355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Зуров » Кадет » Текст книги (страница 4)
Кадет
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:26

Текст книги "Кадет"


Автор книги: Леонид Зуров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

«Целую вашу руку. Спасибо за все. Ваш друг Лагин».

***

К 18 июня стало тревожнее. Прибегавшие разведчики из мирян и чернецов доносили:

– Толг пал.

– Закоторь взята.

Днем горела треть Ярославля, и дым стлался над рекой, как утренний туман. Приближался конец. Видно, колокол Власьевской церкви отзвонил по бойцам панихиду.

Ночью к берегу на коне подскакал рыженький мальчик-немец. Он поднялся на седло, вызвал Соломина и через стену ему крикнул:

– Шатиловых семья расстреляна. Добровольны видели, как кадет Соломин, качнувшись, прислонился к стене, а потом рухнул у пулемета на колени и скрыл от всех свое лицо. Под гимнастеркой забились его плечи.

Лагина видели в церкви. Служили панихиду по убиенным. Лагин стоял в углу. Его забинтованная голова была слегка вскинута, и за всю службу он ни разу не пошевелился, а лишь при «Вечной памяти», опираясь здоровой рукой о пол, сделал земной поклон и вышел на двор.

Снова глушило отколотым камнем. Красная батарея продолжала бить по монастырю, разбрызгивая по заросшим травою камням кадетскую и монашескую кровь. Когда Сенную площадь взяли и Ярославль в дыму пал, уцелевшие защитники разбежались.

***

– Вместе, Коля, пойдем? – спросил Лагина Митя и положил руку ему на плечо.

Лагин медленно поднял на Митю обведенные темными кругами, лихорадочно блестевшие глаза. Остро выдавались на его смуглом лице скулы, и его шея казалась удивительно тонкой, точно ему надели другую гимнастерку, с широким воротом.

– Нет, Митя, я остаюсь… Прощай, родной! – сказал он, протягивая Соломину руку. – Я в Рыбинск… ты знаешь… домой, к тетке…

– Ну, Коля, прощай! – ответил Митя. – Даст Бог…

Они обнялись, несколько секунд смотрели друг другу в глаза, словно запоминали навсегда лица.

– Ну, Даст Бог… – снова сказал дрогнувшим голосом Митя. – Ведь ты у меня, Коля, был и… – Он хотел что-то сказать, но не закончил – так сильно болело его сердце – и лишь махнул рукой.

«Митя!… – хотел крикнуть ему вдогонку Лагин. – Митя, ведь я ее тоже любил…» – Но Лагин выпрямился, сжал рукою кушак, полузакрыв глаза, и с минуту стоял, не открывая их. Потом он, поморщившись, словно от невыносимой боли, вытащил из кармана шаровар револьвер.

– Прости меня, Господи, – прошептали его губы…

21

Митя добрел до станции Пречистой. В Чайке сел на пароход и свалился с ног. Было безразлично решительно все. Будто бы камнем заменили его душу. Шумел пароход. Митю лихорадило. Он бредил. Рядом ехал нагруженный коврами матрос.

– Где шлялся?! Ты что, товарищ, делал? Так твою… – кричал он.

Митя молчал. Будто матрос может теперь оскорбить.

Когда пароход пришвартовался в Белозерске, Митя лежал пластом, с заострившимся носом, шарил в бреду руками и что-то шептал. Матрос, ругнувшись, взял его на руки, перенес на набережную, нанял извозчика, взвалил на коляску Митино тело и, отыскав квартиру Соломинах, позвонил.

– Вы своего щенка в мягкую постель положите! – крикнул он открывшей дверь Митиной матери.

22

Выздоровев, Митя решил уехать из России. Бывший гвардейский офицер Василий Иванович раздобыл ему фальшивый паспорт на имя уроженца города Юрьева.

Митя ласково и долго уговаривал мать, и, хотя его сердце дрогнуло, когда он переступил родной порог, он все же не смог отказаться от своего решения.

В пути шли дни и ночи. Ветер разносил по полям паровозный дым, кружил над широкими российскими полями.

Боль рождали открытые взору просторы. на которых люди умели умирать, но не умели жить. А на редких станциях, где люди сумели построить несколько скучных, казавшихся островками среди безлюдного края строений, шумели выстрелы заградительных отрядов, лились женские слезы и отнятые солдатами мешки летели на деревянные помосты.

Баба-мешочница хотела влезть в теплушку на ходу. Руками она зацепилась за пол вагона, обессилела, а поезд прибавил ходу. Локти бабы съезжали, ветер раздул юбку, ноги ее начало заносить к колесам. У отодвинутой двери сидели красноармейцы – бородатый и молодой. Они играли в карты на сибирские рубли и владивостокские бумажки и, глядя, как баба ногтями царапала у их ног пол, зычно хохотали.

Митя вскочил и втащил бабу в теплушку.

Развертываясь, как пестрый свиток, бежали перед глазами сжатые поля, ржавые болота, перелески, серые кучи деревень и редкие убогие сельские церкви – родина. Родина Мити, бабы и красноармейцев.

В Петрограде, где дождь еще не смыл с мостовой юнкерскую и офицерскую кровь, Митя попрощался с Невой. В те дни помертвел Петроград. Были жутки его слепые дворцы и просторы пустых площадей. По вечерам пустота рождалась в разрушенных корпусах Литовского замка и расползалась по городу, стирая человеческие голоса, оставив столице шум ночных автомобилей, их желтые мутные огни да звон опущенных на камни прикладов.

Днем на Невском проспекте ветер подхватывал осеннюю тяжелую пыль и нес ее, завивая воронками. Женщины, стоя на углах, продавали газеты, пирожки и папиросы. Народ ел на ходу зеленые яблоки. Гипсовые, уже лупившиеся от дождей и туманов статуи, поставленные на площадях, разломанная решетка Зимнего дворца, около которой на деревянном постаменте воздвигли новый памятник, говорили о творческом бессилии новой эпохи.

Глядя на холодные воды Невы, на громадный простор, раскинувшийся над Адмиралтейством, на затянутую лиловатым туманом «Аврору», Митя чувствовал, что в его сердце не было злобы, а лежала лишь тяжелая горечь утраты.

Через площадь, заросшую успевшей пожелтеть травой, шла с оркестром какая-то воинская часть. Ветер легко сносил к Неве звуки старого марша, и под эту печальную, уходящую вдаль медь труб Митя простился со старой Россией. В серой долгой шинели, с узелком за плечом, он пошел к вокзалу, надвинув на брови фуражку, слившись с толпой.

23

Это был город, оккупированный немцами, поднявший на шпицы своих древних церквей петухов. В этом городе еще много было белого хлеба, мяса, сюда морские лайбы привозили камбалу, бретлингов и угрей. Здесь горожане еще не отвыкли каждый день обедать. Здесь казалось странным, что на границе, покупая через проволоку хлеб, люди до крови царапали руки. Здесь приказчики отмеривали и отвешивали, и смотрели, как по улицам под свист флейт, гудение рожков и дробь барабанов проходили тяжелые немецкие взводы, состоявшие из малорослых людей, придавленных стальными шлемами. Пришельцы из соседней заморской страны исправно платили, строго наказывали и брали взятки сигаретами, яйцами и молоком. На площадях лейтенанты гортанно выкрикивали слова команд, и солдаты разом поднимали левую ногу. По праздникам военный оркестр играл на бульваре вальсы, марши и увертюры, и сытый рыжеусый капельмейстер уверенно поднимал палочку.

Но форштадты, эти грязноватые обочины города, где деревянные домишки окружали рабочие корпуса, казались беспокойными. С форштадтов всегда ползли волнующие слухи, там часто по ночам стреляли, напоминая, что за несколько сот верст от города лежит взволнованная страна, связанная с городом поблескивающими, еще не успевшими потемнеть рельсами. Город все же был спокоен. Это был презрительный, полуевропейский город-торговец, желающий походить на джентльменов, уважающих свои права и поверивший, что его права не могут быть когда-либо нарушены.

Мите город показался чужим. Здесь трудно было завести знакомства, да и новые знакомые не умели так смеяться, как в России, и в эти дни Митя хотел одиночества. Он не искал больше довольства, – оно казалось ему странным в эти сумасшедшие годы, и он чувствовал, что, словно с водой реки, с ветром, летевшим оттуда, уже надвигалась знакомая волна с запахом гари и крови, пролитой в те жадные до алой крови дни.

Вспоминая про кровавые пятна, забрызгавшие его юношеские сны, он не мог понять дикой и страшной воли, смутившей его жизнь, и обида росла, и нелюб становился ему отдых среди спокойных, уверенных в себе людей, для которых были безразличны все его потери. Ему было больно смотреть на проходившие мимо немецкие части, звук их труб рождал в его душе боль. Глядя на твердую серую массу войск, он вспоминал легкий шаг родных полков, и в такие минуты ему казалось, что все забыли недавнюю мощь его страны, как забывают постепенно стирающийся в памяти образ когда-то близкого человека.

Ему казалось, что все девушки, проходившие мимо, не знают языка его Родины. Часто перед сном, закрыв глаза, стиснув зубы, он видел лицо Ани. В такие ночи он не мог спать. Бледная заря вставала за окном, и та глухая злоба, которой он боялся, росла в его душе и заставляла его, откинув одеяло, вскочить и, распахнув окно, сознательно трезветь от свежего воздуха.

Митя затосковал, и лишь приезд двоюродного брата, лицеиста Степы Субботина, его очень обрадовал. Они вдвоем поселись на одной из таких улицах города, засаженной каштанами.

Степа приехал из Петрограда. Он пережил многое за время голодовки, но сумел сохранить жизнерадостность и свежесть. Был он красив, каштановые волосы его завивались в кольца, в голубых глазах всегда дрожали веселые искры, он часто смеялся и верил, что жизнь берется легко и беспечно. Он после приезда накинулся на пирожные, забыв о вобле и пайках. Встретив на бульваре русскую девушку, быстро с ней познакомился, слегка влюбился и, возвращаясь домой со свидания, рассказывал Мите о сорванных в глубине темных аллей поцелуях, о назначенном на завтра свидании, напевая, стоя перед нерка-лом, выбирал себе новый воротничок.

Отступали обозы ландштурма. Горожане, ежась от холода, смотрели на их движение, на ездовых, надевших меховые шубы, оценивая лохмоногих коней и повозки, как они оценивали переезжающих на другую квартиру жильцов из соседнего дома. Ничто не смущало ровного настроения горожан. Эта усталая от победы армия оказалась неожиданно бедной. Немецкие лейтенанты редко кутили, а солдаты закупали все в своих лавках. Горожан предупреждали беженцы из России: «Да чего вы радуетесь? Ведь вас разорят и повесят». Но горожане добродушно отвечали: «Да неужели же наши русские способны на это?»

Они помнили русских фронтовых офицеров, выбрасывавших деньги на вино и женщин, – деньги, которые они не могли растратить за долгую стоянку в окопах.

Многие живущие не знали, что они уже мертвы, так как они не могли уже в этой жизни стать лучше, не знали, что тот парк-лес, который они сохранили и расчистили для своих прогулок, станет местом их могил, что кровь напитает ту землю, которую они гордо привыкли попирать.

В одну из ночей в Риге застучала стрельба. Проснувшийся Митя разбудил Степу. Они открыли форточку.

Шум колес отчетливо был слышен в ту морозную и звездную ночь. По улице кто-то пробежал, чьи-то голоса закричали: «Кто идет?!», потом начался недолгий разговор. Несколько выстрелов разбудили спавших, эхо отскочило от каменных стен и затерялось вдали. Все стихло.

Наутро горожане увидели удивительно яркую алую кровь на сверкающем размятом снегу. Угол каменного дома был побит пулями и забрызган темным крапом. В город вступили красные латышские стрелки.

Днем чесоточные кони, обтянутые бугристой бесшерстной кожей, тащили пушки, заржавевшие щиты которых поменяли защитный цвет на коричневый.

Победители вступали гордо.

Командиры ехали, заломив высокие, белого барана папахи, и презрительно улыбались, глядя на ожидающую их толпу. Толпа искренне их встречала, кричала и размахивала флагом. Какие-то девушки бросали под копыта артиллерийских лошадей красные цветы, а одна из них, улыбаясь, приколола к краю шипели командира батареи алую розу.

Пехота шла вразброд, небольшими отрядами. Солдаты с выпущенными из-под папах прядями волос были худы и голодны. За ними уже бежали с криками лавочники, прося вернуть забранные товары, а они смеялись и в ответ шутя грозили прикладами. Солдаты забрались на крышу Окружного суда и начали краской замазывать немецкого орла, а высокий латыш, взойдя на крыльцо церкви, открыл митинг. Вступившие в первый день расстреляли пойманных на окраинах немецких солдат, оставшихся в городе для грабежа, и устроили облаву на людей, одетых почище. Через неделю в магазинах вместо сахара и белого хлеба продавались вакса, перец, порошок от паразитов и цикорий, а новая власть по визитным карточкам, прибитым у подъездов, находила нужных ей людей и отвозила их в новые квартиры – в полузаполненные уже камеры чека и Цитадели.

Через месяц Митю и Степу арестовали.

Они возвращались домой вечером, неся два фунта хлеба, купленного у проезжих крестьян на постоялом дворе. Шинели и папахи, в которые они переоделись, их не спасли. Когда они вошли во двор, кто-то захлопнул калитку, и их окружили несколько человек. Сердце Мити мгновенно обдало жаром, от которого сразу же обессилело тело, а Степа отступил на шаг назад.

Красноармейцы быстро обыскали их шинели.

– Документы! – приказал высокий бритый латыш в кожаной фуражке. – Вы кто?

– Ученики, – ответил Митя.

– Врешь!

– Не вру.

– Фамилии?

Они назвали себя. Латыш посмотрел их паспорта и сверил с бумажкой, вынутой из обшлага шинели.

– Взять! – коротко приказал он.

Их вывели на улицу и погнали к центру города. Шли молча, быстрым шагом. Ветер притч оттепель, и камни скользили под ногами. Из ворот соседнего дома вывели новую партию – двух пожилых немцев и девушку. У одного из мужчин воротник пальто был поднят, у другого бились о ботинки незавязанные черные шнурки. От этих болтающихся шнурков Митя не мог отвести глаз. Девушка несла в руках белый узелок. Митя видел, как она перекрестилась, когда они проходили мимо церкви.

В чека их рассадили по одиночкам. В первую ночь Митю обыскали четыре раза. Молодой матрос врывался в камеру и, приставив вплотную к виску холодное дуло нагана, допрашивал и обыскивал. Последний раз он взял золотые часы. Утром Митю повели к следователю. Плешивый человек в пенсне, постукивая рукояткой браунинга по столу, задавал вопросы, а молодой чекист, лежа на диване, закинув ноги на спинку стула, косо посматривал на Митю и непрестанно курил, лениво туша о кожу дивана папиросы.

– У меня матрос забрал при обыске часы, – сказал Митя.

– Молчать! – крикнул следователь. – Часы – это уголовное. Вывести его!

В общей камере, куда их теперь посадили, находились прибалтийские дворяне, священники и один проворовавшийся комиссар.

Латышский караул изредка сменяли немцы-коммунисты. Это были добродушные люди из бывших солдат, записавшихся в партию из-за денег. Они охотно разговаривали с заключенными, и с их приходом камера веселела. Однажды они выпустили Митю и Степу в коридор, и те расшалились, как дети.

– Мазурка! – крикнул Степа.

Степа изображал даму и, откинув жеманно голову, скользил, едва касаясь пола, а Митя, распевая и притоптывая ногой, лихо мчался. У дверей женской камеры Митя опустился на одно колено и, прижав руку к сердцу, благодарил Степу. В этот вечер заключенные впервые смеялись, а немцы, приставив к стене винтовки, хохотали, хлопая себя по коленам. Но после смеха все как бы устали и, лежа на холодном грязном полу, замолчали надолго.

В марте, когда всю партию заключенных переводили в Цитадель, Митя вновь увидел русскую девушку с узелком. Ее лицо стало бледнее, а узелок замарался.

Их погнали по улице, обсаженной липами, мимо театра, к казенным долгим домам с красными крышами. Ввели в помещение и приказали всем сесть на пол. Запах старой казармы напомнил Мите Ярославский корпус: там так же пахло кожей, хлебом и медными пряжками.

Включили электричество. Желтые огни заставили всех вздрогнуть. Чекисты разобрали свои карабины и начали, постукивая прикладами по полу, ударяя людей по ногам, отжимать их к стене. Один из чекистов, открыв дверь, что-то крикнул во двор, и там загудели, защелкали заведенные грузовики.

– А ведь нас, Митя, расстреляют, – сказал вполголоса Степа, и ужас застыл в его широко раскрытых красивых глазах.

– Выходи!… – приказал кто-то в конце коридора.

Загремел замок, дверь со скрипом поддалась. Сидевшие на полу, как один человек, повернули в ту сторону головы. Они увидели, как в освещенном коридоре из темного провала камеры медленно показались фигуры людей. Началась перекличка. У Мити сердце замирало, когда он слышал надтреснувшие, словно разбитые, голоса отвечавших. Лишь два отклика прозвучали бодро.

Выстроив обреченных в две шеренги, чекисты повели их мимо сидевших. Самым страшным был свет, падавший на лицо проходивших. Горевшее в коридоре электричество прикрывало черными тенями их глаза, отчего они казались провалившимися, и лишь желтый блеск от искусственного света лежал на лбах и скулах. Когда люди вступали в полосу дневного света, падавшего из открытой двери, за которой белел покрытый снегом двор, лица, словно сбросив маски, становились прозрачными и зеленоватыми. Неживые, остекленевшие, устремленные в одну точку глаза были страшны, и Мите казалось, что, если этих замученных людей пустить прямо, они, дойдя до стены, ударятся о нее, не почувствовав улара. Впереди шел высокий простоволосый священник с моложавым худощавым лицом. Его заросшие грязноватой щетиной щеки зеленели провалами. Он держал прямо голову и что-то беспрестанно шептал бесцветными, вытянутыми в одну полоску губами. Остальные – седые и молодые – шли, тяжело опустив голову, многие из них были с голыми шеями, двое шли в одних носках. Видно было, что истощение довело их до бессловесного, безропотного оцепенения. Всего прошло двадцать девять человек. Партию замыкали два офицера. Один из них, немного скуластый, был в офицерской фуражке с кантами, в английской зеленой короткой шинели, он смотрел дерзко и прямо и слегка улыбался. Другой, крупный, чисто выбритый, был одет в черное пальто с котиковым воротником. Пальто было распахнуто, и под ним виднелась гимнастерка без пояса. Шел он слегка прихрамывая, заломив набок черный котелок. Поравнявшись с сидящими, он вежливо приподнял котелок, показав свой ровный пробор, и громко сказал:

– Прощайте, господа! Не поминайте лихом. Мите показалось, что котелок задрожал в его руке.

Второй взял под козырек и резковато, хриплым голосом выкрикнул:

– Да свиданья, господа! Сдержанный гул прокатился среди сидящих, из него рвались отдельные тихие слова, всхлипывания: «Прощайте, братцы», и неожиданно голос девушки, дрогнув, забился под сводами Цитадели:

– Ведите и нас!… Ведите!…

– Молчать! – замахнувшись плетью, крикнул чекист. – Первому, кто слово скажет, зубы высажу!…

Какой-то пожилой седоусый немец всхлипывал, как женщина.

На дворе грузовики зашумели сильнее и, побрякивая цепями, двинулись вперед.

Их отвели в только что освободившуюся камеру, еще нагретую телами смертников. Из окна, в котором было выбито стекло, дул ледяной ветер и гудел в четырехугольной решетчатой сетке, выходящей на улицу.

Спали они, завалившись друг на друга, и Митино тело чувствовало звериную мелкую дрожь соседа и чужой шепот. Они ели суп из картофельной шелухи и селедочных головок, заедая его осьмушкой хлеба. Каждый день толстая с маленьким глазком дверь открывалась, к ним вваливался рыжеволосый матрос Свеаборгской крепости и устраивал перекличку. Он щурился, внимательно смотрел каждому в глаза и, увидев испуг, приближал свои зеленоватые глаза к лицу заключенного:

– А… а… Никак ты боишься?… Что ты, милый, в Царский лес захотел прогуляться?…

Иногда он безбоязненно садился на деревянные нары, и, водя толстым пальцем по странице книги, читал фамилии, отмеченные красным крестом.

Страшны были в своей откровенности эти обнаженные дни. Русский пожилой купец сидел вместе со своим подростком-сыном, записавшимся добровольцем в русскую роту. Купец по вечерам молился, плакал, часто жаловался на сына и укорял его:

– Э-эх… вот к чему затеи приводят!… Вот и дождался, Андрюша… Сидел бы ты смирно, и никто бы тебя не тронул… Вот, господа, – обращался он к Мите и Степе, – и зачем вам надо был что-то делать? Ведь мальчишки же вы, а могут расстрелять. Могут. И за что?… Из-за собственной глупости.

Степа долго молчал, а однажды, не выдержав, резко ему ответил:

– Ну, чего вы, пожили – и довольно. Купец испуганно глянул на Степу. Он его слов не понял.

– Как же это, молодой человек, пожили… – показывая на себя, растерянно спросил купец. – Разве уже пожили? – Его рука, задрожав, начала перебирать пуговицы, и по его лицу разлилась мертвенная бледность.

– Простите меня, ради Бога, – сказал ему после раздумья Степа, – я не хотел вас обидеть.

Чувство физической неопрятности отравляло существование. Это было гадкое, противное чувство, от которого мысли делались сонными, голова тупела и исчезало чувство бодрости и силы. Но молодость не верила, что так рано кончилась жизнь, и хотя глаза видели, как водили других на расстрел, но тело отвергало мысль о смерти, и слова молитв спасали и укрепляли его. Митя со Степой в те ночи познали чистую силу древних слов молитв, освобождавших их от гнета и делавших души крепкими и ясными. После молитвы спокойнее билось сердце.

Мальчики радовались, когда их заставляли топить печи или пилить бревна и носить их наверх. От движения снова освобождалась нерастраченная мускульная сила и освежала мозг. Движения, снег и воздух были неразрывно связаны с жизнью. Мальчики жадно глотали морозный крепкий воздух, работали до головокружения и ненасытно смотрели на камни двора, на небо, на желтые брызги теплых, душистых опилок, зернами окропляющих снег.

Они принесли в камеру несколько увесистых балок и спрятали их под нары. Мальчики твердо решили отбиваться, когда их поведут на расстрел.

После работы всегда мучил голод и был крепок сон. Во сне Митя видел жареных, начиненных кашей поросят с хрустящей, душистой корочкой, бараньи бока с каемками белого, пахнувшего чесноком жира и миски со щами, от которых поднимался пар. Каждый раз кто-то мешал поднести кусок ко рту или ложку из рук выбивал; кто-то насильно отводил от стола или стол проваливался. Митя просыпался с полным ртом голодной слюны. Он видел и тяжелые сны: его хватают, ведут, а у него в кармане документы, письма от офицеров, планы восстаний; он их рвет, глотает, но карманы опять полны, и кто-то отбирает от него планы, и хохочет, и ведет его на расстрел. Незнакомые люди их ведут, и жаль Мите своей молодой жизни, безумно жаль… И Митя знает, что ничем этих людей не упросишь, не умолишь, что они темны, от них веет незнакомой, страшной, злой волей, а рядом ползают перед ними другие на коленях, просят, а они бьют их сапогами в лица и тащат по снегу к темнеющим свежим ямам, к высоким столбам. Сон обрывала пропасть. Митя просыпался в холодном поту и творил крестное знамение.

В конце марта Митю и Степу вызвали в канцелярию. Человек, отложив в сторону перо, сказал:

– Вы свободны.

На прощание с них сняли сапоги и заменили их лаптями. Они пошли, шатаясь от слабости, придерживая друг друга. Они как-то неожиданно теперь обессилели. И город казался новым, и казалось, что никогда в жизни так ярко не светило солнце и так хорошо не блестел под его лучами снег. Лапти были велики, хлюпали, и в них набирался снег.

– Передохнем, Митяй, – сказал Степа.

– Знаешь, Степа, я вспомнил… – вполголоса сказал Митя, – когда меня из поезда выбросили, мне няня сказала: «Видно, за тебя мама молилась…»

– Да, да… – ответил радостно Степа. – Митя… небо-то какое!…

***

Милиция их забрала на принудительные работы. На товарной станции они грузили подковы. Конец марта выдался с холодными ветрами, подковы липли к рукам. Вначале Митя часто спотыкался и падал, удивляясь своей слабости.

– Ты таскай, а то я тебя штыком! – покрикивал на него красноармеец, но не зло, а больше для острастки.

После работы они сходились и смеялись над своей слабостью и частыми промахами. Жребий на жизнь был вытянут. Их физические силы росли с каждым днем, и если руки покрылись мозолями от работы, то мальчики знали, что для рук станут легки винтовки.

В апреле подули теплые ветры, пожелтел лед на канале, заинел собор – шла весна. И с весною пришли слухи о белых частях, наступавших с разных сторон.

Май распустил цветы каштанов, май покрыл луга зеленой веселой травой, и чуткие майские ночи доносили дальние шумы. Ночью артиллерия начинала бухать, и если Митя прислушивался, полузакрыв глаза, то сквозь гул доносило слабый рокот пулеметов, словно где-то за городской чертой полая река несла льдины.

– Тсс!… Уже слышно, – поднимая палец кверху, говорил Степа.

Липовые аллеи, зеленевшие молодой листвой, были заткнуты лиловатой прозрачной дымкой, тени были еще не резки, помолодевший город легко поднимал свои шпицы, и был звонок и нов стук копыт.

24

Утром Митя стоял в очереди за хлебом. Редкая стрельба росла за Двиной. Настроение было напряженное. Люди старались скрыть свою радость, но она проступала в лицах и глазах. Неожиданно кто-то сказал:

– Смотрите!

Все подняли вверх головы и увидели разорвавшуюся над городом шрапнель. Белые мячики с легким треском начали возникать в голубом небе и были похожи на махровые сероватые хризантемы. Люди, забыв о хлебе, поспешили домой.

Город изменился. Зашныряли ординарцы, самокатчики затряслись, на улицах спешно строились выведенные из помещений части, на углу нагружали телефонными аппаратами и связками бумаг грузовик, и маленький человек в кожаной куртке взволнованно бегал вокруг машины. Через мост и старый город, мимо бульваров, несся отступающий обоз. Вырвавшись из узких улиц, повозки запрудили бульвары, – они мчались по четыре в ряд, ездовые, отпустив вожжи, били лошадей кнутами, палками, шомполами. Тяжелый грохот колес, звон подков хлынул в город неудержимой живой лавиной. Отряд кавалерии промчался рысью, всадники, пригнувшись, гнали коней по аллеям. Лица кавалеристов были бледны, винтовки бились над склоненными спинами. Задержанная движением обоза батарея остановилась у угла, ездовые бранились, командир грозил обозникам наганом, но потом батарея решила обогнуть город стороной и вырвалась на боковую улицу.

К трем часам стрельба приблизилась. Митя и Степа побежали к знакомому дому, находившемуся на центральной улице. Красноармейцы полубегом, держа в руках винтовки, шли по тротуарам и тащили на плечах разбухшие мешки. Какой-то горожанин, увидав знакомого, выглядывавшего из окна, не выдержав, крикнул:

– Белые уже за Двиной!

– Слухи распускаешь! – коротко сказал солдат и ударил горожанина в спину прикладом. Горожанин упал у подъезда и только через минуту приподнял от мостовой искаженное болью лицо.

Со второго этажа было видно, как в небе белыми птицами кружили аэропланы. По аллеям уже несли на носилках раненых и тащили их под руки. Аэропланы, делая круги, снижались над Эспланадой, и вдруг с голубого неба посыпалась частая трескотня, а земля задрожала от тупых разрывов бомб.

– Белые в городе! – донесся отчаянный крик скакавшего во весь опор ординарца.

Оборвало поток отступавших серых шинелей, удаляясь, стихал грохот, только били батареи. Дорога была пуста. В этом пространстве родилась окруженная шумом тишина. Несколько шинелей и винтовок, оброненных во время бегства, валялось на камнях, и Митя напряженно смотрел, ждал первого человека, который должен был вступить на этот голый участок, состоящий из камней и деревьев.

– Наши! – крикнул радостно Митя. Женщина подбежала к окну, занятому мальчиками.

– Что вы?! – нервно засмеявшись, сказала она по-русски и прижала руку к сердцу.

Несколько солдат в немецких касках шли посредине дороги и изредка прикладывали к плечам винтовки. За ними несли на руках пулемет. Тахали выстрелы. Колонна шла сзади. Солдаты остановились у Окружного суда. Из здания кто-то выбежал, за ним погнались и закололи его ударом в спину.

Мальчики выбежали на улицу. Еще метался на бульварах самокатчик, делая круги, но, сбитый выстрелом, свалился у собора и остался недвижим, а у лежащей на земле машины кружилось колесо. Вдалеке незнакомые люди часто перебегали через дорогу, ложились, и тогда эхо выстрелов тупо отскакивало от стен. Солдаты в касках побежали туда. Впереди них шел совсем еще мальчик. Он останавливался, смотрел в бинокль, потом, взмахнув рукой, бросился вперед. В переулке кучка солдат затопталась на месте, прокричала и побежала дальше. На тротуаре осталось два трупа. Аэроплан выпустил не то серебряный шар, не то ракету. Квартал был занят.

Митя со Степой подбежали к пулемету, стоявшему в конце бульвара. Степа, говоря что-то по-немецки, жал солдатам руки, а потом сел верхом на пулемет и, размахивая руками, что-то запел. По улицам бежали, смеясь и плача, люди. Молодой унтер-офицер просил публику отойти, говоря, что пулемет из-за толпы стрелять не может. Но взволнованные люди его не слушали, и он, разводя руками, улыбаясь, что-то докладывал офицеру.

Мальчишки на Эспланаде подожгли революционные арки, и они горели ярким высоким пламенем. К гипсовой статуе Карла Маркса поднесли жердь и, ударив статую под подбородок, снесли хрупкую белую голову. Где-то звенели разбиваемые стекла, и кипы бумаг, выбрасываемых из учреждений, разлетались по улицам белыми трепещущими ласточками. Немцы подходили. Их колоннен-вагоны солидно громыхали. Немцы шли, увешанные снаряжением, куря огромные сигары, и ели куски хлеба, намазанные медом. Дамы их обнимали, целовали и предлагали им кофе. Немцы кивали головами, прихлебывали из кружек и снова затягивались сигарным дымом.

На тротуарах лежали убитые с лицами, закрытыми фуражками. Мальчишки, воровски оглядываясь, стаскивали с них сапоги.

***

В город вступали русские части.

Они повели наступление с утра, от Кальнецемского моста, где на пулеметной горке были расположены их позиции. Русские разведчики, отыскав тропу, идущую через ржавое болото, вывели по ней на грунтовую дорогу ударный полк ландесвера. Латышские части пошли по открывшейся дороге прямо на город, а по Митавскому шоссе двигалась немецкая «железная дивизия». Аэропланы держали связь.

Еще было светло. Солнце начинало заходить, германские часы показывали пять, а большевицкие – восемь, когда отряд, миновав затихший фортштадт, вышел к мосту.

– Русские!… Русские идут! – послышались крики из толпы.

На темно-гнедом коне ехал князь, худощавый, длиннолицый, по-гвардейскому отдавал толпе честь, улыбался, слегка обнажая зубы, и весело кричал командиру русской роты, коренастому капитану:

– Климент Петрович! А! Как нас встречают!

Полнолицый капитан, с опущенными вниз усами, мелко и рассыпчато в ответ засмеялся и, посмотрев на толпу, прищурил глаза.

– Изголодались! – крикнул он.

Рядом с ним шел адъютант отряда, высокий офицер. Эскадрон дробил копытами настилы моста. Отряд веселых добровольцев, одетых в немецкую форму, с русскими погонами на плечах и двуглавыми орлами на касках, шел бодро. Солдаты перекликались с горожанами и раздавали им сигареты. Исхудалая женщина, признав в молоденьком добровольце своего сына, шла рядом с ним, держа его за рукав. Черноусый капитан, ехавший верхом, играл на блестевшем на солнце корнете веселый марш, добровольцы подпевали, колотили ложками по манеркам, посредине роты митавский волонтер нес трехцветный флаг, взятый из своего дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю