Текст книги "Без выбора (автобиографическое повествование)"
Автор книги: Леонид Бородин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Делаю вид, что у меня это получается…
Хочу сказать, что если, как говорится, принять за основу положение «национал-большевиков» об уклонении от буржуазности за главный, исторически потаенный смысл коммунистического эксперимента в России, то вывод запросится наибанальнейший: за что боролись…
Помним ли мы, что у русского эксперимента был микропрообраз в истории? А как же! Замечательные начинания великого утописта Роберта Оуэна. Его коммунистические колонии сначала в Англии – Нью-Ленарк, а затем в Америке – Нью-Гармони… В одну из них даже возили русского царя, чтоб полюбовался, как доярки, отдоив коров, садились за фортепьяны изучать гаммы. Жаль, что история не сохранила царского мнения по поводу увиденного.
А ведь успехи Р.Оуэна поначалу были потрясающими. Производительность труда на его коммунизированных предприятиях росла неслыханными темпами; взаимоотношения работников выжимали слезы у посетителей колоний – истинное братство при полном равенстве духовном и материальном; вознаграждения за особые успехи в труде – подумать только! – не конверты с деньгами, а флажки разного цвета… (Все помним – «переходящие знамена», их торжественное вручение на торжественных заседаниях.) Всеобщая грамотность колонистов и бесплатная медицина…
Одного только не было у великого английского утописта: полицейского корпуса, который бы отслеживал процесс и вовремя удалял не соответствующих процессу индивидуумов, каковые постепенно возобладали и превратили английскую колонию в приют бродяг, шарлатанов и бездельников. Тогда Р.Оуэн поехал в Америку, страну, как он полагал, еще не испорченную мелкобуржуазностью, и там повторил свой отчаянный эксперимент. С решительно теми же результатами. Сперва успех, достижения, рекорды всяческого рода. Затем крах. Уже окончательный. Американские колонисты-коммунисты сожрали остатки его капитала, скопленного прежде посредством обыкновенного капитализма, и разбрелись по Новому Свету, не оставив разоренному энтузиасту даже благодарственных посланий.
Невозможно было построить коммунизм в отдельно взятой колонии.
Другое дело – в отдельно взятой стране! Которую не жалко. Отсталая… Тюрьма народов… Жандарм Европы… Цари – выродки… Народ – рабы… Сверху донизу – все рабы… Зато тут оно и есть – слабое звено в капиталистической цепи. Рванем, братцы!
Идея превыше всего. Долой классы, враждебные идеи! Долой классы, негодные для идеи! Немного погодя – долой фанатиков идеи, не улавливающих диалектических нюансов становления идеи.
Но прежде прочего строим базис для торжества идеи, для защиты ее от враждебного окружения.
Базис и социальные достижения Страны Советов… Золото – зэки, уголь– зэки, металлы для «оборонки» – зэки… Норильск, к примеру. Вряд ли кто представляет, чем был Норильск для военной промышленности. Какая-нибудь Болгария или Монголия были бы процветающими, подобно Эмиратам, странами, имей они свой Норильск. Заполярье. Мороз, метели… Двадцать лет сотни тысяч зэков, то есть рабов, вгрызались в кладовые вечной мерзлоты от Архангельска до Чукотки…
А еще – Караганда, Тайшет, Пермь… Сталинградская ГЭС – зэки, Куйбышевская ГЭС – зэки, Волго-Дон – зэки. Даже знаменитый Московский университет – даже там – зэки.
Да пусть мне назовут хотя бы один производственно-промышленный регион той самой одной шестой части суши, где бы зэки не были трудовым резервом… А то и ударным отрядом…
Исторический материализм (истмат) объяснял: падение рабовладельческих государств Древнего мира обусловлено непроизводительностью рабского труда…
Для начала неплохо было бы объяснить, что есть собственно свободный труд, с каковым сравнивается рабский. Колхозник, положим, не имеющий паспорта и права выхода из колхоза, – это свободный работник?..
Но, в конце концов, какое из мировых государств достигло процветания без предварительных жертв? Америка? Франция? Англия?
Наша трагедия, во-первых, в том, что мы пошли на жертвы, когда во всем остальном мире они уже были «не модны». А во-вторых, не успели мы «отжертвоваться», как тут же снова и рухнули в пропасть. Снова у разбитого корыта, и напраслина жертвы вопиет… И просится на дубль… Потому что жертва не осознана.
На одном из политических процессов 70-х случился примечательный эпизод, по поводу которого можно было бы и этакий поучительный трактатик накатать…
Обвинитель задает вопрос свидетелю обвинения: «Давал ли вам такой-то для прочтения книгу Солженицына „Архипелаг Гулаг“»?
«Давал», – отвечает свидетель. «И вы ее прочли?» – «Прочел». – «И как вы считаете, там правда написана или это клевета на Советский государственный и общественный строй?» – «Конечно, клевета». Тут бы обвинителю и остановиться – факт пропаганды подтвержден, чего еще, казалось бы. Но возжелал прокурор продлить «час торжества своего». «И последний вопрос: почему вы считаете эту книгу клеветой?» Свидетель хмурится, напрягаясь, отвечает, оглядываясь по сторонам: «Ну, если это правда, тогда как жить?.. Тогда жить… невозможно…»
Свидетель был не прав. Возможным оказалось не только жить и делать вид, что не слышишь многомиллионного стона рабского стада, не видишь чуть ли не ежедневных эшелонов с решетками и не знаешь, куда подевались твои соседи по этажу и подъезду. Возможным оказалось моральное, подчеркиваю, именно моральное, а не историческое, что еще бы куда ни шло – моральное оправдание жертвы социалистического построения, и оправдание это сформулировано не кем-нибудь, но интеллектуалами постсоветских времен. Правда о великой трагедии в первую очередь именно русского народа отдана на откуп и, соответственно, на извращенное потребление кому угодно… Трагедия сведена к фарсу…
«Двадцать миллионов положили, шестьдесят миллионов, сто миллионов», – выкрикивают одни, кому народная беда обернулась аргументом-приемчиком для санкционирования хаоса.
«А вот и неправда ваша! – возражают другие, деловито пересчитав трупы. – Всего лишь каких-то два миллиона! А сколько из них обычных уголовников. Зато каковы достижения!»
Равнозначно корыстное отношение. Одним надо оправдать криминальный капитализм, другим – криминальный социализм. Обе позиции откровенно утробны, но у первой отнюдь не формальное преимущество на общем фоне «гуманизации» эпохи.
Так вот и случилось, что некоторая звучная часть русского патриотического голоса сама загнала себя в маргинальное пространство именно по причине того самого идеологического бессердечия, каковое столетия было чуждо русскому национальному сознанию и лишь в последние десятилетия социалистического бытия сформировалось в эталон «советскости» как таковой.
В сущности, русский патриотизм первых лет «перестройки», выявив исключительно верную интуицию относительно грядущего государственного развала, именно в государственном смысле оказался решительно безыдейным, поскольку все его позитивные ориентиры оказались как бы за спиной, а идти в бой с вывернутой шеей – дело заведомо проигрышное. Проигрышное не только перед лицом непосредственного противника, но и в глазах потенциального союзника – народа.
Каждому человеку своя жизнь видится исключительной. И это справедливо, ибо не бывает одинаковых жизней и судеб.
Исключительность своей судьбы я вычислил давно. Точнее, давно догадывался, в чем она состоит. Однако более-менее отчетливо сформулировал много позднее. Смысл моего открытия про самого себя заключался в следующем: жизнь ни разу не предоставила мне возможность волевого личного выбора.
Не было! Все, что случалось, случалось по стечению обстоятельств. Личный выбор, как я понимаю, предполагает наличие равных по возможности реализации альтернатив. Возможность реализации в данном случае, разумеется, следует понимать как сугубо субъективное представление самого человека, оказавшегося перед необходимостью выбора.
Итак, два обязательных условия: субъективно понимаемая равновозможность выбора и его необходимость. Сказал бы даже – неизбежность.
Так вот, ничего подобного я в своей жизни припомнить не могу. Все свершалось в силу сложившихся обстоятельств.
И в этом смысле жизнь моя прошла легко и безответственно. К примеру, многочисленные и некраткосрочные пребывания в лагерях и тюрьмах являлись возмездием не за принятые решения или поступки, а за непреодолимые обстоятельства, продиктовавшие те или иные решения и поступки. Потому и «возмездия» всегда понимались как неизбежные следствия обстоятельств, каковые я не имел права игнорировать. И если порой вскипал злобой или прочими недобрыми чувствами к некоему адресату, будь то человек, ведомство или даже государство, как виновнику своих неприятностей, то после непременно сожалел и стыдился как слабости…
Разумеется, речь идет о важнейших событиях в жизни, поддающихся несложному пересчету, а не о том, скушать ли на обед гречку с биточками или пюре с котлеткой. Потому бездейственные раскаяния-терзания также оказались вне моего жизненного опыта, что отнюдь не означает, будто не приходилось искупать, то есть одними поступками искупать-исправлять другие, насколько это вообще бывало возможно. Чаще, к сожалению – невозможно. Допустимо ли искупление убийцы? Мертвого не воскресишь… Но и намного менее значимые неверные действия зачастую оказываются непоправимыми и неисправимыми, и если у человека нет должного религиозного опыта, обречен он на пожизненную муку, тем более тяжкую, чем непреодолимее были обстоятельства, при которых принимались ошибочные решения. А вовсе не наоборот – когда человек осознанно и независимо от обстоятельств совершает дурной выбор.
Любой внимательно прочитавший вышеизложенные соображения без труда подметит очевидные противоречия в тексте. Что ж, я их тоже вижу… И да будут они списаны на то самое – на недостаток религиозного опыта, единственно способного «по-гегелевски снимать» подобные противоречия. Действенность религиозного покаяния и отпущения грехов уму моему известна и будто бы понятна… Но – увы! – этого недостаточно…
И не стал бы я упражняться в самоанализе, если бы обстоятельства, определившие главные вехи моей жизни, самым причудливым образом не были бы связаны-повязаны с важнейшим феноменом всей советской жизни-действительности, с ведомством, контролировавшим идейное состояние общества в течение всего времени его исторически недолгого существования.
Ранее уже было высказано намерение сказать «похвальное слово» органам, и право на это слово я обосновывал достаточно богатым личным опытом «общения» с его представителями.
Считается достоверным эпизод французской революции, когда королева Мария-Антуанетта, восходя на эшафот, нечаянно наступив на ногу палачу, принесла ему свои извинения. Думаю, любой согласится, что ей, несчастной, в эту минуту было не до кокетства. Просто палач-исполнитель в ее сознании никак не ассоциировался с самой сутью происходящего – столь ничтожна была его роль… Почти приравненная к гильотине… Еще определеннее у Р. Бернса:
Я умереть хотел в бою.
Умру не от меча.
Изменник предал жизнь мою
Веревке палача.
Здесь веревка и палач в одном, определенно вторичном смысловом ряду.
Эти примеры я привожу в оправдание своего, прямо скажем, весьма нетипичного отношения к «исполнителям» моей судьбы, если происхождение данного слова рассмотреть по аналогии: коса – косить – косьба; друг– дружить – дружба; суд – судить – судьба… Процесс!
Знаю, что многие арестованные по нашей политической «70-й» в кабинетах следователей вели себя как «партизан перед фашистом». Такое поведение, безусловно, гарантировало подследственного от «проколов», то есть проговоров, способных причинить неприятности кому-то, кто этих неприятностей не хотел. У меня же сложилась и, как мне кажется, оправдала себя совсем иная система взаимоотношений с представителями органов.
С моим последним следователем А. Губинским, откровенно «стряпавшим» мое «дело» из ничего, до самого последнего дня следствия сохранялись исключительно тактичная форма общения. Допросы походили на дружеские беседы. Положим, задавался очередной вопрос, имеющий целью получение информации о чьей-то персоне. Я вежливо улыбался. Следователь столь же вежливо записывал: «Ответа не последовало». Если же вопрос касался моего личного отношения к какому-либо аспекту советской действительности – ради Бога!
Правда, чуть ранее, в семьдесят седьмом году, эта моя тактика-метода обошлась мне слишком дорого. Тогда Пятое управление, «ведущее» диссидентов всех мастей, уже вполне успешно поигрывало на идейных противоречиях «патриотов» и «демократов». Известны факты сознательного сотрудничества и тех и других друг против друга как на следственном уровне, так и на оперативном. На втором поболее… Особенно в околодиссидентской среде.
Я даже знал человека с весьма разносторонними связями, имевшего такое хобби – собирание досье отдельно на «стукачей» и отдельно на «болтунов». «Болтунами» он называл людей, имевших определенный социальный вес, «неформально» контактирующих с кем-нибудь из органов и извлекающих из этих контактов «малую» пользу в личных или клановых интересах. Когда-то я оказал этому человеку пустяковую бытовую помощь, и он в знак благодарности, разумеется, взяв с меня слово, поделился со мной своим увлечением. То, что мне удалось посмотреть (далеко не все), без сомнения свидетельствовало о его собственных связях с «конторой».
В начале девяностых, как я недавно узнал, он умер от тяжелой и мучительной болезни. Но годом раньше при случайной встрече признался, что уничтожил свой многолетний труд по причинам, как сказал, «истощающего соблазна» предать материал огласке – во-первых, во-вторых – по пониманию, что этого делать нельзя из нравственных соображений, и в третьих– из-за опасений за свою жизнь.
В 1977 году КГБ возбудил дело против Александра Гинзбурга за его руководство «Фондом помощи политзаключенным», созданным А.И. Солженицыным из гонораров за «Архипелаг Гулаг», к тому времени переведенный на многие языки.
С А. Гинзбургом я долгое время был в одном лагере в Мордовии, а затем и в одной камере Владимирской тюрьмы. Как-то мне попало на глаза его интервью, где на вопрос о нашем знакомстве он ответил так: «У меня с Бородиным были хорошие дружеские отношения. Но если б начали разбираться по убеждениям, то хоть хватайся за автоматы».
Безусловно, в «конторе» были прекрасно осведомлены об «идейно-автоматных» нюансах наших отношений и, имея уже конкретный опыт «промежидейной» игры, рассчитывали на меня, как свидетеля, по принципу «с паршивой овцы хоть шерсти клок». Никак не могу вспомнить фамилию следователя калужского КГБ, призвавшего меня повесткой для дачи показаний… Какая-то неприятная была фамилия… Раз-другой пообщался я с ним в свойственной мне дружеской манере и думаю, что именно способом общения крайне обозлил его. На меня было возбуждено дело по факту отказа от дачи показаний. Мало того, что статья пустяковая, но она еще вскорости – через месяц – попадала под амнистию по случаю круглой годовщины Великого нашего Октября.
За пару недель до объявления амнистии хитрец-следователь оставил меня в покое и вызвал лишь неделей позже. Ласков был необычайно.
– Так что, отказываемся от дачи показаний, Леонид Иванович?
– Да уж так вот, отказываюсь, – отвечал я, разводя руками.
– Ну ладно. Про амнистию-то знаете, конечно.
– Слышал.
– Прошла.
– Прошла, – согласился я.
– Вот именно. Прошла!
Лицо его просто сияло торжеством, смысл которого я, конечно же, не понимал.
– А теперь я по новой официально задаю вам вопрос: что вы можете сказать по делу Александра Гинзбурга?
– Ничего не могу.
– Так и запишем, да? А вы подпишете?
Я подписал.
– А теперь, – он просиял пуще прежнего, – открою вам один секрет! Мне удалось доказать начальству, что в данном случае имеет место длящееся преступление. Если б вас судили перед амнистией – как говорится, гуляй. Но сейчас, поставив подпись, вы как бы снова совершили или повторили, если хотите, преступление, предусмотренное статьей сто восемьдесят второй УК РСФСР. А закон, как известно, обратной силы не имеет. Амнистия, имею в виду. Подпишем еще одну бумажку о мере пресечения – подписку о невыезде. И будьте здоровы, Леонид Иванович. Ждите повестки в суд…
И вот только сей момент вспомнил я фамилию следователя – Гайдельцов. Обиженные им диссиденты говорили – Гаденцов. Дескать, пакостник. Несправедливо. По отношению лично ко мне он проявил стратегическую инициативу, по достоинству оцененную моими следующими следователями в году восемьдесят втором, когда, ссылаясь на гайдельцовскую инициативу, отменившую так называемый «срок давности» первой моей судимости, объявили меня рецидивистом и смогли уже по другой статье дать максимальный срок – пятнадцать лет.
* * *
Трижды судимый, приговоренный фактически к небытию, я все же выжил и имею нынче возможность, насколько это вообще возможно, объективно оценить творческий момент в деятельности соответствующего подразделения КГБ по борьбе с политической оппозицией в стране.
Еще раз оговорюсь, что объектом борьбы органов были носители некоммунистических (к примеру, религиозных) или откровенно антикоммунистических взглядов. Тот или иной человек мог быть тысячекратно заслуженным работником государства, но если он позволял себе мало-мальский люфт в отношении к партийной догматике, то, попав в поле зрения органов, тотчас же становился объектом соответствующих инициатив. О неформальном, о подлинно творческом характере этих инициатив нужно будет сказать отдельно. Здесь же я специально подчеркиваю ранее уже отмеченный мною, по существу, трагический фактор означенной деятельности: всей мощью своего аппарата «органы» защищали не государство Российское в его историческом звучании и значении, но исключительно идеологию, народом фактически уже не исповедуемую.
Ныне широко известная докладная Ю.Андропова в Политбюро об опасности так называемого «русизма» и о необходимости борьбы с ним – ярчайшее тому свидетельство.
Когда на повторном суде Владимира Осипова адвокат попытался зафиксировать прогосударственный, то есть патриотический, аспект его издательской деятельности, прокурор отмахнулся столь небрежно и презрительно, что не оставалось сомнений – понимание государственности как некой субстанциональной реалии у него отсутствует напрочь. Более того, всякое акцентирование на государственной идее как непреходящей ценности по определению враждебно идее коммунистической, ориентированной по высшему ее смыслу на космичность. Имеет ценность только советская государственность как гнездилище-хранилище коммунистического опыта, временно огороженное «железным занавесом», но так или иначе, рано или поздно предназначенное всему человечеству во благо.
При том я вовсе не уверен, что люди «органов», как и прокуроры-кураторы политических процессов, сами искренно исповедовали что-либо подобное. По крайней мере, в наши, уже «не расстрельные» времена. Прежде прочего они исповедовали другое – обрядность! Уже говорил, что свои многочисленные «вынужденные контакты» с людьми органов я неизменно проводил «на дружеском уровне». Именно благодаря этому неоднократно удавалось уловить больший или меньший идеологический люфт самих блюстителей «советскости». Но обряд, то есть исполнение функции пресечения ереси, каковой некоторые из них и сами отнюдь не были чужды, – то было в инстинкте, это было работой. И едва ли будет преувеличением сказать, что после «ударников ВПК» борцы с ересью были самыми добросовестными работниками в стране, где «сачкование» стало уже элементом индивидуального имиджа.
Летом девяностого года по одному из подмосковных каналов мы плавали на лодке с Филиппом Денисовичем Бобковым. Доброволец сорок первого, прошедший всю войну, на собственных руках в окопе принявший смерть своего отца-офицера, уйдя после войны в органы, дослужился он от младшего офицера до самого высшего звания, какие только возможны в КГБ, – генерала армии.
Внешне абсолютно не впечатляющий, мимо пройдешь, взглядом не зацепишься, никакой генеральской стати в фигуре, ни малейшей государственно-чиновничьей значимости на лице – люди с такой внешностью достигают жизненных высот исключительно благодаря врожденным качествам: трудолюбию и исполнительности. Генерал армии… То есть он был генералом той самой, никем не считанной армии невидимого фронта, что дислоцировалась промеж всех нас, всех нас и имея в виду… Постоянно и систематически…
Судя по культу Ю.Андропова в семье Бобковых, он, Филипп Бобков, был вернейшим его соратником и, соответственно, единомышленником. Рискну предположить, что единомышление в спецслужбе – это все же нечто иное, чем обычный дружеский контакт людей одинаковых убеждений.
Цель моего журналистского контакта с человеком – символом уходящей эпохи – была многопланова. Но был один, главный вопрос, который и так и этак предлагался к ответу: готов ли он, бывший шеф центра идеологического надзора, признать, что главной мотивацией деятельности «внутреннего» (в отличие от разведки и контрразведки) отдела КГБ были установки исключительно партийно-идеологического характера; что борьба за формальное исповедание обществом марксистско-коммунистических догм, за принуждение к лукавой лояльности сыграло решающую роль в дезориентации общества на момент социальной катастрофы; что, наконец, сами органы, объявив себя «мечом и щитом» партии, утратили совершенно необходимую любой полицейской службе государственную ориентацию, то есть ту ориентацию, каковая помогает сохранять системное мышление и распознавать центробежные и центростремительные тенденции в опекаемой социальной структуре.
С чрезвычайной осторожностью и «корректностью» высказанный позитивный ответ мне получить все-таки удалось. И в книге, которая в это время им уже писалась, я по наивности надеялся отыскать следы того не слишком охотного, но все-таки признания…
Увы!
Зато я нашел там еще в 70-х годах усердно распространяемую работниками КГБ в доверительных разговорах с доверенными лицами информацию о «природной либеральности» органов в сравнении с партийными функционерами не только Центрального Комитета, но и Союза писателей СССР. К примеру, генерал КГБ Бобков защищал отдельных, лишь слегка пошаливающих писателей от гнева «писательского генерала» Феликса Кузнецова, готового по партийному усердию размазать их по стенке.
Главная же мысль книги в следующем: КГБ, как мог, сопротивлялся отступлению руководства партии от ленинских норм. И уж совершенно оригинально звучит утверждение Ф.Д. Бобкова:
«Еще раз хочу подчеркнуть, что мы не привлекали инакомыслящих к уголовной ответственности и не применяли к ним каких-либо других мер наказания» (с. 347).
Я, конечно, догадываюсь, о каких ненаказуемых инакомыслящих идет речь. В 70-х был такой анекдот.
Одного ИНАКОмыслящего спросили: «А КАКО он мыслит?» На что тот с гордостью ответил: «А ТАКО!»
Бобков приводит много фактов профилактирования политической ереси и положительных результатов этого профилактирования. И я из собственного опыта готов подтвердить, что и профилактика, и результаты действительно имели место. Лично «профилактировался» не менее десятка раз.
Но прежде еще несколько слов о Ф.Д. Бобкове.
Человек, безусловно, симпатичный – было, с кем сравнивать. Крайне редко, но встречались сущие выродки. Как говорит современная народная мудрость: «В народе не без Мавроди».
Несколько лет назад мы с Георгием Степановичем Жженовым были приглашены в город Владимир, как бывшие зэки двух поколений, на встречу с общественностью. И когда я, рассказывая о своем пребывании в знаменитом Владимирском централе, упомянул фамилию кагэбиста, курировавшего политических в сем заведении, зал неожиданно оживился. Поинтересовавшись причиной такого поведения зала, получил чуть ли не хоровой ответ. Оказывается, в нынешние перестроечные времена бывший капитан КГБ «весьма одиозно» функционирует в роли директора Центрального рынка города Владимира. (Если б не одиозно, кто б знал его фамилию?)
Свой единственный контакт со мной во Владимирской тюрьме куратор из «конторы» начал с вопроса: «Ну что, Леня, бабу хочешь?» На что, сохраняя предложенный уровень беседы, я скромно возразил: «Не. Я лучше с тобой пообщаюсь». Конец контакта. На следующий день начальник по режиму, застав меня в числе других сокамерников в дневное время лежащим на «шконке»-койке, отправил на десять суток в карцер. Было лето семьдесят второго. Вокруг Владимира горели леса и торфяные болота, как горели они и вокруг Москвы. Десять суток я провел, лежа голым на цементном полу, обливая цемент водой ежечасно. Чтоб не задохнуться в прочно закупоренной камере-карцере…
Между прочим, этот «куратор-придурок» объявился в КГБ не из подворотни, а с юрфака МГУ, каковой окончил с достойными показателями. С другими показателями в наши времена в КГБ уже не приглашали.
Потому подавляющее большинство оперативных и следственных работников КГБ, с кем приходилось «иметь дело», делая свое дело, личных антипатий, как правило, не вызывали. И Ф.Д. Бобков в известном смысле прав, всем текстом достаточно объемной книги характеризуя свое ведомство как некое элитное подразделение, потенциально способное на социальную инициативу. Но только потенциально. Идеологическая зашоренность и «припартийное» самоосознавание по большому счету обрекли коммунистическое полицейское ведомство на роль соучастника развала страны и национальной катастрофы.
А что до книги с многозначительным названием «КГБ и власть»…
Не желая уподобляться генералам Калугину и Судоплатову, Ф.Д. Бобков обрек свои писания на безызвестность. И тут уж ничего не поделаешь! Разведчик, даже не становясь предателем страны и соответствующего ведомства, со временем может поведать подробности своей шпионской судьбы. Но генералу «внутренней спецслужбы», не созревшему для «предательства», весьма сложно заинтересовать широкого читателя своими откровениями.
О дальнейших причудах судьбы правой руки Ю.Андропова генерала армии Ф.Д. Бобкова судить не берусь по причине противоречивости информации на этот счет. Лишь последнее: мне было чрезвычайно странно слушать его пространное интервью на радио «Свобода». Воистину инфернальны выкрутасы нынешней российской политической погоды.
«Разделившееся в себе царство падет». К середине 70-х немногочисленный «клан» русистов не просто разделился в себе, он рассыпался по «двойкам» и «тройкам» взаимообщавшихся. Началось с распада и разгрома первого русского самиздатского журнала «Вече», затем последовал арест священника о. Дмитрия Дудко. И без того хилые контакты меж диссидентами-русистами и русистами официальными практически прекратились или приняли почти конспиративный характер.
А ведь чуть ранее того казалось, что вот оно, свершается пробуждение России. Официалы вовсю дерзят власти в вопросах русско-исторических, журнал «Вече» нарасхват что в Москве, что в Иркутске, то там, то тут возникают прицерковные общины мирян, активно распространяющих христианскую литературу… Глядишь, еще два-три года – и возможна переориентация общества на исконно российскую проблематику, а затем медленное, без революций и контрреволюций, действенное переосмысление всей тысячелетней истории России, от какового никак не могут остаться в стороне и представители высших слоев общества, смыкающихся с властью. По крайней мере, некоторые из них…
Где-нибудь под Царицыно собирались десяток-полтора православных и всерьез обсуждали возможность однажды, в один день и час всем, кто еще верит в Бога, совершить соборную молитву о даровании России пробуждения от марксистского полусна – и да будет она услышана, и да не допустит Господь распада и тления, а восстановит чудом своим и милостью Россию вечную, где б все доброе сохранилось, а худое истекло или истлело в бессилии.
Только духовная травма, нанесенная обществу хилиастической утопией, – она продолжала смердить. Вот объявилась в Москве известная «Велесова книга», и заплясали вокруг нее неоязычники, объявляя христианство еврейской диверсией против великого многотысячелетнего Русского государства, следы которого будто бы старательно уничтожались христианами– диверсантами от иудаизма. И бдительные «органы» тотчас же включились в игру, направляя и без того весьма хиленький гражданский энтузиазм русской интеллигенции в еврейскую сторону, выставив и на этой стороне достаточную стеночку, чтоб страсти не накалялись до стадии плавления.
Между прочим, и сегодня относительное общественное равновесие обеспечивается в значительной степени тем же самым проверенным приемчиком: какая-нибудь Алла Гербер пророчит нам фашизм, а с другой стороны– вопль о всеобщем еврейском засилии, при котором никакое «русское дело» принципиально невозможно. На антиеврейской литературе сегодня можно выстроить хороший бизнес, но вовсе не потому, что антиеврейские настроения созрели до социального их выражения. Отнюдь! Для некоторой части русского общества антиеврейство-антижидовство нынче превращается в ту самую гражданскую самодостаточность, роль каковой в 70-х выполняли песенки В. Высоцкого или Б. Окуджавы, чтение «Мастера и Маргариты» или стихов Б. Пастернака. Послушали, почитали – приобщились, а лбом против стенки – это для дураков и шизофреников. Возможно, кто-то из евреев искренне обеспокоен, поскольку «расклад», что в финансах, что в СМИ, мягко скажем, весьма пикантен, для большинства же это всего лишь многоплановая игра, или, как ныне принято говорить, откровенный пиар. Истерия в апреле 1990 года относительно будто бы намеченных на пятое мая общероссийских погромов – ярчайший тому пример. Именно в это время, находясь в США, случилось мне прочитать в популярной американской газете заметку Ирины Жолковской, жены Александра Гинзбурга. Женщина, насколько я ее помню по Москве, спокойная, всегда уравновешенная, по природе чуждая любого рода скандалам, здесь же она буквально «вопила» по поводу того, что вот-вот, почти завтра зазвенят стекла в еврейских квартирах и выродки-антисемиты будут громить дома, зверски убивая ни в чем не повинных женщин, детей и стариков. Можно только вообразить, какие средства были брошены на воссоздание соответствующей атмосферы. Инициатива же, без сомнения, исходила непосредственно из Москвы, и мы никогда не узнаем, кто к тому руку приложил.
Возвращаясь к годам 70-м, следует сказать, что слово «застой», каковым характеризовалась это десятилетие, не только неверно, но и лживо. То была эпоха общего гниения организма, когда лицемерие и двоемыслие стали нормой, более того – признаком «порядочного человека»; когда «растяжка» между «социальными завоеваниями социализма» и аппетитами ВПК достигла предела, за которым уже зримо просматривалась катастрофа экономики, в которой именно «неуставные отношения» – человек и производство, человек и продукт – и создавали видимость того самого застоя, каковой преподносился обществу и понимался им как явление временное, всего лишь ждущее очередного пассионария во власти.