355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Женщина в море » Текст книги (страница 4)
Женщина в море
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:03

Текст книги "Женщина в море"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Однако что-то много рассуждаю. Это тревожит. Я ведь себя знаю. Обычно после принятия какого-либо конкретного решения всегда испытываю легкость и повышенную восприимчивость ко всему, что не имеет отношения к делу. А тут все пялюсь и пялюсь на домик с флигелем и мну в руках морской бинокль. И друзья мои притихли. Не слышу их. Может быть, подозревают во мне нерешительность или сомневаются в надежности? Спешу успокоить их, поворачиваюсь и успеваю заметить быстрое размыкание взглядов Людмилы и Валеры. Застигнутые, они пытаются изобразить доверие и деловитость, Людмиле это дается труднее, она этим рассержена, и улыбка на ее лице вызывает во мне противоречивое чувство нежности и раздражения одновременно.

– Моя функция в вашем предприятии элементарна, и можете не тревожиться на этот счет. Думаю, что нам целесообразно расстаться сейчас. Надеюсь, что в случае каких-либо изменений вы найдете возможность известить меня.

Они заверяют и несколько обескуражены сухостью моего тона.

До берега мы добираемся быстро. Валера остается в лодке, а Людмила выпрыгивает вместе со мной. Я подаю ей руку, но она вдруг кидается мне на шею.

– Я стопроцентно знала, что вы согласитесь!

И тут она целует меня тем коварным поцелуем, в котором вроде бы одна дружеская симпатия, но вот оно, утонченное искусство женских губ! Этот поцелуй остается как бы запечатленным и будет помниться тем уголком памяти, где прячется все самое иррациональное, не поддающееся анализу и определению, но способное к воздействию на сознание в чрезвычайно ответственных ситуациях, когда человек нуждается в исключительной трезвости мысли.

"Спекулянтка!" – хочу сказать ей, но, конечно же, не говорю и ухожу с таким видом, будто красивые женщины целуют меня так часто, что я, право, этим пресытился уже много лет назад. Впрочем, уверен, что видом своим я ее не обманул и что она знает обо мне больше, чем я сам.

Пройдя по набережной, прежде чем свернуть в проулок к санаторию, уже по привычке прощаюсь с морем.

"Ну что ж, – говорю, – всем, что уже произошло и что еще произойдет, я обязан тебе, мировая свалка aш два о. И от того, чем все закончится, зависит характер нашего будущего прощания и специфика моих воспоминаний о тебе. Трепещи! Ты можешь не состояться как положительный феномен материи, если я не определю тебя таковым, ведь весь мир и ты в том числе всего лишь комплекс моих впечатлений. Я не капризен, но и без снисходительности. Безмозглость твоего колыхания от берегов до берегов за смягчающее обстоятельство принята не будет..."

Потоки южного солнца падают на поверхность моря и дарят ему цвет. Они же дарят ему и тепло, и жизнь жизнью живущих. Люди еще щедрее. Они дарят мою личность. Я же с этим не потороплюсь, потому что не хочу как все, а только как я...

В вестибюле санатория меня поджидает сюрприз – мой знакомый оперативник. Он жмет мне руку с таким удовольствием на лице, словно я только что повысил его в звании.

– Видите, как мне везет, – сообщает он радостно, – только что пришел, пяти минут не прошло, и вы...

Он так радуется своей удаче, что у меня возникает подозрение: не сидел ли он у меня на хвосте с самого утра? А в санатории оказался первым, отработав двухсотметровку по обходной аллее?

– Не против, если поговорим?

– Отчего же, – отвечаю. – Всегда приятно поговорить с интересным человеком.

Он смеется, потому что плевать хотел на двусмысленные остроты. Мы проходим в уголок вестибюля и разваливаемся в креслах друг против друга.

– Ну, как отдыхается?

– Нормально. Да, кстати, – спрашиваю вдруг, – не скажете мне, вы ведь местный или по крайней мере все здесь знаете, вот этот санаторий чем-нибудь принципиально отличается от всех остальных?

Он пожимает плечами.

– Он самый старый, менее комфортабельный, ну и соответственно дешевый. А что?

"Я так и знала!" – сказала Людмила, когда я ответил на ее вопрос. И засмеялась. Почему она это знала? И почему смеялась? Над этим теперь нужно думать. Обязательно думать. Тревожно что-то. И совсем не хочется разговаривать...

– Утопленница наша чувствует себя хорошо. Это, наверное, вам интересно. Вы, так сказать, ее крестный!

Опять улыбается. Очаровательны эти служебные улыбки наших доблестных сотрудников доблестных органов.

– Если не ошибаюсь, – отвечаю, – в вашем мире крестными зовутся те, кто сажает.

– Ну, это в нашем!

– Как у нее настроение?

– Как у подследственной. Понемногу говорит, ну, то есть дает показания. Она уже не в больнице, вы понимаете.

– Понимаю.

Он меняет позу с вольготной на деловую. На лице предельная доверительность.

– Кругами ходить не буду. Хоть вы и были в роли спасающего, а все равно мы должны были вами, так сказать, поинтересоваться. Знаете, всякое бывает в такой ситуации. Скажу вам по секрету, – он подмигивает мне, – что кое-кто у нас там отпал, когда читал справочку на вас. Интересно бы просто так поговорить... Впервые встречаю человека с такой биографией. Вы ведь, так сказать, не по нашему ведомству проходили...

Не помогаю ему ни репликами, ни взглядом, но, похоже, затруднений он не испытывает.

– Вы встречались с дочкой Веры Антоновны.

Он разводит руками, что означает – служба, мол!

– Прямо скажу, не очень рассчитываю на вашу помощь, я ведь тоже читал ту справочку, нет у вас оснований нам симпатизировать, хотя мы и не то ведомство, а все-таки попросить вас о помощи попытаюсь. Терять-то нечего.

– Терять нечего, – соглашаюсь. – Насчет помощи не обещаю, а вот если бы вы рассказали мне что-нибудь об этом семействе без обязательств с моей стороны, был бы признателен.

Он почему-то обрадован моей просьбой и, словно совершив первую запланированную победу, откидывается в кресле.

– Это можно, семейка, скажем прямо, гнилая. Мамаша – хищница союзного масштаба. Ниточки в Москву и дальше. Красивая баба – и это не самое последнее ее оружие. Шлюхой не назовешь, но постелькой пользовалась, когда дела стопорились. Дочка вся в мамашу...

Что-то в моем взгляде, наверное, мелькнуло такое, что он запнулся.

– Ну, не в полном смысле, конечно... Но все равно, в моральном смысле у них сплошной плюрализм, так сказать. Аполлончик ихний, вы с ним познакомились, умудряется спать с обеими, типичный этот, опять слово забыл, хорошее слово, точное, но всякий раз, когда надо, забываю... Ну, который за счет бабы живет... Альфред, Адольф, Аскольд...

– Альфонс, – подсказываю.

– Ну да. Конкретно у нас за ним ничего не числится. А жаль.

– Что жаль? – спрашиваю не очень дружелюбно.

– Сейчас, когда мамаша, так сказать, накрылась, он с дочкой спелся, а вдвоем они много нам хлопот доставить могут.

– А ошибку в своих рассуждениях не допускаете?

– Да какие там ошибки!

Он вдруг нахмурился, стал серьезен, даже зол.

– Камешки где-то осели. Без дочки там не обошлось. Мамаша говорить-то говорит, но заначку не сдает. И вообще мы малость поторопились, ниточки, как в туман, уходят. Один конец есть, другого нет.

Веселость и дружелюбие как маску снял.

– То, что вы были властью недовольны, это ваше дело. Но ворами вам восхищаться тоже вроде бы не с руки. Так или нет?

– Разве я высказывался на эту тему? И уточните, пожалуйста, в каком качестве вы хотели бы меня использовать?

Он морщится.

– Использовать! Ну, зачем такие слова! Слово – хитрая штука. Произнесено правильно, а понять разно можно. Тут ведь все зависит от вашего отношения.

– К чему? Или к кому?

– Например, к доносительству. Ага! Вот видите! Аж перекосило. Вот как слово звучит. А у нас, к примеру, есть сведения, что дочка с этим пижоном чего-то готовят и ведут себя при этом вполне профессионально.

Тут, конечно, я не смог сдержать улыбки. А сыщик всерьез озаботился. Не понравилась ему моя улыбка, так же, как мне его осведомленность.

– На всякий случай...

Голос его звучит угрюмо и уже без особого доброжелательства:

– ...хоть вы и не новичок в делах, напомню вам о том, что в уголовном кодексе предусмотрена ответственность за недоносительство, то есть, иными словами, за сокрытие преступления или умысла на него. Не в порядке угрозы говорю. Честное слово! Не знаете вы этих людей. Вы же в политических лагерях сидели, с уголовной публикой опыта общения нет. Смотрите, можете влипнуть в историю и не отмажетесь.

Что-то мне нужно ему сказать. Дальнейшее молчание только поощрит его подозрения.

– Если предположить, что я оказался в ситуации, о которой вы меня предупреждаете, то нетрудно вычислить линию моего поведения. Ничтожна вероятность, чтобы я обратился к вам. Скорее всего я постарался бы предотвратить преступление, когда убедился бы в неминуемости его совершения.

Теперь он смотрит на меня, как я бы мог смотреть на него с учетом разницы наших возрастов.

– Ну, да! Это самое худшее, что вы можете сделать! Знаете, что я вам посоветую, коли вы такой пряменький? Прекратите это знакомство. Я ведь не могу сказать вам всего, что знаю.

– Я непременно приму к сведению ваш совет.

У него уже каменное лицо. Сейчас мы расстанемся. Но меня вдруг одолевает любопытство.

– А не позволите ли вы мне спросить вас кое о чем, к делу не относящемся?

Он вяло пожимает плечами.

– Ну, пожалуйста.

– Вот я на днях прошелся по местным торговым точкам и нигде не видел, ну, положим, такого вот костюма, что на вас. Если бы я захотел выглядеть столь же изящно, что вы могли бы мне посоветовать?

До него явно не доходит смысл моего вопроса, и он опрометчиво спешит с ответом.

– Случайная удачи. Брал с рук.

– У спекулянта? – втыкаю тут же.

Наконец, усек, но замешкался лишь на мгновение.

– Ну, почему обязательно у спекулянта?

– Так что же мы делаем? "Мы" употребляю специально, чтобы смягчить каверзу. – В пылу служебного рвения рубим сук, на котором сидим? Или надеемся, что на нашу долю спекулянтов останется? Ведь туфли, как я могу догадаться, просто великолепные туфли, – они тоже с рук?

Молодец! По улыбке его вижу, что он не из тех, кого можно подсечь формальной логикой.

– Если бы мы враз посадили всех спекулянтов и перекупщиков, от этого в первую очередь пострадали бы честные советские граждане. Спекуляция спекуляции рознь.

– Значит, наша с вами общая знакомая из той категории, которая "рознь"?

– Именно! – восклицает он весело. – Вот вы слышали, что существует массаж пятками?

– То есть?

– Очень просто. Вы ложитесь на ковер животом вниз, а массажист укладывается поперек и начинает колотить вас пятками но хребтине. Больновато, но полезно. И совсем другое дело, когда вас кто-то собьет с ног и начнет пинать но бокам. Это уже опасно.

– Знаете, – отвечаю совершенно серьезно, – Ленин никогда бы не сказал о вас, как о Бухарине, что тот ни черта не смыслил в диалектике.

– Вы что, очень не любите спекулянтов? – спрашивает игриво.

– Никогда не задумывался над этим вопросом.

– Если продолжите контакты с нашими подопечными, как бы не пришлось задуматься.

Эта фраза произносится стоя и тем самым не обязательна к ответу. Мы жмем руки, и сыщик быстрым шагом направляется к выходу. Я иду наверх в свою комнату и, к большому удовольствию, нахожу ее пустой.

У меня прекрасное настроение. И причины мне его понятны. Местных сыщиков ждет сюрприз. Полмиллиона упадет им в руки и не без моего участия. Меня даже не тревожит, что Людмила будет обманута в своих ожиданиях. Разумеется, мать ее не выпустят. Возможно, даже этот обман ожесточит Людмилу и ее кавалера, но после этого шага у них уже не будет дороги начал, в ту публику, откуда выдернута ее мать. Наверное, им нужно будет уехать отсюда, и тут я могу быть им полезен.

Но это еще не все причины моего хорошего настроения.

Завтрашним мероприятием будет схвачено за нос полицейское мировоззрение. Эта тема меня волнует давно. Полицейская психология, или психология полицейских, – явление социально удостоверенное и общественно полезное, когда оно как частный случай. И только у нас произошло невероятное: полицейская психология стала государственной и – хуже того общенародной. В этом отношении рафинированный интеллигент мало чем отличается, скажем, от вахтера. Один говорит: "Не суйся, не положено!" Второй отвечает: "А я и не суюсь. Знаю, что не положено. А которые суются, то честолюбцы, авантюристы, и вообще это несерьезно".

"Видишь вон того, – говорит вахтер, – я его знаю, он подозрительный".

"Я его не знаю, – говорит интеллигент, – но очень может быть".

Удивительную социальную гармонию смастерили мы под чутким руководством впередсмотрящих.

Правда, сегодня моден тип сердитовзадсмотрящий. Фонтаны правды извергаются относительно того, что сзади. И только наши нынешние "органы", как продукт непорочного зачатия... их просто как бы нет. Их как бы нигде нет, потому что они как бы везде есть, а мы их как бы не видим, потому что у нас своих глаз давно уже нет, а только их глаза, которыми мы и всматриваемся в жизнь и отбираем сами, без подсказки, что дозволено, а что еще нет.

Сегодняшний умный отличается от вчерашнего умного тем, что вчерашний лучше других знал, чего нельзя, а сегодняшний лучше других и раньше других соображает, что уже можно.

А где-то в невидимости пребывают прищуренные оптимисты и тактично корректируют догадливых и отважных. Свобода!

Еще не очень хорошо понимаю, каким образом увязывается завтрашнее мероприятие со всем комплексом моих антиполицейских эмоций, но азарт, овладевший мной, – верный симптом того, что увязка имеется.

Задаю себе прямой вопрос: что более всего убеждает меня в положительности моих новых знакомых, в той положительности, которая, как бы густо ни обросла перьями порока, способна обнажиться в подходящей ситуации и стать стержнем возрождения или обновления души? Так что же?

Ну, во-первых, невозможно поверить, что внешнее совершенство может быть только рекламой зла. И все же не это главное в моем оптимизме. Долго думаю, как сформулировать "главное", и прихожу к четкому словосочетанию: протестантизм мышления. Ну, а если не говорить красиво, но говорить искренно, то мне импонирует их негативное отношение к власти. Что оно негативное в полном смысле этого слова, то есть не несущее в себе никаких конструктивных начал, не смущает меня, ведь они так молоды, а в молодости всякий протест начинается с брани. Главное, чтобы брань не превратилась в способ мышления и тип отношения к миру. Тогда цинизм, как ржавчина, разъест душу и превратит ее в помойку. Но я уверен, что бранящемуся всегда открыт путь к конструктивному образу жизни, чего не скажешь о равнодушном и хладнокровном. И, конечно же, таковой теорией я защищаю и оправдываю самого себя, вот уж воистину никогда не страдавшего хладнокровием.

По отношению к моим новым знакомым я, наверное, сейчас не совсем честен. Возможно, я обязан был объяснить им, что сдача денег не спасет Людмилину мать от тюрьмы, факт сдачи может лишь обернуться крохотным смягчающим обстоятельством, но и в нем есть смысл. Но даже если бы и его не было, я все равно не стал бы их отговаривать, потому что они хотят совершить поступок ради блага другого человека, а разве не с такого поступка начинается всякое возрождение. Надо только однажды почувствовать вкус к добру, к жертвенности, к бескорыстию, и вот тебе новая жизнь без всякого насилия над собственной волей, и гордыне тогда не прокрасться в сознание, потому что перерождение происходит естественным, так сказать, путем. Это эволюция от недостаточности добра к его обретению, к врастанию в него, к приобщению к нему.

Еще сейчас мне хочется думать так: красивая женщина (я мог бы говорить и о мужчине, но что-то противится во мне...) – это ведь, в сущности, такое же явление природы, как, скажем, красивый пейзаж. Мы им любуемся и не предъявляем никаких претензий. Наше любование лишено морализирования, оно эстетическое по определению. То есть женская красота – это некая ценность, к которой следует относиться как к достоянию, а всякое достояние подлежит некоему обеспечению. Разве в Нефертити что-нибудь интересует нас, кроме самого факта ее существования. Мы надеемся, что ее супруг фараон знал цену красоты своей жены, оберегал ее, хранил как достояние и увековечил ее для нас, будучи убежденным в том, что имеет дело с явлением вечной ценности.

Или вот Людмила. Ведь не о Нефертити я думаю, а о ней, выстраивая все эти силлогизмы... Так если о ней, возможно, она заслуживает какого-то особого к себе отношения со стороны общества. Во всяком случае, в себе это особое отношение я ощущаю. Я не вижу ее ни женой своей, ни любовницей, но я хотел бы, чтобы она где-то присутствовала в моей жизни, чтобы она была где-то почти рядом и немного над. Своим пребыванием в поле моего зрения она не затмит ничего, что мне дорого, как особенная красота байкальского пейзажа не мешает мне быть влюбленным в российские холмы.

Ведь что-то же происходит нынче с нашей эстетикой. В прозу ломятся матерщина и похабство, в поэзию фиглярство, в живопись безобразие, в музыку какофония. Почтенные, степенные мужи в своих творческих эманациях кривляются и выламываются, как мальчики в период полового созревания. Подозреваю, что кого-то из них именно в этот переходный период заметила публика, поощрила и обрекла на вечную озабоченность поощрением. Грустно.

И только природа, как шаловливых детей, стукает нас по пальцам, тычет перстом в одуревшие лбы и подбрасывает то тут, то там свои шедевры, образцы извечно прекрасного...

А со мной-то что за метаморфозы! Лишь днями назад стоял у моря и, понося природу, отказывал ей в существовании. Но встретилась на пути (или поперек) красивая женщина, и мысль крутится змеей и оправдывает, оправдывает, и я не в силах контролировать мысль и склонен отказать ей в реальности, готов признать ее производной и зависимой от каких-то иных состояний, которые вовсе не хочется формулировать, потому что догадываюсь, что формулировки эти унизят меня в собственных глазах, и как тогда я смогу любить ближнего, если захлебнусь презрением к себе.

Нет, не должное настроение у меня сегодня, перед завтрашним днем. Сегодня мысли мои должны быть просты, однозначны, строги. И я знаю, как обрести это состояние, – надо стать злым. А это просто. Надо лечь на койку и вообразить, что ты на тюремных нарах, и тотчас перед глазами возникнут лица прапорщиков, капитанов, полковников – лица палачей; лица следователей, прокуроров, судей – и это тоже лица палачей, с ними возвратится и завладеет душой ощущение обреченности, расправы тупой и бессмысленной, когда тебя обвиняют в том, что черное называл черным, а не белым, как следовало бы по правилам, установленным самим сатаной, – и вот уже злость туманит мозг, и скулы напряжены, и суставы пальцев хрустят, но это не то состояние, которое нужно обрести, это всего лишь злость бессилия. Аутотренинг продолжается. Исчезают лица врагов, и появляются лица друзей, живых и погибших; погибших – это очень важно.

Погибшие – это те, кто лучше меня, потому что погибнуть мог любой, а я все же выжил. Только нам известны и доступны те критерии, по которым мы оцениваем и судим себя.

Там, в предгорьях Урала, проверялась не истинность наших убеждений, а качество человеческого материала, который мы противопоставляли системе. Всем предоставлялась такая возможность – проверить себя. Умники и хитрецы, обманувшие эпоху и себя, не кривите физиономии, потому что, похоже, что поезд ушел, и вам, возможно, уже никогда не узнать своей подлинной цены, той самой, знание которой нужно только самому себе.

Вот на этой шкале ценностей уже в который раз я снова нахожу свое скромное место, и именно скромность места преобразует злость бессилия в злость веселую и трезвую. И пусть дело, что меня завтра ожидает, смехотворно и не по существу, в нем даже нет риска и достаточно реальной пользы, но все же это дело, а дело всегда было идолом интеллигента, и чем большим идолом оно было, тем коварнее были последствия деятельности...

Но стоп. Нужно всегда контролировать мысль, потому что у нее есть подлейшее свойство расслаиваться на противоположности, и тогда конец всякому делу...

На мое счастье именно в эту минуту в камеру, прошу прощения, в комнату возвращаются с прогулки мои товарищи по лечению. Их двое, и они оба мне очень нравятся. У них есть то, чего мне уже никогда не обрести, спокойное отношение к жизни, такое отношение свойственно исключительно участникам жизни, но не преобразователям ее. Я склонен допустить, что оно, это отношение, является подлинно позитивным, то есть положительным изначально, независимо от жизненных ситуаций и фокусов судьбы. Это тот самый случай, когда собака лает, а караван идет. А может быть, это тот самый случай, когда очень хочется верить, что истина – в глубинке и нужно срочно опрощаться, чтобы приобщиться к истине и успокоиться, отдохнуть и сменить идею на лопату, а она зазвонит в твоих окрепших руках камертоном подлинности и полноты бытия.

– Ну, чего скучаешь? – говорит мне Андрюха, как он мне сам представился, начальник цеха какого-то мудреного завода в Харькове. – Там столько тоскующих бабенок бродит. Мужиков-то раз-два... Это, братец, даже подло с твоей стороны. Они же не шлюхи какие-нибудь. Они нормальные семейные женщины уставшие от быта. Много ли им нужно? Им нужно, чтоб кто-нибудь чужой да посторонний заметил, что они еще ничего. Что с ними еще можно. А мужья не понимают и таскаются по секретаршам да спортсменкам. Им, бедным, уважать себя хочется, а ты тут валяешься, как последний эгоист. Нехорошо.

Я лежу и виновато улыбаюсь, потому что он прав. И женщины не шлюхи, и я эгоист.

Саша, второй мой сосед, чуть старше меня. Он директор сельского клуба на Рязанщине. Полноват, но подвижен исключительно. Этакий вечный массовик-затейник. Он обладает поразительным качеством создавать хорошее настроение у толпы людей, самых различных по возрасту, темпераменту и общественному положению. Его репризы вторичны, а шутки из четвертичного периода. Просто он хороший человек, а это, видимо, заразительно.

– Слушай, что говорят умные люди, – тычет он пальцем в Андрюху, если бы у советских людей не было отпусков, наше население сократилось бы до Швейцарии, и не только потому, что после отпусков женщины охотнее беременеют, а потому, что мы просто перегрызли бы друг друга. Но вот возвращаюсь я из отпуска, встречаю сукиного сына – своего худрука, который мне всю плешь переел своими авангардистскими штучками, и начинаю понимать, что он тоже человек и черт с ним, пусть ходит лохматый да косматый, лишь бы не обовшивел! Или сынок мой, ты веришь, часами может трястись, как паралитик, заткнет уши наушниками, сидит трясется, стоит трясется, ходит трясется, веришь, взял бы разделочную доску и шарахнул по голове. А вот отдохну от него месяц, гляжу и думаю. Бог с ним, это же не падучая, слюни не текут – и то хорошо. Пива хочешь?

Мы пьем пиво, обсуждаем последний телемост. Я поддакиваю, покачиваю головой и, конечно, не признаюсь, что не могу смотреть эти телеигрушки, особенно дисциплинированную команду на нашей стороне. Я ее уже видел в зале суда. На языке оперативников это называется "обеспечением". То есть некая группа обеспечения заранее подготавливает контингент людей, которые занимают все места в зале. Разумеется, это исключительно доверенные лица, стопроцентно советские, и сидят они с должным выражением лиц, все отпущенные на процедуру расправы, три дня. Зал заполнен. Суд – нате вам, заткнитесь – открытый, а для родственников и друзей, извините, нет места. Оперативник получает зарплату, а властители общественных дум избавлены от информации, которая может поколебать их регламентированный фрейдизм, отреагируешь сдуру и станешь невыездным. Доверенные же не ляпнут. У них иммунитет с семидесятилетним стажем.

– Слышь, а как тебе этот козел с микрофоном? А те лопухи с ним на полном серьезе чешут! Они ему про Фому, а он им про Крему, и все довольны.

– Кончай, Андрюха, за политику, мне она во где сидит. Ты лучше скажи, которая в джинсухе, она замужняя?

– Говорит, разведенка. А кто ее знает. Здесь все разведенки.

Я закрываю глаза, и меня выключают из собеседования.

То, что называется "сегодня", – оно для меня кончилось по содержанию, а остатки времени от "сегодня" нужно просто заспать. У меня есть свои приемы, мобилизую их и через десяток минут перестаю слышать мир.

Утром вопреки ожиданию не испытываю лихорадочности, к которой был готов. Напротив, ощущение, будто сменился ритм и внутренний и внешний, и не замедлился, нет, но стал естественным и соразмерным всему, чем он определен и что им определено. И я вспомнил, когда было такое же однажды, – это перед той ночью, чуть ли не тридцать лет начал, когда впервые шел разбрасывать листовки с объяснением народу моему, куда его ведут почитаемые им вожди. Уже тогда я догадывался, что народу это вовсе не нужно, но это нужно было мне, чтобы хоть как-то оправдать свое существование в мире, который видел порочным от корней. Да, я помню это светлое и ровное настроение, оно было, как благодать, но только "как", потому что хватило его только на один день и одну ночь, потому что утренние газеты следующего дня со всех своих страниц заплевали мне все глаза непоколебимым торжеством лжи. Чем талантливее были журналисты, тем изощреннее они лгали; чем талантливее были поэты, тем искуснее они прятались от жизни, а листовки наши словно канули в ночь.

Мы не были революционерами, мы были выродками, бастардами социального воспроизводства, ошибками процесса всеобщей мутации. Мы были обречены не только на лагеря, но и на отчаяние, мы испытали его в полной мере, и кто-то не выжил. Сгорел.

В чем была ошибка? В разные времена я определял ее по-разному. Сегодня пробую это сделать так: нужно было отвести взор от целого и увидеть целое в его частностях, и тогда, возможно, под ногами оказалась бы масса конкретных дел, безусловно, правых или просто правильных, как то, безусловно необходимое дело, на которое я иду сегодня ночью. Разве в те далекие годы моей юности не нашел бы я применения своей энергии в частном, но удостоверение чистом деле. Разве может существовать общество сколь угодно порочное без оазисов добра и правды, где можно поселиться на жительство и прожить, не приобщаясь к пакости системы?

Сейчас, сегодня мне кажется, что все это было возможно, но эту несостоявшуюся возможность я все-таки до конца не примеряю к себе, к своей судьбе, гнутому что фанатизм весьма свойствен мне, и вера в неминуемое и уверенность в предопределенности путей неисповедимых – это мощное оружие одиночества, когда, сражаясь с отчаянием или раскаянием, оно обязано выстоять и утвердить себя среди прочих таких же одиночеств, измученных сражением, и целесообразностью, и утилитарной пользой, – этот мой фанатизм исключил с самого начала все прочие возможные варианты...

К тому же нынче что ни прохвост, то именно так и оправдывается, дескать, всей правды я не говорил, но зато и не лгал, а даже с некоторой смелостью проговаривал маленькие правдежки, – другие и этого не делали... Бог с ними!

Зато сегодня я точно не фаталист, а самый что ни на есть реалист. Сегодня я льщу себе надеждой, что шишки, полученные мной от жизни, способны обернуться френологическими шишками мудрости, ну, разве же не мудрее я этих юных авантюристов, разве не имею я морального права попытаться повлиять на их судьбу, хотя бы чуть-чуть изменить ее направление, разве не ради этого я принимаю участие в их авантюре? Ведь стоит же чего-то мой опыт, знание людей! И уж, во всяком случае, я ничего не теряю, если мое вмешательство в их судьбу окажется неудачным и бесполезным.

Пожалуй, именно беспроигрышность ситуации – главная причина моего нынешнего спокойствия, и в конце концов Бог с ними, с причинами...

В половине двенадцатого я выскальзываю из санатория. Полнолуние компенсирует недостаточность освещенности приморских кривых проулков, хотя обилие зелени именно в проулках весьма затрудняет ориентировку. Улицы небезлюдны, и я, неторопливо идущий в нужную мне сторону, не кажусь сам себе крадущимся, хотя, в сути, крадусь, таково мое состояние, и оно мне не противно, скорее, забавно, ловлю себя на улыбке, на некоторой искусственности шага, пытаюсь ее преодолеть, но тогда мои шаги начинают звучать вызывающе, и мне ничего не остается, как посмеиваться над собой и сосредоточиваться на том, чтобы не сбиться с направления. А это не просто. Только хорошо запомнившиеся ориентиры выручают меня.

Калитку нахожу не сразу, но в резерве у меня еще пять минут, и я выдерживаю время до секунды и лишь ровно в двенадцать начинаю выщупывать автоматическую защелку на внутренней стороне калитки. Принцип ее работы мне объяснен Валерой, и я справляюсь с ним довольно легко. Калитка открывается почти без скрипа, хотя какой-то посторонний звук на мгновение удерживает меня у черты чужого владения. Прислушиваюсь и вхожу, закрыв калитку на защелку. В саду почти полная темнота. Луна еще низко и сейчас перекрыта домами на противоположной стороне улицы. И лишь небо над головой, как изнутри едва освещенный занавес.

Задача моя проста. Нужно пройти по узкой аллее, что ведет напрямую к флигелю дома, занять позицию между флигелем и калиткой так, чтобы калитка мне была видна хотя бы в очертаниях, на ос фоне я должен увидеть человека, если он, не дай Бог, появится. Еще нужно рассмотреть забор, через который мне предстоит перемахнуть в критической ситуации. Последняя задача оказывается невыполнимой, потому что деревья совершенно перекрывают нужную мне сторону забора, а времени на разведку нет, я не могу сойти с аллеи, не потеряв из виду калитку. Соображаю, что в случае возвращения хозяина мне совсем не обязательно ломиться через забор. Подав сигнал, то сеть свистнув, я могу нырнуть в заросли сада и, воспользовавшись замешательством пришедшего (а такое замешательство неизбежно), сумею пробраться к калитке и исчезнуть незамеченным. Будь у него даже фонарик, и это обстоятельство не слишком осложнит мое отступление. Не обо мне будут его заботы, а о том, что происходит в доме. Кстати, о доме. Глаза мои на калитке, а уши в доме. Такая кругом тишина, что я не могу не услышать чего-то, что относится к происходящему сейчас там, внутри. Я пытаюсь вообразить, прислушиваюсь и слышу, конечно, слышу звуки шагов, скрип двери, еще что-то, чуть ли не кашель, я слышу это так отчетливо, что всей волей своей удерживаюсь от того, чтобы обернуться... но оборачиваться нельзя. Потеряв из глаз калитку, я потом не сразу найду со в темноте, понадобится какое-то время, чтобы приглядеться и увидеть ос контуры на почти неразличимом фоне полугородской улицы.

Представляю, как смешон я в роли стоящего на "атасе", ведь я уверен, никто из моих сверстников-друзей не влип бы в такую историю и немыслим в моей теперешней роли. Любой из них недоуменно пожал бы плечами, узнай он о моих приключениях. Но никто не узнает – и это успокаивает меня. Будем считать, что происходящее сеть лишь факт моей личной жизни, до которой никому нет дела, как мне нет дела до личной жизни моих друзей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю