355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Леонов » Статьи военных лет » Текст книги (страница 4)
Статьи военных лет
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:23

Текст книги "Статьи военных лет"


Автор книги: Леонид Леонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Ярость

Пусть скорбь о безвинно убитых женщинах и детях наших будет потом, когда совершится мщение. А пока лишь сжимаются кулаки, и уже недостаточным оказывается бедный инструмент человеческой речи. Советские пушки и автоматы полнее и убедительнее выразят наши немое презрение и ярость, что рождаются при чтении обвинительного акта. Прочти его, советский солдат, перед тем, как итти в атаку, – сквозь знойную декабрьскую позёмку, сквозь крепкий морозец нашей зимы, – и самые прославленные узлы германской обороны не покажутся тебе неприступными.

В любой стране, в любой войне эту двуногую тварь – садистов в военных мундирах, худшую разновидность убийц – пристреливают у помоек, как собак.

Нынешний процесс в Харькове – это процесс, где раскрывается самая суть фашизма, этому процессу будет отведена особая страница в истории Отечественной воины. И нужно для справедливости и для будущего здоровья мира, чтобы каждая деталь этих кромешных подвигов нынешних нибелунгов получила всемирную огласку. И вот, прежде чем сказать последнее и веское слово приговора, мы выслушиваем их показанья в напряжённой тишине, записываем на бумагу их речи, стараясь клинически понять животную логику зверя, заступом разрубавшего голову младенца. Нынче советский гуманизм судит уродов фашистской Германии во всей их «нордической» пакости.

За последний месяц я обошел много мест на Руси и на Украине и вдоволь насмотрелся на твои дела, Германия. Я видел города-пустыни, вроде каменного мертвеца Хара-хото, где ни собаки, ни воробья, – я видел стёртый с земли Гомель, разбитый Чернигов, несуществующий Юхнов. Я побывал в несчастном Киеве и видел страшный овраг, где раскидан полусожжённый прах ста тысяч наших людей. Этот Бабий Яр выглядит как адская река пепла, несущая в себе несгоревшие детские туфельки вперемежку с человеческими останками.

Напрасно при приближении Красной Армии завоеватели пытались уничтожить следы этих гекатомб; беспрерывно действовали специальные, ёмкостью на двести трупов, печи,, снабжённые ситами для удаления несгоревших костей и, по заявлению киевлян, для отсева золотых коронок из праха злосчастных жертв. Уже не было сил, даже с помощью дарового труда военнопленных, зарывать эти неохватные братские могилы, их просто засыпали, как попало, взрывами тола. Убийца торопился, истекал потом изнеможения и страха, трусил от мысли, что мститель придёт и увидит.

А совершив свое чёрное дело, там, внизу, они поднимались к павильону Пролетарского сада и чертили на его алебастровых стенах имена своих самок. И какой-то нибелунг, недоучка из художественной школы, вроде своего фюрера, видимо, стоя на спине соратника, нарисовал углём похабную картину в натуральную величину человеческого тела. Смотри и удивляйся, мир! Вот он, апофеоз новой германской культуры, под маской которой кроется скверная обезьянья харя… Бей, товарищ, по ней железным кулаком своих танков, линкоров, самоходных пушек, пока не превратится в месиво и что-нибудь человеческое не проглянет из этих набухших кровью глаз, – бей досыта, если не хочешь, чтобы когда-нибудь эта харя вторично прильнула к окошку твоей детской!

Нынешний процесс надолго запомнится жителям Харькова. В этот тесный зал всё равно не втащишь целиком все грозные улики совершённых злодеяний: и рвы из Дергачей, и ямы из-под ХТЗ, прах тридцати тысяч истерзанных, забитых палками, заморенных голодом, удушенных окисью углерода, зарытых живьём, расстрелянных в затылок, в ухо, куда придётся и наугад, заколотых, убитых голодом, морозом, специальным мором, всяко, ибо ничего нельзя придумать нового в деле умерщвления, чего уже не было бы применено на практике этими дьяволами из расы господ. На сотни километров вокруг раскиданы эти улики, не веришь собственному оку, когда смотришь на это. Сама земля, когда она сотрясается, не смогла бы сделать ничего подобного. Будто кто-то ходил, – дьявол, что ли? – и в припадке умоисступления, без разбора крушил железной воротяжкой по сёлам, по железнодорожным станциям, по городам нашим. Оно лежит бесконечно, куда ни обернись, каменное крошево, облизанное чёрным языком огня. Мокрый снежок проносится над ним и садится на горький, дылдистый бурьян, уже проросший среди обезжизненного камня.

А ведь вокруг каждой горстки этого горемычного праха когда-то цвела жизнь, теплились очаги, и хатки весёлыми огнями смотрели в ночь. И молодые гостеприимные хозяйки хлопотали вокруг полного стола, и милые, безвинные наши ребятки глазели на тебя из окон и махали руками тебе, солдат, когда ты с песней, мерным шагом и в строю, проходил по улицам родного города. Всё стихло нынче в этих краях, и ни лая теперь на Украине собачьего, ни смеха детского, ни девичьей песни. Тиха и страшна стала нынче украинская ночь.

Так кто же убил вас в самом цвету – города, яблони, дети, радость и песни наши? Вот они сидят на скамье подсудимых – трое, а о четвёртом речь будет потом. Всё это только рядовые образцы фашистских будничных героев каждый из них убивал, как мог, в меру разумения и представившейся возможности: Риц, Рецлав, Лангхельд. И хотя перу моему гнусно чертить даже беглые портреты этих мерзавцев, стоит набросать вкратце и для памяти основное в их внешнем облике. Пусть каждый, даже с далёкого Алтая, посмотрит в лицо убийц, которые крались к его дому.

Слева сидит Ганс Риц – лейтенант, ему двадцать четыре года, но он успел вдосталь потрудиться во славу своего фюрера. Видимо, ему пошло на пользу в этом предприятии его высшее образование. Это – гном, ещё молоденький, но уже с лысинкой, со впалой грудью и кругленьким, птичьим, инфантильно сладким личиком, видимо – любитель малинки. Такие обожают с напряжёнными ляжками сниматься возле повешенных партизан и посылать эти фотографии на родину своим бесстыдным мамам и белокурым невестам для окончательного покорения их сентиментальных сердец. Крест 2-го класса он получил ещё на родине, видимо авансом, в воздаяние за будущие успехи в России.

Рядом с Гансом Рицем – Рейнгард Рецлав, ефрейтор. У него невыразительная башка, схожая с набалдашником от трости. Этот мужчина награждён медалью за зиму 1941—1942 года. Его сообщения о прохождении службы вызывают смех в зале заседания, это – чемпион воинского бегства вспять, несмотря на свой тридцатишестилетний возраст. Это – службист и работяга в своём застенке.

Последний у края, на виду у всего зала, – Лангхельд, капитан гитлеровской контрразведки. Его безресничные глаза порою смотрят чуть врозь; у него тупой, плоско срезанный лоб, его губы сплюснуты намертво. От этого не жди пощады. И правда, такому Гитлер мог вполне доверить истребление целого народа. Таким в особенности приятен бывает плач ребёнка, вопль женщины: в этих удовольствиях он явно смыслит больше прочих. Он имеет медаль и крест потому, что, по его словам, «всегда соответствовал требованиям своего командования». Немецкий перевод обвинительного акта он слушает с особым вниманием, видимо, опасаясь, чтобы на него не наговорили лишнего, как будто это ещё возможно. И всё косится в зал, профессионально прикидывая на глаз, на сколько душегубок пришло сюда зрителей.

Люди эти сидят рядом со своим партнёром по злодействам, изменником родины и исполнителем гестаповских казней, Булановым. Этот парень, в чёрном пиджаке и с мордой каторжника, особо удачно расправлялся с детьми – шестьдесят жертв лежат на его чугунной совести. В тёмных, без всякого выражения и много повидавших его глазах, под тяжёлыми палаческими бровями не отразилось ничего; он сидит, втянув голову в плечи, точно заблаговременно защищаясь от петли. Такой и матушки родимой не пощадит, лишь бы заплатили. Этот – подлинная чёрная изнанка трёх предыдущих в голубых немецких мундирах.

Все эти люди разнятся друг от друга не больше, чем пальцы на руке, на подлой руке, которой Гитлер давил горло Украины. Их пока немного здесь, да и те – мелкие «фюреры» с разными ограничительными приставками. Но будет день, когда и разбойники покрупнее воссядут на той же скамье. Не минует эта судьба и самого главного фюрера. В триста миллионов рук мы дотянемся до тебя, Адольф Гитлер!

Харьков.

«Известия», 17 декабря 1943 г.

Примечание к параграфу

Детей в возрасте от шести до двенадцати лет гонят конвейером к глубокому песчаному карьеру. Никто, ни мать, ни бабушка, не сопровождают их: они одни здесь, под синим равнодушным небом. Там на краю карьера трудится долговязый детина в эсэсовской пилотке. Он строит лестницу, по которой ещё выше поднимается Германия к своему мировому господству. Каждый ребёнок – ступенька. Их пройдено миллион, миллиард их лежит впереди. Надо рационально расходовать немецкую силу, чтобы её хватило на всех… Сей молодец здорово приноровился к своей работе, он действует одновременно всем телом, как добрый аугсбургский станок, где ни одно движение не пропадает даром, – даже взгляд, как удар молотом, на мгновенье цепенящий ребёнка. Пачка выстрелов, удар коленом в плечико, и, запрокинув голову, ребятки сами валятся, как дрова, в детскую братскую яму.

У этого труженика ещё остаётся время перезарядить магазин автомата, пока подходит на разгрузку следующий фургон с детьми. Работа не трудная и безопасная: дети безоружны. Фюрер повесит ему за это на шею медаль на муаровой ленте. «Дяденька, не надо меня, не надо, – кричит девчоночка на высокой ноте. – Я боюсь, дяденька». Впрочем, все они кричат так, уже такое их дело, и он продолжает кропить их смертной, свинцовой росой.

Тебе не кажется, читатель, что детской кровью отпечатаны эти строки о процессе? И если только ты делаешь не ружьё, не пушку, не снаряд, тогда отложи в сторону свою работу и, вооружась мужеством, не жмурясь, взгляни в лицо вот этой девчоночки, которую только что сбросили в карьер смерти. И повтори про себя её слова: – дяденька, я боюсь…

И если не увлажнятся твои глаза, не сожмётся кулак от боли, повтори дважды этот предсмертный вопль безвинной девочки. И ты увидишь как наяву её распахнутые ужасом глаза, её худенькую пробитую пулей шейку. И ты увидишь, что у неё лицо твоей милой дочки. И ты поймёшь, что ещё много надо не спать ночей, стрелять, жертвовать кровью и потом. И если ничего не окажется у тебя под руками, ты вырвешь сердце из себя, чтоб кинуть его в мерзавца с автоматом. Ибо можно убить и сердцем, когда оно окаменеет от ненависти.

Всё здесь рассказанное – не беллетристическая вольность, всё это – правда. Она случилась в августе 1942 года в станице Нижне-Чирская: именно так происходила там «разгрузка» детской больницы, и по этому образцу хотели завоеватели произвести разгрузку мира от всех не немецких детей. Всего там было 900 ребят. Их отвёз к месту казни шофёр, предатель своего народа, Михаил Буланов, пока ещё – живая падаль. Он сделал много рейсов в тот день, ему приходилось самому подтаскивать и ставить детей под дуло эсэсовца. Вот он суеверно поглядывает на свои руки, может быть, припоминая, как были они тогда исцарапаны детскими ноготками, потому что вообще они шли неохотно, – так выразился сегодня в заседании суда офицер германской армии Лангхельд. Он, наверное, очень утомился в тот жаркий денёк, Буланов. Но детский крик: «дяденька, я боюсь», он запомнил. Значит, это громче автоматной пальбы – это раздирает уши ему и теперь, когда он платком утирает орошённые слезой глаза. Значит, это заглушить нечем; оно будет преследовать его до минуты, пока не захлестнётся на его шее спасительная петля. Но какой, ни с чем несравнимой силы должен быть факт, чтобы исторгнуть слезу у палача!

Представляется чудовищным, что обо всём этом подсудимые говорят спокойно, без волнения, серым, обыденным голосом, – кажется, пролитое пиво огорчило бы их в большей степени. Вот, к примеру, допрос Лангхельда. Это пятидесятидвухлетнее насекомое выглядит довольно моложаво. У него имеются внуки в Германии, и, видимо, он ещё надеется в старости, у тихого домашнего камелька рассказать им кое-что из своих боевых приключений в России. Он откашливается, чтобы свежее звучал голос, когда тоном учёного, сообщающего на корпоративном заседании о научной новинке, он повествует о «душегубке» – «газенвагене», его пропускной способности, его устройстве, о занимательности расстрела пленных из мелкокалиберных винтовок, – так как одной жертвы при этом хватало им надолго. – и о прочем. Кстати, это было изобретение одного штурмбаннфюрера, некоего доктора Ханебиттера, видимо, также изрядного стрелка по живым мишеням.

Вообще бросается в глаза, что в роли организаторов массового истребления мирного населения очень часто подвизаются немцы с медицинским образованием: медфельдшера, доктора. Видимо, палачами в Германии назначаются преимущественно граждане с врачебными дипломами. Такие действуют тоньше, больней и искусней. На скамье подсудимых оный Ханебиттер пока не сидит, а жаль, было бы любопытно взглянуть на него в висячем положении. Лангхельд упоминает имя Ханебиттера спокойно, без оттенка порицания. Впрочем, эту скотину не волнует ничто. У него даже нехватает догадки сообразить, что матери и вдовы расстрелянных и забитых его палкою людей сидят в том же самом зале.

Вот партнёр Лангхельда по расправам и, надеемся, по предстоящей участи – Риц, заместитель командира карательной роты. Юрист, он изучал римское право в паршивом городке у себя, пока фюрер не призвал его к «великим делам». Вдовы и сироты Таганрога, как и других городов, должны хорошо знать этого служаку германской юстиции с физиономией би-ба-бо. О своих достижениях Риц повествует тоном нашалившего мальчугана, рассчитывающего, впрочем, что и на этот раз ему сойдёт с рук. Вместе с тем же доктором смерти Ханебиттером, которого, будем верить, Красная Армия ещё изловит где-нибудь в украинских степях, он ездил, – из любознательности, по его словам, – под Харьков, где производился расстрел 3.000 человек – русских, украинцев, евреев. Дело происходило 2 июня прошлого года на красивой лужайке у ХТЗ, вид которой был несколько испорчен уже вырытыми могилами. Работавшие тогда три грузовика успели доставить на место около 300 человек. Солдаты разделили их на небольшие группы и, докурив скверные немецкие папиросы, принялись за работу:

– Ну-ка, вы… – сказал, протягивая Рицу автомат, всё тот же Ханебиттер. – Ну-ка, покажите, на что вы способны, молодой человек.

И мальчуган Риц взял автомат и выпустил несколько очередей в ожидавших своей участи харьковчан… Риц морщится: они были такие растерзанные, полуголые, с обезумевшими глазами. Это несколько омрачило удовольствие приключения. Впрочем, он сделал это, якобы, только потому, что в противном случае Ханебиттер, старший в чине, мог дурно подумать о нём. И тогда оказалось, что  э т о – совсем быстро и легко. Только пришлось задержаться на одной женщине, которая пыталась собственным телом заслонить свою девочку. Но машинка действовала исправно, времени было много, день стоял отличный, всё кончилось хорошо.

У этого тихого немецкого кнабе был приятель Якобе, тоже сукин сын. Однажды Риц посочувствовал ему в смысле обширности замыслов его палаческой деятельности и недостаточности средств – дескать, Россия так велика, чорт возьми, и так много в ней живёт людей. «О, ничего, у нас есть специальные машины», – похвастал Якобе. (В эту минуту, в который уже раз на протяжении процесса, опять знаменитая «душегубка», урча и воняя окисью углерода, как бы въехала в зал судебного заседания). Риц заинтересовался. И тогда Якобе свёз его на другую площадку харьковского ада. Этот гид показал Рицу разгрузку машины, привезшей трупы отравленных. Кстати они обошли и другие ямы. «А вот пассажиры вчерашней поездки», – сострил Якобе, подводя друга к плохо засыпанной яме, где уж никто не шевелился.

Риц произносит это просто, ибо всё это только деталь, маленькое примечание к одному параграфу в разработанном германском плане завоевания мира. Зал безмолвствует, и слышно только, как потрескивают юпитеры кинохроники.

– И что ж, пригодились вам при этом нормы римского права? – спрашивает военный прокурор.

– Нет, нам было приказано руководствоваться германо-арийским чувством.

Тут же он сообщает, что недавно разочаровался в тезисах национал-социалистской партии, и вопросительно поглядывает то на судей, то в зал, точно ждёт, что ему дадут за это шоколадку.

… Там, на самом дне нижне-чирской ямы, под скорченными детскими телами, лежит великая истина, которую обязан извлечь оттуда и понять мир.. Так жить больше нельзя, нельзя есть и спать спокойно, пока безымянная девчоночка, к которой никто не пришёл на помощь, кричит у песчаного карьера: «Дяденька, я боюсь». Если бы не тысячи, а только сто, даже десять, даже три таких убийства свершились на глазах у мира, и промолчал бы мир эту оплеуху подлецов, он не имел бы права на самое своё дыхание. Тогда дозволено всё, и нет правды, а есть только злой первобытный ящер, ставший на дыбы и кощунственно присвоивший себе звание человека… Но нет! Есть правда, и есть кому защищать её, и есть железо, чтобы отомстить за неё. Не муаровая лента фашистской медали сомкнётся у тебя на шее, убийца, а нечто другое, прочное, пеньковое и более приличное подлецу. Слушай нас, маленькая, из братской ямы в Нижне-Чирской станице. Мир поднялся на твоё отмщение. О, Германия ещё слезами отмоет мир, забрызганный кровью из твоей простреленной шейки!

Харьков.

«Известия», 18 декабря 1943 г.

Расправа

Когда окончился допрос подсудимых и они без краски стыда признались в содеянном и стало ясно, какая гнусная разновидность двуногих представлена на этом процессе вниманию Военного Трибунала, нашей страны и всего цивилизованного мира, в зал вступили воспоминания. Вереницей потянулись родственники погибших и свидетели, на глазах у которых осуществлялся гитлеровский план подготовки великого восточного пространства для германской колонизации, – выселение законных жильцов из их вековечных владений в никуда, в небытие. Одно черней другого, слово ложится на слово… Вот, горит госпиталь с военнопленными, горят хатки вместе с их обитателями, и бараки, доверху набитые трупами, горят. И, хотя полно света в этом зале, вдруг как бы сумерки наступают, точно чёрный смрадный снег, пепел громадных сожжений опускается сюда, в потрясённую тишину.

Ага, Лангхельд покрывается багровыми пятнами, точно скручиваемый бешенством; смятенно жуёт губы пай-мальчик немецкой фрау Риц, он же председатель «суда чести» гитлеровской молодёжи; угрюмо, точно жертвы берут его за глотку, поглаживает шею Буланов. И только Рецлав, эта портативная дубина из руки Гитлера, всё нацеливается бесчувственным взглядом в кумачёвую скатерть судейского возвышения.

Никто из свидетелей не плачет. Месяцы прошли, но все ещё слишком свежи впечатления ужаса и горя. Слёзы будут после. Это потом, вернувшись в свидетельскую комнату, истерически зарыдает колхозница Осмачко, целый час пролежавшая в братской яме рядом с трупом своего Володи. Ничего не замечая перед собой, медсестра Сокольская еле слышно докладывает суду, как волокли раненых на расстрел, как бились о порог их головы, как приколачивали одного гвоздищами на воротах и хохотали, и вопили при этом «гут»… Снимем шапки, товарищи, помолчим минутку в честь того безвестного соплеменника нашего, которого, не сумев убить в честном бою, воровски добивали немцы на глазах у этой безоружной женщины.

Свидетель Сериков, сам дивясь виденному, в простоте сердца рассказывает среди прочего, как шла своей дорогой одна наша старушка, верно, чья-то добрая и ласковая мать, и попался ей навстречу обыкновенный немецкий солдат с ружьём, и как он схватил старую за рукав и, подтащив к земляной щели, бессмысленно пристрелил её во утоление какой-то неизъяснимой тевтонской потребности. Женщина Подкопай из чёрного кошеля своих воспоминаний достаёт одно – про полуотравленного в «душегубке» старика, который уже не о пощаде молил своих мучителей, а только о том, чтобы добили его до смерти из внимания к его глубокой старости. Хозяйственник, хирург, уборщица проходят перед судейским столом, и кажется, самая бумага блокнота, на котором набросаны мои беглые заметки, начинает пахнуть трупной гарью, горшей, чем адская полынь.

Вот только что вернулся от судейского стола на свою скамью свидетель Беспалов. Речь его не изобиловала художественно выполненными подробностями. Хороший слесарь-лекальщик, он и не гонится за литературными достоинствами своих показаний. Ему есть о чём рассказать своим современникам во всём мире. Его посёлок расположен всего в ста метрах от большого поля, амфитеатром раскинутого перед окнами домика, где он проживал с семьёй, периодически скрываясь в леса от угона в неметчину. Этот солидный и рассудительный человек в течение четырёх месяцев сряду был вынужденным свидетелем некоторых чрезвычайных происшествий. Словом, пока шуршат мёртвые листы судебно-медицинской экспертизы и протоколов эксгумации, где научно излагается содержание длинных, плохо присыпанных землицей ям, я ухожу с Беспаловым в уголок, чтобы рассказал мне поподробней и ещё разок про то, как происходило нечто, чему в уголовных кодексах мира нет пока подходящего наименования. И он сидит передо мной, живой, я трогаю его колено, дым его папироски идёт мне в лицо.

Итак, место действия находится в двух километрах от Харькова, называется по-московски – Сокольниками и представляет собою округлую и обрамлённую леском луговину, пересечённую детской железной дорогой. Все помнят эти дороги – наглядные пособия, которыми мы баловали перед войной своих детей. Однажды, 27 января 1942 года, на этот плоский, конечно, самый обширный в мире эшафот, где обычно немцы методически и ежедневно расстреливали по 10—15 человек, грохоча стали прибывать грузовые машины. На каждой шофёрской кабинке сидело по солдату с немецкой овчаркой, в кузовах же машин находилось, на круг, примерно по тридцать человек не немецкого происхождения: старики с узелками, девчата, матери и их дети, и пленные – наши граждане и братья с Украины и России. Три машины возвращались сюда восемь раз. После выгрузки людей рассаживали группами и прямо на снегу. Никто не плакал, хотя все со смутным ужасом догадывались о назначении готовой жёлтой ямы посреди поля.

Стоял морозный, с ветерком в сторону посёлка полдень. Снежный покров достигал полутора метров, а морозец градусов 25. Если бы не ветерок да не крики чёрных птиц из вороньей разведки над лесом, было бы совсем тихо в тот час. Гестаповские часовые гнусили какие-то песенки про бутылку шнапса и деву рая.

Очень громкая и лаистая последовала команда – всем раздеваться донага, людей поторапливали. Так нужно было, должно быть, для того, чтобы скорей слипалась воедино в плотное месиво, гнила и тлела и превращалась в ничто эта живая пока, человеческая плоть. Мужчинам немцы помогали ударами прикладов. Быстро образовалась горка женских платков, детских калошек, полушубков, свёртков с едой, белья, рейтуз шерстяных; где-то пискнул ребёнок: «мама, мне холодно», и опять закричали мужчины, но снова взметнулись над головами приклады, и погас крик.

Были там женщины, которые не желали раздеваться на глазах у всех донага… и вот Беспалов увидел, как один нибелунг ножом, занеся снизу и движением вверх, распорол на девушке шубку и платье до плеча. А ведь и дерево жалеют поранить, когда рубят. Кривой красный шов прочертил тело, и потом, развалив одежду, гестаповец сам содрал с девушки бюстгалтер левой, свободной рукой.

Всё ещё веря во что-то – в спасение, в бога! – по колено в снегу, эти обречённые люди, голые жались друг к дружке в ожидании своей очереди. А уже где-то в противоположном углу поля началась расправа. Деревянно на морозе застучали автоматы, и первый залп дан был по ногам, чтобы предотвратить возможность бегства, хотя дорога и без того была оцеплена войсками и полицейской сволочью. Это называлось у немцев «фускапут», смерть ногам! Передняя шеренга жертв осела на пятнистый красный снег, и вдруг как бы костёр человеческого отчаяния забушевал на этом ослепительном снегу. Оно обжигало и расплавляло мозг, невидимое пламя, и тот кто раз видел это, вряд ли станет улыбаться потом, как отучился от улыбки Беспалов. Двое стариков, соседей Беспалова, сошли с ума… – Уже нельзя стало различить отдельных людей. Было только бессмысленное метание, кряхтенье, пронзительная детская жалоба, стон и вопли, проклятья, брань и истерический хохот матерей. И некоторые женщины заедино с мужчинами, как тигрицы, кидались на солдат, и те пятились от этого нечеловеческого напора. Другие же пытались закапывать в снег своих детей, а потом, вытащив голых из снега, бросались закапывать их в другом месте, лишь бы утаить их от смерти. Слышно было «гады», «паразиты» и ещё «папочка, спаси меня», и ещё «бабушка, за что они меня терзают», и ещё «чи ты слышишь, мой милый, шо я гибну».

Разъярённые немецкие канальи стреляли в упор в голых обезумевших людей, они кидали детей в яму, ухватив за руку и развертев над головой, как лягушат, и что-то чвакало там, наверно, при их падении. Они зарывались с автоматами в самую гущу толпы, начинавшей уже редеть. Они орали во всё горло: «сакрамент» и «шайзе», что, кажется, означает «гадость» на их блатном, зверином языке; видать, сами валькирии бушевали над ними! И так, подбадривая себя криками, возгласами, они ещё до сумерек довершили дело до конца. Уже воронье, готовое приступить к трапезе, ждало в почерневших вершинах ближнего леса. Но солдаты ушли не прежде, чем поделили между собой страшную, позорную добычу – эту бедную, забрызганную красным одежду своих жертв. Они не оставили здесь ничего, кроме нескольких разрозненных детских калошек и рукавичек. И одни уходили пешком, таща на плечах трофейные узлы, а другие уезжали в машинах, сытые и гнуся что-то сиплое и древнее, как урчанье гориллы. И когда ушли они, стаи птиц опустились на место побоища…

Беспалов опускает глаза, папироска дрожит в его руке.

– А некоторые ещё забавлялись при этом, – вслух дивится он, – хватали голых, уже полурасстрелянных за грудь, за сосок, чиркали штыками по телу, волосы выдёргивали. Вот тут-то и сошёл сосед мой с ума: голый, выскочив на мороз, принялся рубить топором вытащенный им шифоньер… Страшно, знаете ли!

Не судить бы их, а езжалым кнутом по глазам, которыми они смеют ещё глядеть на вас, мужья, братья и сыновья погибших. Уже целая метель мёртвого пепла кружит и забивает очи. Падает чёрная копоть новых и новых показаний. Сутулые, с посеревшими лицами, подсудимые смотрят в пол. Тяжёл могильный прах; он оседает им на плечи, давит, увлекая в ту же черноту, куда свалены их жертвы… Ой, Германия! Может, полярные океаны да непроходные бездны лежат на путях наших армий к расплате? А что, если не окажется их при границах наших? А ну, взглянем на карту, Германия!

Харьков.

«Известия», 19 декабря 1943 г. [1]1
  Напечатано под заголовком «Так это было».


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю