355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Костомаров » Земля и Небо (Часть 1) » Текст книги (страница 2)
Земля и Небо (Часть 1)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:19

Текст книги "Земля и Небо (Часть 1)"


Автор книги: Леонид Костомаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Он даже помотал головой, отгоняя жгучую эту потребность, кашлянул, быстро прошел мимо замерших зэков – опять в лагерную, закрытую зону жизни, от которой никак он не мог отвертеться...

ЗОНА. МЕДВЕДЕВ

Все, нюни нельзя распускать... вернулся – терпи. Бегу-бегу и стараюсь не думать ни о чем. Ну, Иваныч, хватит ныть...

– Товарищ майор! – наперерез шел коренастый капитан Волков, оперативник. – Опять к нам? Рад, рад.

Ну, пожали друг другу руки. Как же, рад ты, ага...

– Думаю, что теперь дружнее будем работать, а? – заглянул мне в глаза Волков. – И вообще... кто старое помянет?.. – спросил осторожно, ожидая моей реакции.

Ах ты сука продажная, заелозил, "кто старое помянет"... Знаешь мой характер покладистый, а то бы не подошел, только на летучке бы издали и зыркал, как обычно и было.

А взгляд-то затравленный – чует свою подлость. Знает, что ему не прощал я никаких выходок в колонии и теперь его методы могу предать гласности. Отвратная рожа была у этого капитана, мясистая, без шеи, она лежала у него на широкой груди. Маленькие ломаные ушки и поросячьи глазки на конусной голове с ежиком жестких, смоляных волос, которые росли от самых бровей... Уголки рта всегда загнуты подковой вниз, что придавало этому шкафу пугающую свирепость.

Намылился этот Волков, гений оперативной работы, ага, однажды в краевое управление – штаны протирать да баб в кабинетиках щупать. Те кабинеты-то почище, понятно, да и академия поближе. А если дальше с такими же успехами можно и в столице остаться, и генеральские погоны отхватить, а почему бы и нет? Тогда и не засидишься в нашем медвежьем углу. А вот сидишь, потому что я, майор Медведев, рапорт подал на тебя, дорогой товарищ оперативник, за шашни с зэками и поборы бакшиша с них, чего не стыжусь и что, как коммунист и коллега, должен был сделать. Чтобы не плодить генералов-чудаков на букву "м"...

Что ж ты на меня так усмешливо глядишь? Ничего, я потерплю. Но выходки твои мерзкие как не прощал, так и прощать не буду, как бы ты меня ни уговаривал, а сломать, знаешь же, невозможно. Так что живи рядом, халявщик, и старайся человеком наконец стать, это никогда не поздно, капитан. А если подтвердится то, о чем были у меня большие подозрения на твой счет, дорогой оперативничек, – но не успел я их проверить, – будет тебе тогда вместо хлеба с маслицем баланда, обещаю.

– Разрешили, значит, вернуться? – оглядывая меня, обронил скороговоркой, а сам, видать, думает: опять проблемы с этим майором Блаженным – так он меня пару раз называл.

До зэков сразу кличка эта дошла. Хорошо, что другая прилипла раньше Мамочка. И я не знал, обижаться или себе в заслугу ставить. Вон прапорщика Шакалова как позорно зовут, а Мамочка им почти родня... Уважительно...

А вот и начальник колонии собственной персоной – подполковник Львов...

ЗОНА. ОРЛОВ

Что ж, бывать на офицерских планерках в Зоне мне, понятное дело, не приходилось – зэков как-то не принято на них приглашать. Но представить, что же происходит на этих скорбных анализах пороков Зоны, в общем-то нетрудно.

Ну, вначале моложавый наш начальник – хозяин Зоны Петр Матвеевич Львов, увидев Медведева, наверное, спросит в своей обычной расторопной манере:

– Никак, майор?

Ну, а так как они в давних приятельских отношениях, наш майор пожмет ему руку и ответит по-дружески, что-то типа такого:

– Здравствуй, здравствуй, Петр.

Поглядят они друг на друга, полюбуются, отметят, что будто и не было двухлетнего перерыва в их служебных отношениях, будто просто из очередного отпуска вернулся в колонию Медведев.

– Не сидится? – улыбнется Львов.

– Не сидится, – согласится Медведев. – Думаю отряд взять.

– Ну и бери, – улыбнется начальник колонии. – Кому как не тебе? Ну а пока давай-ка на планерку, друже, опаздываем...

Встретят Медведева там давние знакомые объятиями, посмеются, похлопают его по брюшку. И вся атмосфера незримо наполнится неким единым слиянием этих часто красивых и сильных мужиков, предощущением ими какого-то большого общего дела. А всего-то дело это – охранять нашу зэковскую компанию. Чудно. Ну что ж, рассядутся они за большим, зеленого сукна столом, лица вмиг посерьезнеют, деловые мужики станут. Ведь рядом бюст Ленина, портрет Дзержинского, библиотека политической литературы, кубки да грамоты идиллия, а не Зона. Живи да радуйся.

– Начнем, товарищи! – окинув всех строгим взглядом, скажет Львов.

И доложит дежурный помощник начальника колонии, что за время его дежурства, скажем, произошло:

две пьянки, одна драка – без тяжелых травм, синяки;

незаконная покупка тушенки в столовой из общего котла, восемь банок.

И верно, утверждаю, за отчетный период других важных событий в жизни Зоны не случилось. Да, Бакланов, Цесаркаев и Кочетков набили морду уходящему скоро на волю Синичкину, и было бы странно, если бы этого не случилось: к нему отношение у всех однозначное – неважное.

– А что за пьянки? – грозно спросит Львов. – Откуда водка?

– Разбираемся, – вздохнет дежурный.

Кто ж из зэков признается, откуда водка? Нет, лучше пойманный в изоляторе отсидит, но сдать того, кто водяру ему пронес, – западло, нельзя.

– Передадим дело в прокуратуру, – на всякий случай говорит Львов.

Но кто ж за пьянку передаст? Это он так, чтобы разбирались, не бросали это дело.

– Что там с Синичкиным?

– Что, что, морда набита, наколку, говорит, поставил себе сам, – мрачно буркнет дежурный, – но заявление в прокуратуру он писать отказывается.

– Правильно, себе дороже, ему через три дня выходить.

Ну, расскажет дотошный майор Баранов, что, мол, раньше Цесаркаев защищал Синичкина и того не обижали. Но за это он, попадая вместе с Цесаркаевым на личное свидание, якобы закрывал глаза на то, что мать его принимала ночью этого самого защитника...

– Что значит – якобы? Так принимала или нет? – вопрошает начальник колонии.

Пожимают плечами офицеры – сие есть тайна.

Присуждает взволнованный начальник сладострастцу-кавказцу шесть месяцев, всем остальным упомянутым, кроме уходящего и неразгаданного Синичкина, – по десять суток изолятора. Нет, говорит, дайте-ка и этому Кочеткову шесть месяцев, он созрел для более весомых сроков. Фиксируют все офицеры и клянутся бдить денно и нощно за комнатой свиданий, что так легко становится местом столь мрачного разврата. А Баклановым займется Волков.

Похмурится Львов, почешет за ухом.

– Ну а с планом как?

– Как... как обычно: перевыполняем. А также заготавливаем картоху и овощи на зиму.

– Правильно, – смягчается тогда подполковник Львов, говорит мудрое: готовь сани летом, а телегу зимой.

Все радостно кивают.

– А вот, – выскочит какой-нибудь вздорный лейтенантик, – вопиющий случай! Во вторую смену в промзоне, в швейном цеху, одели душевнобольного Стрижевского в женскую одежду!

– Как так в женскую одежду? – вскинется радетель моральных устоев Львов. – А подать мне переодевших!

Все тут потихоньку посмеются, а лейтенант, возможно, растеряется, он-то уже свой суд свершил.

– Виновный, Чирков, что сшил ему женскую косынку и платье, уже в изоляторе! – доложит.

– Вот так... В женскую одежду... – успокоится Львов. – Правильно, изолятор. – Но тут вспомнит, может быть, и о стебанутом Стрижевском. – А чего ж этот Стрижевский у нас делает? Почему не отправлен в психбольницу?

Похмельный майор медслужбы тут как тут.

– Нет, – говорит, – разнарядки на этап на данного больного. Ждем... – и икает при этом майор медслужбы, – не первый месяц... Бывает, и больше года ожидаем.

– Да они ж за год его в Софи Лорен приоденут!

Посмеются офицеры шутке Петра Матвеевича.

– Да, вот еще раз представляю тем, кто у нас недавно. Остальные-то хорошо его знают... – покажет Львов на героя моего повествования. – Медведев Василий Иванович, опытный товарищ, бывший замполит Зоны, он со всеми пятнадцатью отрядами справлялся, а вы сейчас мне ноете тут, что тяжело. Направляем его в шестой отряд, там он сейчас будет нужнее всего.

– Если доверите, не откажусь! – встанет, оглядит всех орлом старый служака, поведет перебитым крылом-рукой, еще в войну простреленной, плохо сгибающейся.

– Как не доверить? – любовно оглядит верного служаку своего начальник наш. – Родина оценила труд Василь Иваныча орденом, это ли не доверие?

Доверие, доверие, только второй орден на нас уж не заработаешь, мог бы и приусадебным хозяйством заняться или эти, как их... корни и сучья затейливые-крученые собирать, тоже дело, больно их много в близлежащих лесах – корежит лес природа в этих местах, будто мстит за что... Нет, поди-ка – снова к нам, затуманивать головенки зэкам байками о всеобщем благоденствии, что наступит, ежели они бросят озоровать-грабить... Ну, давай дерзай, Василь Иваныч, мамочка наша, мать вашу...

И выйдут все на свежий воздух, закурят под плакатом "На свободу с чистой совестью" и подумают: нет, не зря утро прожито, а жизнь удивительна и прекрасна по большому счету. А вечерком можно по случаю прихода Иваныча и сообразить шашлычка на природе, она ведь шепчет, шепчет... Ну а пока разбредались по Зоне, по уготованным им судьбой и штатным расписанием местам...

ВОЛЯ. ОРЛОВ

Для неприхотливого взгляда Зона – не худшее из подобных поселений могла бы показаться этаким небольшим городком-пансионатом: тут тебе и волейбольная и баскетбольная площадки, турники и брусья, летняя эстрада, где в эти дни по выходным показывали веселые и патриотические фильмы из жизни советского народа. Зимой же зэки окунались в сладкую киношную жизнь в зимнем клубе, в мир мудрых мыслей – круглогодично в библиотеке, в мир грез от распаренного тела – в бане, а в наиболее сладкий мир чревоугодия – в столовой.

Весь этот, казалось, вполне пригодный для человеческих экземпляров мир окаймляли чистые асфальтовые дорожки, что вели невольников в центр Зоны, где возвышались два ухоженных фонтана в окружении аккуратно подстриженных газонов и цветочных клумб – ну прямо дворянское гнездо...

Все это не могло, безусловно, хоть на миг заглушить им тяжкое состояние неволи – безнадеги, под стать которому складываются и мысли, и чувства. Одному состояние это нашептывает раскаяние, а от него и к высотам нравственным, к очищению – один шаг. Другому здешняя жизнь-нежизнь нашептывает остервенелое убеждение, что главное – не попасться, в другой раз сделать умнее, но отказываться от прежних жизненных ценностей, воровских скажем, упаси Боже...Но и над теми и над другими ежедневно висит тоскливое осознание своей отверженности, ненужности, и тем унизительнее становится существование. Именно в такой миг чаще и раскрывается вся человеческая сущность, старательно скрываемая на воле.

Рядом с фонтанами стоял большой стенд наглядной агитации с портретами членов политбюро ЦК КПСС, именуемый – зверинцем. В верхнем левом углу стенда покоились медные барельефы трех бородатых основоположников "Берендеева царства" – коммунизма. Их ласково звали "три мудака". Черный ворон по своему преступному умыслу выбрал именно этот стенд для оправки естественных надобностей. Жирные белые полосы на бессмертных ликах приводили в исступление замполита. Зверинец усердно драили тряпками шныри, смачно плевали на вождей, с трудом удаляя засохшую клейкую массу проказника. А на рассвете ворон обязательно садился на стенд и прицельно помоил великих коммудистов... Дурной пример птицы подмывал зэков сделать то же самое, но на зверинце сидеть – западло...

А душевнобольной Стрижевский, бывший выпускник юридического факультета Ленинградского университета, любивший больше всего прозаика "серебряного века" Ремизова, читавший запрещенного Бердяева и лично знакомый с великим подводным странником Жак-Ивом Кусто, в двадцать пять лет прошедший с экспедицией через Каракумы, а в тридцать один чуть было не защитивший диссертацию по "Принцессе Турандот" и творчеству Станиславского, умница, путешественник, убивший свою сквалыгу тещу, сидел в черном от грязи белье и улыбался, вспоминая, какой он был красивый днем, когда его кружили в танце и улыбались ему...

А душевно здоровый и насмерть запуганный джигитом Цесаркаевым балерун и романтик Синичкин, любимец курса, позер, человек тонкий и нервный, любитель девочек и крепкого столичного кофе, лежал в углу барака, предвкушая близкую волю, готовый на все ради нее. Да, его опять побили эти двуногие свиньи и предлагали ему самое ужасное. Но он выдержал, он не поддался им, как поддался тогда, когда пришел в Зону, и еще много раз. И когда отдавал в дни свиданий свою мать этому подонку, и тот ночью приходил к ней, а он, Синичкин, сидел в соседней комнатке-кухоньке и плакал как ребенок. И мать терпела, потому что знала: это ради него, сына, чтобы ее кровинушку не трогали в этом проклятом месте. И он терпел, потому что знал это все ради того, чтобы однажды выйти на волю целым и невредимым, сохранить зубы и ребра и увидеть свой балетный класс.

Могли ли помочь этим – душевнобольному и здоровому душой – те, что заседали утром? Конечно же, нет, это только им кажется, что что-то в их власти...

А в чьей же? Ну вы же сами знаете, зачем эти вопросы?

Во власти Того, кому было угодно потом распорядиться жизнью этих двоих самым лучшим образом, – возможно, с учетом тех мук, что приняли здесь эти две грешно-безгрешные души.

Стрижевскому Он дал скорое успокоение на уютном кладбище в Ленинграде, а перед уходом туда осветил его мечущуюся во мраке душу, отчего за две недели до смерти блаженный человек читал на память Велемира Хлебникова и Алексея Толстого, пел красивым голосом, очаровав этим чудесным явлением все равно любившую его жену. И, похоронив убийцу своей матери рядом с ее могилкой, красивая седая женщина ходила к почившему, снова любимому мужу, скорбя о столь безвременном уходе проснувшейся великой, по ее мнению, души.

Душа Синичкина нашла утешение в одном из престижных театров, где он, занимая должность не столь великую, упивался искусством, глядел на своих и чужих кумиров и насыщался большой любовью ко всему прекрасному, что было в нем всегда. Он стал большим теоретиком сцены и вскоре написал диссертацию о творчестве Станиславского, которую приняли на ура, потому что ничего подобного о мастере театроведы еще не читали. Синичкин стал вхож в большие дома столицы, пока давняя порочная страсть не привела его в лоно себе подобных, и он забылся в их кругу, почитаемый, гонимый, талантливый и непонятый. Он ни о чем не жалел, и его никто не жалел. Мать умерла, не простив ему ничего. И он не простил ей ее второго мужа, что однажды ночью налег огромным своим животом на прямую, уже балетную спину пасынка, разжигавшего его похотливые фантазии округлыми обтянутыми формами. Оправившись тогда от страха и боли, он со сладостным ужасом ждал снова нечто подобное, и в балетной среде пришло оно к нему неизбежно и, как оказалось, навсегда... часто он вяло думал, что лучшие годы его жизни прошли в тюрьме, где он хоть к чему-то стремился – к воле, скажем...

ЗОНА. ОРЛОВ

"Кар-р-р-р!" – здоровенный черный ворон сел на подоконник зэковского барака и, выпучив свой иссиня-черный глаз на стеклянную банку с янтарной жидкостью, распушив на шее перья, склонил голову набок, изучая этикетку с надписью "Золотой улей".

– Привет, Васька! – окликнул его Лебедушкин, крепкий зэк лет двадцати, бережно раскладывающий на тумбочке нехитрую снедь, приобретенную в колонийском ларьке: хлеб, пару банок кильки в томате, несколько пачек сигарет, пачку чая и банку сиропа "Золотой улей". Много ли купишь на восемь рублей месячной отоварки. – Батя, кишкодром готов!

– Ну и нюх у него на эту патоку, – ласково проворчал средних лет осужденный Воронцов с изуродованным глубоким шрамом лицом. Он степенно подошел к своей койке, небрежно швырнул на нее сетку с отоваркой, сам тяжело уселся рядом. – Сгоняй пока в каптерку, отнеси лишний харч, – он кивнул на сетку, – да чай поставь, а я банку открою.

Минут через двадцать они сидели друг перед другом и пировали... втроем... Ворон глотал кусочки хлеба в сиропе, закусывал килькой, а потом опять клянчил у Лебедушкина "Золотой улей".

– Не балуй мне птицу, – строго сказал Воронцов. – Больше ему от нашего стола не перепадет, самим мало, а ну, кыш...

Ворон укоризненно посмотрел на хозяина, словно понимая его речь, и принялся пить воду, налитую ему в консервную банку, провожая голодным взглядом исчезающую с тумбочки снедь.

Никому в руки, кроме Бати-Квазимоды, ворон Васька не давался. Лишь изредка дозволял себя погладить, но при попытке его взять и насильно подчинить своей воле тут же пускал в ход весь свой оборонительный арсенал: хищно клевал, бил мучителя крыльями по лицу, когтями раздирал в кровь жесткие зэковские руки.

Свобода была этой птице милее любого угощения, и маниакальное к ней стремление вызывало у зэков сколь уважение, столь и глухое недовольство: они чувствовали, что птица сильнее их, ворон в любую минуту может взлететь и послать свысока и подальше. Он был вызовом в этом мире, где все были несвободны.

Единственный, кому ворон прощал все, с кем был покладист и несвоенравен, это его высокий страшноватый хозяин. Кличку Квазимода (на русский манер, с твердым окончанием вместо утонченного французского) разменявший пятый десяток вор-рецидивист Иван Воронцов получил за дефект физиономии: ее портил рваный шрам, он рассекал все лицо – от скулы по брови до лба, придавая Ивану сходство с известным литературным персонажем. Поврежденная пулей кожа исказила не только лицо – левый глаз теперь смотрел куда-то вверх.

Выгодно отличали побитого жизнью Воронцова мощный треугольный торс да огромные кулачищи размером с кувалду. Все это было от привычки с детства к тяжелому физическому труду, что сделал его чуть согбенную фигуру сухой, а кожу от работы на воздухе – гладкой. Столь же ослепительно гладким был его всегда выбритый до полированного блеска череп, что вкупе с резко и мужественно очерченным подбородком, правильным, почти римским носом и ровными морщинами на лбу придавали Квазимоде ту степенность и свирепую резкость одновременно, что так ценятся здесь, в Зоне.

НЕБО. ВОРОН

Влияние его не распространялось на мои умственные занятия и метафизические наклонности, но характер мне Квазимода передал свой: нетерпимость, жестоковластие над слабыми и пустыми. Это и отталкивало теперь от меня моих добродушных и вялых серых ворон, с которыми я общался вне Зоны. Я буквально заражался от общения с хозяином жестокой силой, что меня, по большому счету, не радовало, иизбывать ее приходилось потом в одиночестве, долго и не всегда успешно.

Я чутко улавливал настроение своего хозяина, знал, когда надо просто позабавить нехитрыми своими уловками, а когда просто тихо умоститься на широком его плече, прильнуть к шее, щекоча его мягким крылом, и сделаться молчаливым и всепонимающим слушателем-собеседником. В такие минуты Батя выкладывал мне все самое сокровенное, в единственно же доступном языке нашего общения, умещающемся с моей стороны в хрипловатом "кар-р" да одобрительноурчащем "ках-х", были все оттенки моего согласия или недовольства, веселья, страха и понимания – главного, чего ждал от меня хозяин. Он слышал меня, и этого ему было довольно для успокоения своей жесткой души. Я же видел, как теплел его взгляд после моих разговоров, как сходила вечная угрюмость. В минуты этой наивной откровенности даже казавшийся устрашающе-безобразным шрам как бы распрямлялся на посветлевшем лице. Тогда был заметным и настоящий его возраст – за сорок лет. Это золотое время в жизни мужчины, когда молодость еще не ушла, но коль расслабится человек, испугается возраста, и начинается – исподволь, едва заметное -угасание организма, его движение к исходу. Батя, похоже, событие это в своей душе прозевал, не заметил и теперь неуклонно двигался всторону заката. Хотя была во всем еще крепкая мужская закваска, тело у таких и в шестьдесят выглядит на сорок лет. Мудрые женщины таких чувствуют, для них возраст не помеха, важно осознание мужика молодым и вечно сильным. Впрочем, это теория. что я могу знать о земных женщинах? Все и ничего. Ках-х...

ЗОНА. ОРЛОВ

Батя в последние годы как бы увял, его существование определялось только одним – работа, работа, работа... Работы властно требовал каждый мускул его поджарого тела, и только тогда пульсировала в ней по-настоящему живительными силами кровь; ее, работы, настоятельно требовал мозг, дабы хоть так немного забыться от дум и окружающей мерзкой действительности.

В иные же дни ошалелая страсть к работе вдруг остывала и Батя наглухо замолкал и все свободное время валялся на койке, тщательно выискивая в журналах приключенческие рассказики.

Читал их запоем, по два-три раза. Он блуждал в своем воображении по тем странам-океанам, куда уводили лукавые врали-рассказчики или суровые бытописцы своей непростой, полной отваги и приключений судьбы. Прочитав очередной такой рассказ, Батя закидывал руки за голову и мечтательно, по-детски восторженно восхищался: вот это люди! Вот судьба так судьба!..

В такие дни ему никто не мешал, никому не позволено было тревожить Квазимоду дурацкими расспросами, только новичку, салаге Володе Лебедушкину позволялось в эти священные минутки быть рядом с Батей, который неожиданно щедро для своей закрытой натуры делился с салажонком открытыми им островами и необычайными приключениями.

Лебедушкин мотал срок в Зоне всего девять месяцев, не догуляв на воле и полгода после первого срока. На него он попал по малолетке, по дури. Не видавший за свои неполные шестнадцать лет ни приличной одежды, ни внятной трезвой жизни родителей, он шатался по улицам, пока с таким же дружочком-камсой не побил парнишку, c которого в знак победы над робким врагом на глазах его ревущей девчонки юные хулиганы содрали вначале часы, а затем джинсы и почему-то ботинки не своего размера. В суде эти дела о снятых ботинках исбитых зимними вечерами шапках решаются споро и без особых разбирательств – преступник должен быть наказан по всей строгости закона.

Но и то правда – нужно ли что-то объяснять строгим теткам народным судьям, да и поймут ли они страдания юного пэтэушника, что столь долго в зыбких и пугливых своих грезах форсил перед знакомыми девчонками в этих самых джинсах – мечте каждого пацана семидесятых. Ни за какую пэтэушную стипешку не купить было вожделенные портки. Дружку-переростку достались часы и никчемные ботинчонки, а ему, Володьке, – рабочие штаны американского ковбоя. "Небось папочка купил козлу", – успокаивал себя джинсовый Робин Гуд, когда жестоко мантулил богатенького парнишку. Девчонка привела милицию, и Володьку взяли. Поносить обновку не успел – укатилна "шестерик" в детско-воспитательную колонию. Совершеннолетие справил там, перевели во взрослую, но был там недолго: глухонемая мать вымычала ему помилование в высоких ментовских кабинетах, отпустили к ней родного сыночка повзрослевшего, хриплоголосого, злого на жизнь и беззащитного внутри.

Был на воле недолго: опять какая-то глупая драка, в которой вчерашнему зэку хотелось показать себя мужчиной, защитником угнетенных. Не сдержался, когда услышал в свой адрес матерщину, проломил головы двум козлам.

По-другому быть-то и не могло. Это стоящий рядом робкий человек в шляпе или мнительный одногодка Володьки отмолчался бы, а он, Лебедушкин, прошел школу Зоны, где первым делом у людей крепких воспитывается обостренное, маниакальное иногда чувство собственного достоинства, гордости. До болезненной мнительности доводит в этом плане себя здесь зэковский люд, и тогда любое вскользь вброшенное слово может стать на воле причиной драки, поножовщины и убийства.

И потому когда на свободе задел честного фраера Володьку случайный гнус-пьянчуга, Лебедушкин ринулся в драку.

На этот раз суд дал строгий режим...

НЕБО. ВОРОН

Кар-р! Необузданный гнев, ощущение физического превосходства служат дурную службу многим, кто на моем веку слыл в Зоне настоящими парнями, рыцарями без страха и упрека. Выходя на волю, где взаимоотношения людей строятся часто на подлости, открытой лжи и оскорблениях, эти умеющие постоять за себя братки Зоны без лишних объяснений расправляются с обидчиком. Часто это случается глупо, можно бы отшутитьсяили просто уйти от гадливого человека. Но у них всё всерьез и на полном накале страстей. Результат – все та же Зона, откуда и сунулся браток в вольный мир со своим уставом.

Этот же Лебедушкин, озлобленный на весь белый свет, поставивший крест на своей молодости, появился в Зоне уже как ее человек, которого воля отторгла потому, что в ее подлые законы он не вмещался. Лебедушкин пришел в Зону уже окрепшим бойцом, которого предыдущее зло в его нескладной жизни вынуждало на постоянный отпор. И чем это могло закончиться среди не менее горячих голов здесь – неизвестно, не будь он вовремя для своей судьбы замечен моим хозяином. И это предопределило, что остаток своей беспутной жизни неплохой, по сути, человек Володька Лебедушкин провел без диких драк, к которым уже был готов его переполненный горем и силой молодой организм. Именно сила и притянула к Бате его – "Сынку", как ласково звал не склонный к сентиментальности Воронцов этого озлобленного парня, видя в нем себя молодого, готового смывать оскорбления кровьюи только кровью.

А что в этом плохого; кажется, именно так всегда и было там, внизу; на том и живет человек...

ЗОНА. ОРЛОВ

Но не за ту силу – физическую, что было немерено в коренастом Квазимоде, прибился к нему Лебедушкин; чувствовал он иную, сокрытую в тайниках души того нерастраченную мощь, и она влекла его к угрюмому стареющему зэку.

Вдвоем они предавались в свободное время каким-то только им понятным заманчивым мечтаниям, разгоняя фантазию свою до небывалых и абсолютных высот. Зэки вокруг посмеивались: вот новая парочка образовалась, подавил Квазимода молодого и дружит с ним, услаждая его и себя мечтаньями. Говорить вслух об этом тяжелому на руку Бате, конечно же, боялись, иное же что-то домыслить в отношениях двух мужчин, тихо воркующих после отбоя, испорченность зэкам мешала. Сошлись на том, что живут эти двое безгрешной, но очень странной друг к другу любовью, как отец и сын...

ЗОНА. ВОРОНЦОВ

Ох, оторва Васька, чернокрылый плут!.. Когда в последний раз за незаконку – пронос чая в Зону – я две недели сидел на киче, опухнув без курева и оглохнув без человечьего слова, и Сынка не "телился" передать мне с кем-нибудь хоть малость табачку, я злился на него, а оказалось – зря: не было у него ну никакой возможности, дубаки-звери в охране попались.

И только Васька прилетал каждый день; смотрел на меня через решетку ШИЗО, будто раздумывая, как помочь хозяину. Наконец Сынка дотумкал: привязал к клюву поддавшегося ему Васьки – уважал тот моих друганов – пакетик с махоркой. Ворон прилетел радостный, посидел вдумах, что делать.

– Ну, иди ко мне... – ласково позвал я глупую птицу. – Пролезь вот здесь, – показал на зазор меж сеткой.

Васька посмотрел туда и – божья тварь-то! – просунул голову в дыру, а затем через решетку в открытую форточку сбросил прямо в руки пакетик с махрой.

У меня слезы на глазах навернулись от разумных его действий. Он, поняв, что сотворил большое дело для хозяина, тоже закаркал, будто возликовал.

Тут уж я испугался, зашикал на него:

– Ч-шь, ч-шь!.. Замолкни... Увидят – пристрелят, стерва!

А он, видать, обиделся на мою грубую интонацию, оскорбился и сразу улетел – Володьке жаловаться. За утешением подался.

И после этого семь дней, сколько я досиживал, носа не показывал серчал на меня. Вот же гордая птица, не скажи ей ничего...

Мириться прилетел, когда отбыл наказание, в первый день. Мы с Сынкой выкурили по сигаретке после моей кичи, прилегли в бараке, а он, Васька, тут как тут – нарисовался. Меня-то небось и не ожидал увидать, на ночлег прилетел – ночевал только под нашей с ним кроватью, даже когда и не было меня.

Обиделся, но ждал. Так и сейчас, в руки-то сразу не пошел, пролетел мимо, залез под койку, каркнул оттуда легонько и затих.

– Ничего, явится... – успокоил я Володьку. – На измор берет... не тронь его пока.

ЗОНА. ОРЛОВ

Отношения между вороном Васькой и зэком Иваном Воронцовым простыми назвать никак было нельзя. Бывало у них всякое – неделями дулись в обидах, сидя в двух метрах друг от друга. Васька в такие дни больше внимания уделял Сынке, стараясь возбудить в Бате ревность. Батя был глух к такому чувству, тупо смотрел на них, щебечущих, зная: все одно в конце концов ворон прилетит к нему. Квазимода напоминал старого мужа единственной в округе молодухи, которая в отместку ему гуляла с красавцем соседом, но приходила ночевать к старому козлу, что осыпал ее дорогими дарами. Он бы очень удивился, узнав о таком сравнении, как удивился бы, что изо дня в день я методично записываю его жизнь, равно как и никчемную жизнь Лебедушкина и других персонажей Зоны, в которой имею честь находиться уже пятый год.

Это треть срока из положенного мне городским народным судом столицы нашей великой Родины – Москвы. Столь большой срок не особо, а точнее, никак не соответствует деяниям, что привели меня сюда, отмеренным мне этим самым справедливым судом в мире. Но ничего не поделаешь – теперь скорбные сии обстоятельства я могу спокойно и очень долго излагать вот на этом листе бумаги да в прошениях о помиловании, что, подобно другим зэкам насильникам, убийцам и ворам, шлю с завидной педантичностью в высокие инстанции, символизирующие в нашей великой стране победившего навсегда социализма законность и справедливость.

НЕБО. ВОРОН

Да, кстати, вот этот персонаж Театра Жизни – Зоны, коему за писание в тетрадках и умные разговоры вскоре прилепят кличку Достоевский.

И весьма точно, ибо я читаю его опусы на расстоянии и должен заметить, что пишет он жесткий реализм и сам несколько отличается от всех. Интеллигент, светлая голова, на воле – предтеча новых направлений в чудной науке биокибернетике, он в силу воистину невнятных причин зачем-то помещен их репрессивной машиной в этот приют скорби и пороков. Ценность такового шага для страны сомнительна, сообразность наказания содеянному относительна, только лукавый в силах объяснить его здесь нахождение.

Взяв на себя скорбный труд быть в меру сил Утешителем сидящих тут, я не вправе судить (наподобие нелепых в большинстве своем земных судов) о правомерности явления сюда того или иного персонажа Большого Театра Жизни. Судьбой начертано быть на сцене каждому типажу, роли расписаны, занавес распахнут, гремит на плацу Зоны из репродуктора маршевая музыка, сотворенная незримым дирижером с хвостом и копытами... Действо началось... а потому, где должен быть пишущий Орлов и достоин ли места здесь – не нам решать...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю