444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Котляр » Воспоминания еврея-красноармейца » Текст книги (страница 10)
Воспоминания еврея-красноармейца
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:24

Текст книги "Воспоминания еврея-красноармейца"


Автор книги: Леонид Котляр


Соавторы: Павел Полян
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Судебные мытарства

Ответ на свое письмо я получил очень скоро, сначала от своего отца, а затем и от Любы. И вот что выяснилось.

Отец, вернувшись с остатками нашей семьи из эвакуации, никак не мог отсудить свою комнату у поселившегося в ней во время оккупации человека. Квартиры возвращались эвакуированным лишь в том случае, если они могли документально подтвердить, что хоть кто-нибудь из членов их семьи, проживавших на данной площади, был участником Великой Отечественной войны.

Мой отец был призван в армию в начале июля 1941 года, но на фронт не попал по состоянию здоровья (в 1939-м он перенес тяжелую операцию), а в тылу армия почему-то не могла найти ему эффективного применения, хоть и удерживала на службе. После победы под Сталинградом, когда наступил перелом в ходе войны, его отпустили (но не демобилизовали) и прикрепили к одному из военкоматов в Узбекистане, где жили в эвакуации две его сестры с детьми и вторая его жена, а моя тетя Таня с дочерью (предварительно они нашли друг друга по переписке со справочным пунктом в городе Зеленодольске). Теперь отец работал в колхозе вместе с женой и сестрами, а по требованию военкомата его отпускали для выполнения служебных заданий – например, ловить дезертиров в горах. Общим жильем для четверых взрослых и четверых детей служила незавершенная постройка, собственность колхоза – стены под крышей, два окна без рам и дверной проем, которые завешивались одеялом и рогожками. Спали на тюфяках, а питались заработанными в колхозе продуктами. Затем еще прибавилось денежное довольствие отца (старшего лейтенанта). В январе 1945-го отца демобилизовали, и все отправились в освобожденный Киев.

У отца было письмо командира стрелкового полка, в котором сообщалось, что младший лейтенант Котляр Роман Исаакович, комсорг 1-го батальона, был тяжело ранен 26 января 1945 года и эвакуирован в госпиталь. Здесь его след терялся. Ни в один из госпиталей он доставлен не был. Но жилец, занявший нашу комнату, подкупил дворника и с помощью его лжесвидетельств оспаривал подлинность предъявленных отцом документов. А мои письма уничтожал. Действительность справки о том, что я в 1941-м году пропал без вести на фронте, тем более была поставлена под сомнение, так как перед войной я был уволен в запас второй категории, а значит, воевать не должен был. Убитый горем, потерявший, как он полагал, двух сыновей на войне, оказавшийся без жилья, а значит, без прописки и без работы, отец ютился с женой и дочкой у своей младшей сестры, в одной комнате с ее семьей, и мыкался по судебным инстанциям (сестре квартиру возвратили: ее муж – лейтенант, участник войны – уже вернулся домой). Отец дошел до генерального прокурора Украины Руденко. Но и здесь ничего не добился. Хотя, кроме упомянутых документов, он предъявил прокурору коротенькое письмо командира части, в которой воевал Рома (отец получил это письмо в ответ на свое, которое отправил, не дождавшись никаких известий от недавно раненного сына). Командир сообщал, что младший лейтенант Котляр Р. И., не успев поближе познакомиться ни с кем из офицеров батальона, никому писем из госпиталя не присылал. Круг замкнулся.

Все представленные отцом документы издевательски игнорировались генеральным прокурором Руденко, будто их вовсе не существовало. Объяснить это можно было лишь усиливавшимся государственным антисемитизмом первых послевоенных лет и стократно повторявшейся нелепостью, будто жиды не воевали, а отсиживались в Ташкенте. В разных инстанциях обычно задавали идиотский вопрос: «А где же этот ваш тяжело раненный и эвакуированный в госпиталь младший лейтенант Котляр Роман Исаакович?!» Суду почему-то недостаточно было документа, что младший лейтенант был тяжело ранен в бою за Родину. Суд требовал предъявитьтяжело раненного в 1945 году воина, который по дороге в госпиталь вполне мог погибнуть и, вероятнее всего, погиб.

Отец был в полном отчаянии, судебным издевательствам не видно было конца.

Тут и явилась Люба с моим письмом. Меня все давно считали погибшим, и письмо в руках Любы выглядело даже не как послание с того света, а как некое недоразумение. Читая ответ отца, я понимал, как он страшится поверить, что судьба смилостивилась над ним и готова вернуть ему одного из двух погибших на войне сыновей. Он осторожно писал, что верит и не верит, просит прислать ему подробное письмо и, если можно, фотокарточку. Я поспешил сделать это и заверил, что никакой ошибки нет, что я и в самом деле жив, вопреки всякой логике, здравому смыслу и всем прочим вещам, которыми люди привыкли руководствоваться в жизни. И лишь во втором письме отец, попросил выслать ему и в Сталинский райвоенкомат соответствующие справки.

В начале июня 1946 года справки были получены и отцом, и военкоматом. Но прошло еще почти полгода и потребовалось вмешательство все того же генерального прокурора УССР, которому отец предъявил теперь уже и мое фото, и справку, выданную мне в штабе дивизии, где я продолжал службу с августа 1945 года, чтобы лишь 4 декабря наша семья могла наконец вселиться в свое довоенное жилище.

И еще о Роме

И еще о Роме – комсорге батальона. Люди, не участвовавшие в боевых действиях (в том числе и мой отец), нередко читали в газетах о комсорге, который призывом «За Родину! За Сталина!» поднимал в атаку солдат, первым поднимаясь на бруствер из окопа. И в коротких отчетах, и во фронтовых очерках корреспондентов эту романтическую фигуру комсорга батальона читатель воспринимал как действовавшую по зову сердца, выполнявшую свой патриотический долг и святую обязанность комсомольского вожака всегда быть впереди.

Далеко не все знали, что это было его единственной обязанностью по службе. Комсорг не избирался комсомольцами батальона. Это был младший офицер, который, прибыв на фронт и явившись в штаб армии для дальнейшего прохождения службы, получал назначение в политотделе штаба армии и даже числился там на денежном довольствии. Так что если вместо выбывшего из строя командира взвода новый взводный назначался приказом командира полка (или дивизии) из числа подчиненных ему офицеров, то на комсорга батальона это не распространялось.

Рома прибыл в штаб армии перед самым началом очередного наступления и явился в полк сразу комсоргом. Вот почему офицеры батальона не торопились сближаться с новым комсоргом: он скорее всего погибнет в первом же бою, как только окажется на бруствере. Легче терять человека, которого почти не знаешь, чем того, кто уже успел завоевать твои симпатии. А Рома, несомненно, тоже все это знал и, я уверен, вполне был готов к выполнению своего долга и обязанности; и на бруствер окопа поднялся вовремя и решительно – как это подобало комсоргу.

Примерно это имел в виду командир полка, когда сообщил отцу, что младший лейтенант Котляр Р. И. еще не успел ни с кем из офицеров подружиться.

А генеральный прокурор Руденко всех этих тонкостей не мог не знать. Потому не должен был цинично разводить руками и спрашивать отца, куда же делся после тяжелого ранения эвакуированный в госпиталь комсорг Котляр Роман Исаакович. Это, если угодно, было служебным преступлением против человечности генерального прокурора, который, кстати сказать, незадолго до того вернулся с Нюрнбергского процесса, где выступал как представитель обвинения нацистских преступников Германского рейха от Советского Союза.

Любопытно, что если бы моя семья возвратилась в Киев не в январе 1945-го, а месяца на полтора-два раньше (что вполне могло бы быть) и сразу бы поселилась в своей комнате, Рома побывал бы дома и повидался бы с родными по дороге на фронт в декабре 1944-го. Эшелон, в котором он ехал, двое суток простоял в Киеве. На войну Рому проводили немногочисленные одноклассницы, которые собрались на Пироговской улице, в двух кварталах от вокзала и недалеко от нашего дома, у одной из одноклассниц, отец которой принадлежал к высокому начальству и жил в новом доме, построенном перед войной.

Комната № 13

5 декабря 1946 года около полудня сформированный из теплушек железнодорожный состав подошел к станции Киев-пассажирский, не дотянув нескольких метров до перрона.

В этом составе среди прочих демобилизованных находился и я. Как только поезд остановился, я выскочил из вагона, «ссыпался» по откосу железнодорожного полотна – и до моего дома оставалось минут пятнадцать быстрой ходьбы. Я старался не бежать, идти шагом. Найду ли я кого-нибудь дома, удалось ли отсудить нашу комнату, я еще не знал.

А потом я проделал то, что много раз делал в своем воображении за эти страшные годы: поднялся на 4-й этаж дома № 62 на бульваре Шевченко и открыл дверь комнаты № 13. Прямо передо мной, у окна, стоял незнакомый мне старик и со страхом смотрел на меня. Это был мой отец. Невозможно было поверить, что этому человеку с измученным изможденным лицом и седыми волосами нет еще пятидесяти лет. Он тоже не узнал меня. Только накануне он вселился в нашу отсуженную комнату, и человек в форме, возникший на пороге, означал для него милиционера, явившегося оспаривать право на жилище, выселять, притеснять, приостанавливать решение суда… Моя тетя Таня и сестренка Циля тоже не сразу узнали меня.

В комнате не было никакой мебели, ее заменяли большая фанерная коробка – в таких коробках привозили в магазины спички – и несколько ящичков поменьше вместо стульев. На вбитых в стену гвоздях висели какие-то одежки, возле обложенной кафелем печки в коробках находилась посуда, а у окна были расстелены на полу верхняя одежда и одеяло – одна общая постель.

«Ташкент»

Сегодня даже трудно вообразить, где и как жили эвакуированные, которых, вероятно, затрудняясь произнесением трудного слова, жители тыла на Урале называли «выкавыриванные» (слово «беженцы» тогда не употреблялось – как и слово «отступление», как и многие другие слова, называвшие вещи своими именами). Трудно вообразить, какие лишения испытывали они сверх того, что досталось всему населению тыла. Трудно также представить себе сегодня ту муку и ту надежду, с какими ожидали и фронт, и тыл конца этой немыслимо жестокой и кровавой войны. В отличие от жителей тыла у беженцев была еще дополнительная причина для великой радости в День Победы: они получали надежду вернуться домой, вновь обрести собственный кров, не ютиться в чужом углу, не быть надоевшими и стеснявшими хозяев квартирантами без своей кровати и своего стула; они получали надежду вернуться в свой город или поселок, надежду посетить могилы родных и близких. Ведь, кроме большой Родины – Советского Союза, у каждого была еще своя малая родина. Однако для многих тысяч страдальцев-беженцев радость эта оказалась ох какой преждевременной: если из твоей семьи никто не был на фронте, то ты, хоть и страдал, хоть и трудился в тылу для Победы, хоть и внял призыву товарища Сталина покинуть территорию, подвергшуюся нашествию, – ты вовсе не обязательно мог вернуться в свое жилье.

Что касается тех жителей Киева, кто эвакуировался, работал в тылу, испытывал лишения беженца, то эти киевляне по возвращении в родной город не имели права вселиться в свою квартиру (а чаще всего в комнату в коммуналке), если хотя бы кто-нибудь из их семьи не был на фронте. А то, что вернувшемуся беженцу теперь некуда податься, что, не имея жилплощади, он и его семья будут лишены прописки, а без прописки их не возьмут на работу, – это решительно никого не интересовало. Любопытно, что такие люди почти не вызывали сочувствия окружающих – общественное мнение в подобных случаях выражалось одним словом: Ташкент.

Еще находясь в Германии, в учебном батальоне, я услышал это слово, когда речь заходила о тех, кто эвакуировался в тыл с захваченных немцами территорий. Употреблялось это слово с презрением и даже с ненавистью к тем, кто «отсиделся» в тылу, пока шла война. И уж как-то само собой разумелось, что слово Ташкенткасалось в первую очередь евреев, так как все они не воевали, а прятались от участия в войне в глубоком тылу. И если в армии я слышал это слово не так уж часто, то в Киеве оно звучало на каждом шагу. Оно помогало утвердиться распространенному мнению, что жиды не воевали.И даже те, кому совестно было слышать (не то что повторять) эту выдумку, кто легко мог бы ее опровергнуть, не торопились возражать, а скромно отмалчивались, как бы не желая ввязываться в бесполезный спор и придавать значение всякой болтовне (мало ли что говорят!). А процесс возвращения евреев из армии и эвакуации продолжался, жилье их было занято, и они вынуждены были его отсуживать, имея на руках неоспоримые документы, подтверждающие их правоту, – о своем участии в войне или о гибели на войне мужей, сыновей, братьев, сестер… И если в судах и прокуратурах их встречали без восторга, но жилье все же возвращали, то в коммуналках, занятых новыми жильцами, их часто ожидала неприкрытая враждебность, оскорбления и даже откровенное хулиганство. В городе разжигалась атмосфера антисемитизма вокруг «жидов, занимающих квартиры по липовым документам, которые они покупают так же, как и военные награды, а людей выгоняют на улицу».

Любопытная история в этом плане произошла с моим соседом по коридору-мансарде, товарищем детства Изей Барским. Демобилизовался он раньше меня, сравнительно быстро отсудил свою комнату и поселился в ней один, хотя был к тому времени женат на медсестре из своего медсанбата, тоже киевлянке. Отец Изи погиб на фронте, а мать с младшим братом – в Бабьем Яру. Примерно таким же образом осиротела и его супруга, тоже отсудившая свою комнату на соседней улице.

– Жиды хитрые, – говорили завистники, – теперь у них две комнаты!

Считая две комнаты на двоих непозволительной роскошью и стремясь к торжеству справедливости, Изин сосед-милиционер, занимавший свою комнату без риска ее потерять (потому что ее прошлые жильцы оказались все в Бабьем Яру), как-то вечерком ворвался к Изе, когда тот был один, и с помощью своего сослуживца силой увел Изю и запер в камере отделения милиции, в котором служил. Теперь соседом милиционера стал его друг и сослуживец. Все было сделано так тихо и оперативно, что никто ничего не заметил и не смог объяснить Изиной супруге, куда исчез ее муж.

Впрочем, примитивная операция приятелей-милиционеров была быстро расшифрована Изиной женой. Она быстро вызволила мужа из кутузки и вселила в его же комнату с помощью родного начальства милиционеров, не усмотревшего, впрочем, в действиях своих подчиненных особого криминала. Ничего не узнала об этом и районная прокуратура. Зная советские порядки и понимая, что замахиваться на честь милицейского мундира небезопасно (тем более что жена Изи была беременна), чета Барских и не пыталась добиться наказания для стражей закона.

Спустя годы, в эпоху хрущевской «оттепели», с Изей Барским произошла еще одна любопытная история. Вызвали его в КГБ. Конечно, бессонная ночь, всевозможные мысли (с чего бы это?) и твердая уверенность: ничего хорошего от такого приглашения ожидать не следует! Наутро – ожидание под дверью, приглашение в кабинет… Оказывается, ничего страшного: в Соединенных Штатах Америки умер мамин двоюродный брат и одна из юридических контор отыскала наконец-то единственного оставшегося в живых наследника покойного, коим и является Изя Барский.

Изина мама когда-то рассказывала об этом родственнике-американце, изредка получала от него письма, и даже как-то получила посылку из Америки, но с тех пор прошла целая вечность, довоенная жизнь канула в небытие, не было даже могил отца, матери и младшего брата, а любимый город стал каким-то неродным. Известие о наследстве было ошеломляющим, не вписывалось в рамки реальных вещей, сопровождалось недомолвками и тайнами, в него вообще невозможно было поверить в этом кабинете, как и словам сидящих в нем людей, которые в любой момент могли придать своему потрясающему сообщению самый неожиданный и нежелательный для Изи поворот. Но кагебисты были если не приветливы, то во всяком случае миролюбивы и даже любезны, хотя и не сообщили, что именно досталось в наследство Изе Барскому от двоюродного дяди, не назвали даже денежной суммы (ни в рублях, ни в долларах), в которой выражалось это наследство, и уж, конечно, не предложили съездить в Штаты, чтобы вступить во владение наследством родича. Однако Изе великодушно обещали, что в счет этого наследства он получит все, чего пожелает, в виде разных материальных ценностей и советских рублей единовременно и всю жизнь будет ежемесячно получать определенную сумму, которую сам назовет. А для того чтобы у Изи не вскружилась голова и чтобы он не вообразил, что поймал золотую рыбку, ему напомнили о разумных пределах его пожеланий, намекнув на разбитое корыто из сказки о той самой рыбке. После чего Изя получил лист бумаги, ручку и чернила, чтобы четко зафиксировать свои желания, не выходя из кабинета и «за пределы разумного».

Можно только догадываться о сумятице чувств и мыслей, свалившихся на него вместе с известием о наследстве. Но несомненно одно: чувство страха и мысль о том, как бы его чем-нибудь здесь не спровоцировали и не упекли за решетку, весьма способствовали сведению количества и масштабов его желаний, зафиксированных на листке бумаги, к минимуму. Ведь могли же здесь его аппетиты признать непомерными и в наказание не дать ничего!

А у него уже было двое мальчишек, прошло более десяти лет после войны, семья с трудом сводила концы с концами, хотя они с женой честно и много трудились. Изя не мог похвастать приличным костюмом, не бог весть как были одеты его жена и дети, не говоря уже о мебели, посуде и прочей домашней утвари, не достигавшей даже уровня необходимого. Жили скромно, от получки до получки, нечасто позволяя себе взять в рассрочку даже очень нужную вещь. У них и холодильника не было.

…Максимальная пожизненная ежемесячная сумма, которая пришла ему в голову сходу, – тысяча рублей. Конечно, потребовалась известная смелость, чтобы написать это число на бумаге, но Изя все же решился. Пожелал он получить и хорошую отдельную квартиру, а из вещей – новую мебель, телевизор, холодильник, определенное количество обуви, одежды и постельного белья, а, кроме того, не помню уж какую сумму сразу на всевозможные расходы. У него дрожала рука, когда он составлял этот список, с замиранием сердца следил он за выражением лица капитана КГБ, читавшего его. Но тот и глазом не моргнул: Изе было обещано, что он получит все это безоговорочно. Вполне понятно, что сначала он подписал бумагу, согласно которой отказывался от каких бы то ни было дальнейших притязаний на причитавшееся ему наследство, передавая его в полное распоряжение любимому государству.

Последняя пуля

Как ни странно, вопрос о последней пуле и почему я ею не воспользовался, задал мне не капитан контрразведки, допрашивавший меня в Цербсте, а мой друг детства Аарон Бабиченко, которого я помнил и знал с тех пор, как помнил себя. Произошло это тогда же, в День моего возвращения, 5 декабря. Впрочем, кто же, как не друг, и должен был задать мне этот вопрос?! И перед кем, как не перед другом, следовало мне держать ответ по всей строгости при первой же встрече?!

Когда Аарон перешел в десятый класс (а я в девятый), медицинская комиссия признала его негодным к службе в армии и ему выдали белый билет, дававший право поступать в институт, когда у всех остальных выпускников такого права не было. Впрочем, Арончик никогда не болел, обладал отличным здоровьем, прекрасно питался в голодном 1933 году. Разве что зрение у него было неважным, он с детства носил очки. Но по этой причине давали в крайнем случае нестроевую. Всем соседям было ясно, что белый билет купил ему отец, который крупно спекулировал всевозможными дефицитными товарами, а в дефиците было тогда почти все. Специализировался он на клеенке и тканях, которые у него деревенские спекулянты скупали оптом. Официально Бабиченко-старший числился вахтером на заводе им. Артема и получал мизерную зарплату. Но еще в 1929 году был нэпманом и торговал на Евбазе тканями.

Весной 1939 года Арончик по рекомендации комитета комсомола был принят в кандидаты в члены ВКП(б) – тогда устав партии разрешал принимать комсомольцев с восемнадцатилетнего возраста. Строго говоря, мне, члену комитета комсомола, следовало дать ему отвод, потому что никто лучше меня не знал Аарона Бабиченко и его спекулянта-отца. Но такой отвод предполагал, что я обязан привести доказательства. А привести доказательства – означало посадить Бабиченко-старшего в тюрьму. Но доносчиком я никогда не был и стать им не хотел. Вот и промолчал.

Промолчал я и тогда, когда Аарон задал мне вопрос о последней пуле. Я, конечно, мог сказать ему, что, воспользовавшись купленным белым билетом, он сидел в глубоком тылу, когда гибли его товарищи, но я этого не сказал. Так, молчанием, и закончилась наша дружба. Больше я не хотел его ни видеть, ни знать.

И это было тем более обидно, потому что нас многое связывало. Мы росли вместе: учились в одной школе, сотрудничали в редколлегии общешкольной стенгазеты и были соседями по коридору-мансарде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю