поднебесья своё грозное пламя на вражескую колонну, и Матросов юным сердцем затыкал амбразуру немецкого дота. Ночь кончается, но продолжаются суровые будни войны. Победоносное наше войско готово ринуться с последних исходных позиций на последний штурм самого подлецкого места на земле.
В лютых испытаниях мы заслужили это право – бросить перед атакой бранное слово в пошатнувшегося врага и вслух, в бессчётный раз произнести слово любви к нашим армиям, Родине и Сталину – самому простому и человеческому человеку на земле. Слишком многим обязаны ему все мы, героические современники мои! Высоко парит его крыло, далеко видит его око. Последний клочок ночи ещё держится кое-где в Европе, а в словах вождя уже светятся отблески встающего солнца. Это и есть предвестие нового утра мира…
Вот почему сердце народное, как серебряный колокол старинного веча, звенит, поёт и славит имя Сталина.
«Правда», 8 ноября 1944 г.
Факел гения
ЗАМЕТКИ К ГРИБОЕДОВСКОМУ ЮБИЛЕЮ
Когда народ движется к своим историческим целям, его всегда больше, чем можно сосчитать глазом. Вместе с ним идут духовные предшественники его героев и гениев, создатели его славы и его прогрессивных качеств. Нет, это не просто «вечные» и уже равнодушные спутники, священные реликвии арсеналов, но действенные соратники и участники похода, такие же чернорабочие эпохи, как мы с вами, потому что весь народ, во всех своих измерениях, включая время, осуществляет верховную идею своего бытия… Незримо, нога в ногу, они шагают с нами, и в шелесте наших знамён мы слышим их дыханье.
Этим ощущеньем взаимосвязи с прошлым страны и начинается чувство родины. Не в том ли и лежат основы наших побед в тылу и на фронте, что наш человек, безраздельно преданный своей советской родине, ежеминутно чувствует в себе мудрую и зоркую волю Сталина, отечески-пристальный взор Ленина – на себе, а над собой – и звонкую славу Суворова, и песенный ветер Пушкина, и громадную, как небо, беспамятную любовь к отечеству, которой проникнут творческий подвиг Грибоедова.
Счастлив народ с такою родословной, и, значит, прочно стоит он на родной земле, если даже в решающие военные дни он находит время справить день рождения своего поэта. За эти ёмкие полтора века мы медленно и твёрдо подымались по ступенькам нашего возрождения, и книга Грибоедова неотлучно была с нами, и теперь, у порога нашего величия, мы можем спокойно оглянуться на ту скорбную даль, откуда Россия выходила на свою столбовую дорогу к звёздам… Сколько же астрономических лет до тебя, богатая и нищая, вольнолюбивая и крепостная Русь?
Даже в сравнении с тем, что нам ещё предстоит, много с тех пор совершили наши люди. Не те стали Москва и москвичи, россияне и Россия. Древний город, где впервые зажглась идея национального самосознания, стал, кроме того, колыбелью всемирных и братских идей. Великим монолитным единством спаяно наше общество, новый человек становится героем литературы, и если ещё прячутся кое-где между нами Фамусовы и Молчалины, уже не это определяет равнодействующую в параллелограме социальных сил. Возмужал и крепнет с каждым годом наш молодой гуманизм, хотя подросло с тех пор и оформилось в лютого зверя и зло, чьё горло хрустит нынче в нашем железном кулаке. Невозможно в одно дыханье перечислить все происшедшие у нас благодетельные перемены. Действительно, «как посравнить да посмотреть век нынешний и век минувший» – «свежо предание, а верится с трудом».
Грибоедовское наследие не велико по размерам. К тому же одно осталось незаконченным, а другое сделано в складчину с друзьями: значительная часть его построена по старой романтической моде или засорена отжившей древне-славянской архаикой. Думается, выдающийся русский дипломат Грибоедов, дожив до старости, постарался бы скрыть от исследователей литературы эти поэтические улики пылкой и неумелой молодости. И без того, впрочем, они остались бы в тени, если бы не падал на них ярчайший свет главного его творения.
Из-под одного и того же пера вышли и блистательная комедия «Горе от ума» и, скажем, «Давид» или «Радамист и Зенобия»; мы привыкли к мысли, что Грибоедов – автор одной книги, как Данте или Сервантес, чья творческая биография также не ограничена лишь одним созданием. Но в этом большом разговоре нас занимают не те ценнейшие дополнительные листки, в которые было завёрнуто сокровище, а тот самый насущный чёрный хлеб духовный, каким питалось человечество в своих исторических перекочёвках. И ещё – что же было причиной такой е д и н с т в е н н о й вспышки гения?.. Создаётся впечатленье, что лишь однажды прекрасная разгневанная муза посетила «уединенья уголок» Грибоедова, и вот – кусок прометеева пламени, оставленный ею на столе поэта! Оно уже не жжёт так, как обжигало современников, но нам, наученным ценить и искорки честной, освободительной мысли, были бы дороги даже холодные уголья из костров, возле которых грелись людские души в ту глухую ночь.
Может быть, кроме самого Рылеева, только Пушкин стоял так близко к декабристам, как Грибоедов. Вспомните, как рукоплескали они «Горю от ума». Да он и был, конечно, декабристом, беспартийным декабристом он был: не только творчески, но всем своим повеленьем автор «Горя» выдавал своё истинное политическое лицо.
Стоит только представить, какой бледный и взволнованный сидит Грибоедов на ермоловском обеде, пока столичный гость Дамиш рассказывает о декабрьских событиях в столице. Он то сжимал кулаки, то потерянно разводил руками и, наконец, разрешился знаменательной фразой – «вот теперь в Петербурге идёт кутерьма. Чем-то кончится!» За одно несоответствие этой вынужденной реплики и явного смущенья петербургский фельдъегерь должен был тотчас же арестовать Грибоедова, будь он проницательным следователем… А униженные грибоедовские мольбы за своих опальных друзей – Бестужева и Одоевского, а поиск лёгкой гибели на фронте и последующее творческое молчание Грибоедова, потому что не пять, а шесть царских петель сомкнулись на рассвете 13 июля 1826 года, и в шестой удавили грибоедовскую музу! И если Пушкин на тридцать восьмом листке своих черновых тетрадей, машинально рисуя декабристскую виселицу, бессознательно и страшно чертил, как пробу пера – «я бы мог… и я бы мог…», какую же смертную тоску должен был испытывать осиротевший Грибоедов, в котором при гениальности этих обеих стихий гражданина, конечно, было больше, чем поэта, в узком значеньи этого слова.
Сердцем – в тот пасмурный зимний денёк – он был, конечно, вместе с ними, декабристами, на Сенатской площади, хотя умом и сознавал он, что всё это лишь первый, без разящей молнии народного гнева, гром русской весны, что решающая сила жизни даже не у Чацкого, а там, в забоях уральских рудников да в бедных мужицких избах, у лучинушки. Уж он-то крепко знал, что есть идеи, которые можно выразить лишь в массовом народном действии… Впрочем, царь всё это уразумел давно, и он не прозевал Грибоедова, но он расправился с ним позже, через посредство сложной системы политических и психологических рычагов. Словом, подлая пуля Дантеса вышла из той же оружейной мастерской, что и клинок Алаяр-хана!
Итак, бывают поэты особого гражданского склада, для которых во всём многоголосом хоре жизни есть лишь одна достойная тема, – с нею прочней всего соединяется душа поэта, почти инертная ко всякому другому реактиву. Они существуют как две полярные стихии, и если дано им соединиться хоть раз, в этой точке возникает пламенная дуга, как при сближеньи электродов. И когда девственно честна душа и химически чиста и жестока правда, такое пламя в состоянии и разрушить проводники тотчас по возникновеньи. Но за время кратчайшей этой вспышки человечество или соплеменники успевают разглядеть и уязвимое место зла, и дорогу вперёд, и собственные немочи, мешающие его движенью. В этом ряду я поставил бы и Некрасова, и Салтыкова, и милого нашего, ближайшего из учителей, Максима Горького.
Вот так же, в свете грибоедовского факела, высоко поднятого в николаевскую полночь, мыслящая Россия увидела вдруг, что препятствует ей выполнить её исторические предначертанья. То были – уродливо и внешне усвоенный европеизм, национальный застой, рабская скованность жизни, зубатая крепостническая бюрократия, и ночь, ночь, в которой бесшумно, на четвереньках пока, движется Молчалин к своему победоносцевскому креслу. Они плодовиты, Молчалины, и, наверно, крадётся он не один, а вся его обширная родня, отравленная близостью к крепостной фамусовской усадьбе, неся впереди себя загребущие руки к России, пока спит и видит во сне свою октябрьскую мечту её хозяин, исполин-народ… Не от Молчалина ли, кстати, этого адама подхалимов, пойдут те, кто впоследствии станет душить наш не окрепший ещё прогресс, жать кровавый сок из трудового простонародья, вырубать вишнёвые сады и презирать барским фамусовским презреньем и русского мужика, и русского рабочего, этот многомиллионный домкрат, силой которого, как обетованный остров из хаоса, поднимается новая эра земли с её новым гуманизмом.
Естественно, что не всем нравилось «Горе от ума» в ту пору, как и сегодня нравится оно не всем. – значит, ещё не выдохлось из него ядовитое лекарство, если и теперь его трепещут человеко-крысы. О, всегда хватало гадких людишек, которые вдосталь жрали сытный русский хлеб и усмехались на его творца и, втихомолку презирая русскую культуру, с надеждою взирали на «спасительный» Запад, где их удовлетворило бы местечко отельного холуя, – аристократы заграничного ширпотреба, готовые своё первородство сменять на коверкотовые штаны, бутылку вермута или хромированную зажигалку!
В этом направлении много поработала за отчётный срок грибоедовская комедия, могучая книга-труженица, в некотором смысле и воспитательница всех нас. На передовой части всех поколений, чередовавшихся у нас с начала девятнадцатого века, лежит благородный отпечаток этой работы. Она как бы впиталась в разум и чувства наши целиком. Средне грамотный человек по строчкам знает её наизусть, и дайте лишь начало мелодии, реплику Лизы – «светает!.. Ах! как скоро ночь минула!», и мы уже вступили в этот старознакомый, немножко музейный, московский дом, где нам известен каждый уголок. Сейчас заиграют нортоновские часы, и выплывет Фамусов в халате, несколько смущённый несвоевременной флейтой Молчалина, потом ворвётся Чацкий, и начнётся великолепный скандал в благородном семействе всероссийского помещика Николая I.
Создатель «Горя» был русским человеком, но разные русские бывали на Руси. Грибоедов был умным и справедливым русским, националистические чувствования были чужды ему и никогда не отемняли его светлой любви к России. В этом свете глубоко знаменательна первая же заметка в его записях по Петровской эпохе. Там упоминается об одном, по-тогдашнему говоря, «инородце», который по возвращении из-за границы был пожалован Петром в офицеры, а русский барин его – в матросы; позже этот крепостной раб стал русским контр-адмиралом. Эта маленькая подробность сближает патриотизм Грибоедова с нашим советским патриотизмом, идея которого выражена в нынешнем Союзном гимне.
Множество книг родилось и умерло за это время, но грибоедовская цела, потому что в отличие от книг, напечатанных на бумаге, эта написана нетерпеливой рукой в благодарной и нетленной памяти народной. Житейские формулы комедии превратились в наши пословицы, её персонажи стали нарицательными типами, и только Гоголь да Салтыков-Щедрин, великие мастера меткого словца, оставили по себе такие же щедрые словесные россыпи в нашей речи. Влияние грибоедовского языка выходит за пределы одной литературы. Сам Ленин черпал свои полемические образы из этой заветной шкатулки, что всегда стояла под рукой у больших русских людей. И как остро в руках Ленина рассекало вражескую уловку отточенное грибоедовское лезвие.
Вот он призывает «идти своим, революционным путём, не оглядываясь на то, что будет говорить кадетская Марья Алексеевна», или рекомендует «социал-демократам, которые действительно стоят на стороне революционного пролетариата… поставить вопрос: А судьи кто?». Стремясь отмежеваться от чуждых явлений политической жизни, он многократно применяет видоизмененную формулу Чацкого – «есть тьма искусников; я не из их числа». Свой разгром многих политических прохвостов он обостряет фразой «шёл в комнату, попал в другую». Он иронически отмечает «умеренность и аккуратность» Струве, Бензинга, октябристов, ревизионистов, «эсеровских меньшевиков»… Образы Фамусова и Молчалина, Скалозуба, Лизы и Репетилова – все проходят в статьях и речах Ленина. И если великий вождь в острейшей схватке за грядущее счастье мира пригоршнями берёт образы из произведения, как солдат патроны из подсумка, это ли не бессмертье для его автора?
Нам легче говорить сегодня о трагедии одиночества большого критического ума, чем о точных обстоятельствах, при которых зерно горькой тогдашней русской правды упало в душу Грибоедова. Много пробелов в его творческой биографии: как бы в вечерней дымке предстаёт перед нами этот человек… С тех пор бессчётно созревал этот колос и в свою очередь осеменял почву вокруг себя, с каждым годом расширяя площадь посева… Уже который урожай собираем мы сегодня!.. Умудрённые опытом борьбы и победы, стремясь заново постигнуть его высокие сортовые качества, мы благоговейно берём в ладонь горсть из этого урожая.
Мы вспоминаем и сравниваем с другими образцами это полновеснее зерно, из которого отцы наши, в сложных примесях, творили хлеб жизни. Мы оцениваем ещё раз его совершенную форму, его классическую прозрачность, его высокую идейную калорийность и, благодарные грибоедовской музе, снова кидаем его назад, в народную ниву, ныне очищенную от фамусовских сорняков и молчалинского плевела.
«Правда», 14 января 1945 г.