444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бежин » Дивеево. Русская земля обетованная » Текст книги (страница 8)
Дивеево. Русская земля обетованная
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:29

Текст книги "Дивеево. Русская земля обетованная"


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Глава третья. Иеродьякон

Первые летние дни выдались жаркие, но жара не томила, поскольку все-таки был июнь, еще тянуло от земли весенней сыростью, в оврагах кое-где белел не дотаявший снег, и ветер не позволял воздуху застаиваться и слишком прогреваться на солнцепеках. Резкой синевы небо сквозило меж соснами, как-то странно приближенное к земле, словно выпуклое, увеличенное, – наверное, оттого, что облака казались слишком отчетливыми и рельефными. Иногда у горизонта мутнело, туманилось, погромыхивало, но не надтреснутыми раскатами, а так по-будничному глуховато, словно на небе передвигали мебель.

Игумен Пахомий собирался в дорогу, не такую уж дальнюю, всего верст пятнадцать-двадцать, но все-таки надо позаботиться о необходимых вещах, не упустить ни одной мелочи (иначе хватишься, а под рукой-то и не нет). Также стоит подумать, кого взять с собой: без попутчиков в здешних краях нельзя. Пошаливают. Постреливают. Таятся во рвах и шарят по дорогам лихие люди. Да и служить придется – не в одиночку же. Предстоит совершить отпевание по усопшему рабу Божьему помещику Соловцову из сельца Леметь. Вот и его черед подоспел, а то, бывало, кругленький, гладкий, но с сухоньким подвижным лицом, беспокойный, заполошный, на месте не усидит, непременно вскочит, а зачем – сам не знает. То робок до заикания, а то любил важность на себя напустить, все руки за спину закладывал, и не втолкуешь ему, что бесу на радость: заложил за спину, – значит, лишний раз не перекрестится: связаны руки. Но при этом усердный благотворитель монастыря, сколько вкладов сделал, и деньгами, и холстом, и свечным воском. Как не помолиться за него, не проводить душу в вышние обители, да и близких не утешить, вдову и осиротевших детишек.

А по пути заглянуть в Дивеево – навестить матушку Александру, основательницу тамошней женской обители. Слыхать, хворает, поговаривает о близкой кончине, желает собороваться – вот и нужны помощники. Жаль, отец Иосиф несколько лет назад преставился, отошел ко Господу, царство ему небесное – вот бы с ним отслужить-то, но не судьба. Кого же вместо него? Казначея Исайю попросить разве что и, конечно же, Прохора: и матушка Александра о нем наслышана, да и покойный Соловцов его любил.

Впрочем, Прохором его лишь по старой памяти называют, и то ненароком: он теперь иеродьякон Серафим (с этим именем три года назад его постригли), а сколько до этого послушаний сменил – не сосчитать. Случись где какая нужда – кого послать? Прохора. Иной-то отговорку найдет, если ему не по нутру, постарается схитрить, увильнуть, Прохор же с готовностью на все согласен: такой уж он сызмальства. Так он и в пекарне печи топил, мешки с мукой таскал, бадьи и кадки ворочал. Затем перевели его в просфорню – тесто месить, затем назначили будилыциком – по утрам сонливых и нерадивых расталкивать, трясти, тормошить, торопить на молитву. Он и на клиросе пел, и за монастырским лесом смотрел, чтоб не вырубали.

Но всего искуснее он в столярном деле – вот уж действительно нет ему равных. Его в ту пору так и звали – Прохор-столяр. Рубанком стружку снимет, угольник приложит, карандашиком черкнет, ровненько отпилит, прибьет, напильником и наждаком пройдется – любо-дорого глядеть. Но особенный мастер топориком всякие художества выделывать: кажется, и других инструментов ему и не надо. Аналой – так аналой, столик – так столик. Искусной работы кипарисовые крестики для паломников вырезает. А если гроб понадобится, то такой из цельной лесины выдолбит, что хоть живой ложись и всласть полеживай.

В иеродиаконы Серафима еще два года назад посвятил преосвященный Виктор, епископ Владимирский и Муромский (Саров тогда принадлежал Владимирской епархии). И с тех пор, оставив все прочие послушания, Серафим целиком предался храму и стал так ревностно служить, что без него игумен Пахомий не совершил ни одной литургии. Серафим всегда рядом: возглашает, орарем поводит, кадилом машет, поклоны кладет, и все до полной самоотдачи, до самозабвения, словно служба для него – высшее, и восторг и блаженство.

И было ему однажды дивное видение – сподобился он узреть Самого Христа.

Здесь мы прервемся, ибо никакому романисту не описать этого чудесного события так, как описал его – позднее – сам Серафим. Описал со свойственной ему речевой образностью, особой сказовой манерой, а главное, точностью очевидца, которая будет утрачена в любом пересказе: «Случилось мне служить с отцом Пахомием и казначеем Иосифом во Св. Великий Четверток. Божественная Литургия началась в два часа пополудни и, как обыкновенно – вечернею. После малого входа и паремии возгласил я, убогий, в Царских вратах: «Господи, спаси благочестивыя и услыши ны» и, вошедши в Царские врата, навел на предстоящих орарем и окончил: «…и вовеки веков». Тут озарил меня свет, как луч солнечный. Обратив глаза на сияние, я увидел Господа Бога нашего Иисуса Христа – во образе Сына Человеческого во славе, сияющего светлее солнца неизреченным светом и окруженного, как бы роем пчел, небесными силами: Ангелами, Архангелами, Херувимами и Серафимами. От западных церковных врат Он шел по воздуху, остановился против амвона и, воздвигши Свои руки, благословил служащих и предстоящих. Затем Он вступил в местный образ свой, что близ Царских врат. Сердце мое возрадовалось тогда чисто, просвещенно, в сладости любви ко Господу».

Воистину после такого – только замереть, застыть, онеметь, не дышать, не открывать глаз, позволяя лишь потоку счастливых слез катиться по щекам. И лицо Серафима то бледнело, то заливалось румянцем, вспыхивало чудным светом. И он действительно не мог пошевелиться и произнести ни слова, прикованный внутренним взором к несказанному, неизреченному – видению Спасителя, как будто оно, исчезнувшее, обладало свойством без конца длиться, навек запечатленное в сознании…

А теперь вернемся к нашему повествованию. Игумен Пахомий послал келейника за казначеем Исайей, и тот хоть не скоро, но нашел его в амбаре и сообщил, что казначей сейчас будет, только пыль стряхнет с рясы и умоется.

Исайя вошел с полотенцем, вытирая руки.

– Что, отче, мешки с зерном считал? Помещика Соловцова-то помнишь?

– Из сельца этого… как его?.. – Уткнувшись в полотенце, Исайя долго не отнимал его от лица, с усилием вспоминая название села.

– Леметь, – подсказал Пахомий.

– Ну, помню, помню… – Исайя наконец отнял от лица полотенце. – Славный, хотя и немного чудной.

– Почил в Бозе.

– Да ну? Лет-то ему всего…

– Надо бы отпеть… Он нам столько всего сделал.

– Что ж, поедем. Когда?

– Давай завтра после заутрени.

– А кто Литургию отслужит?

– Подумаю. Кто-нибудь из старцев, должно быть. Кто чаще меня заменяет. Но отпеть непременно надо, а по пути…

– Что, матушку Александру навестим? Давно пора… – Казначей Исайя почему-то был уверен, что не ошибся.

Игумена это слегка удивило.

– А ты почем знаешь, что матушку Александру?

– Снилась она мне. Словно бы звала…

– А что ж не сказал? Мы бы раньше у нее побывали.

– Подумал, как-нибудь само отзовется. Вот и отозвалось…

– Серафима с собой возьмем.

– Прохора-то? Как же без него!..

– Он уже три года не Прохор, а ты все…Сам же был у него отцом восприемным.

– С этим именем он мне полюбился – вот и невольно…

– Ас новым еще больше полюбится. Привыкай.

И с Серафимом обо всем сговорились, и на следующее утро игумен Пахомий велел запрячь лошадку и по тряской дороге, по выбоинам и ухабам отправились в путь. А может быть, птли пешком – Пахомий впереди, а Серафим и Исайя следом. Солнце припекало, и над дорогой зыбилось знойное марево, зависали стрекозы, блестя слюдяными крыльями, гудели мохнатые, бархатистые, с золотистыми крапинами шмели, и в синем небе заходился страстной истомой жаворонок. Признаться, точно мы не знаем, как это было, – шли пешком или ехали: исторические источники не сообщают нам столь мелких подробностей, но для нас так важно, что это – было, а бытие, жизнь решительно не терпит пустот. Напротив, оно стремится к наполненности, насыщенности всем – и главным и второстепенным, поэтому нам не обойтись без подробностей – без стрекоз, шмелей и жаворонков. Без них история – утраченное время, мы же стремимся к истории как времени обретенному и поэтому с помощью романного метода синтезируем то, что другие разлагают на части и подвергают пристальному анализу.

Серафим Саровский принимает монашеский постриг

Глава четвертая. У постели больной

Мы слышим стук в дверь. Стук не дробный, торопливый, как скороговорка, – два-три раза костяшками пальцев, а мерный, четкий, внушительный. Он призван обозначить, что за дверью не те, кто бывает здесь по-свойски, часто, почти каждый день, но гости особенные, редкие, долгожданные. Тук… тук… тук… тук…Всем кулаком, крепко сжатыми, стиснутыми пальцами. С расстановкой. С оттяжкой. Это игумен Пахомий склонился над дверью матушки Александры, хотя какая там дверь – дверца, рассохшаяся, перекошенная, на одной петле, со щелями меж досок в два пальца. Да и келья скорее на нору похожа. Узкие ступени ведут вниз, маленькие, тусклые оконца на уровне земли, и тянет чем-то сырым, замшелым, заплесневелым, как из погреба.

У послушниц обители келья и то с виду получше, добротнее, просторнее, с крылечком и окна пошире, а уж гостиничка, для странников построенная, по здешним меркам – хоромы. Жилье же самой начальницы самое скудное, сирое, бедное – ей во смирение. И – бывшая полковница, барыня, хозяйка имений, добра палата – ныне одета, как простая крестьянка: юбка, платок, на ногах лапти, из лыка плетенные. Берется за самую грязную работу, ничем не гнушается, не брезгает. Хлев чистит у здешнего священника отца Дертева, отскребает от ссохшегося навоза; стирает в корыте белье, стряхивая с рук мыльную пену и устало вытирая ладонью лоб. Крестьяне во время страды оставляют под ее присмотром маленьких, белоголовых детей, и она их с ложки кормит, на горшок сажает, сопливые носы утирает.

Не барыня, а всем прислуга. Добровольная раба.

– Матушка, к вам можно?

Игумен Пахомий прислушался, кто отзовется – сама или келейница ее Дуняша, вечно при ней. Нет, сама отозвалась, голос совсем слабый, глуховатый, дрожащий:

– Кто там?

– Да свои, Саровские…

– Заходите. Уж не чаяла кого дождаться.

Спустились по ступеням. Пригнувшись под низкой притолокой, вошли. Сзади захлопнулась дверь – замигала лампадка под образами. Шмыгнула под ногами мышь. Игумен Пахомий притопнул, чтобы ее пугнуть, и она спряталась в старый валенок, лежавший у печки. Перекрестились на образа. Осмотрелись. Темно, комнатки крошечные, и повернуться-то негде. Первая – вроде приемной, столик, лавка, на подоконнике икона первомученика Стефана, здесь же некогда явившаяся, чудом обретенная. Сама матушка Александра – во второй, поменьше, сплошь до потолка увешанной иконами. А оттуда особая дверца ведет в чуланчик, крошечный, где в углу лишь Распятие, и вдвоем не протиснешься, во весь рост не разогнешься – место для уединенной молитвы, земных поклонов и горячих слез.

Сколько их тут пролито!

Матушка Александра и вправду больна, лежит, руки вытянуты поверх одеяла. Видно, как ей худо: вся иссохла, осунулась, тени черные под глазами, нехорошая желтизна разлита по лицу, и бескровные губы сомкнуты, почти синие. Наверное, и впрямь недолго осталось, а ведь когда-то была неутомимой и в трудах, и в молитве. Обычно-то у нее в изголовье камень, холстинкой покрытый, а тут все же хоть и тощая, но подушка. Значит, очень худо. Совсем плоха матушка.

Еще не разглядев толком, что за гости, какие именно Саровские, все-таки немного оживилась, кровь к лицу прилила, запекшиеся губы с трудом зашевелились:

– Радость-то какая – приехали. Не умру, не повидавшись. – Она задвигала локтями, пытаясь подобрать под себя подушку, вскарабкаться, приподняться.

– Дела не отпускали, заботы монастырские. Уж простите.

– За делами-то иной раз и душу свою забудешь. Ты, отец Пахомий? – Силилась разглядеть, подаваясь вперед, опираясь о локти.

– Я, я, многогрешный… – Прижав ладонь к сердцу, он поклонился. – Уж простите…

– Вот что значит: давно не виделись – на вы стал величать. Ты это брось. Ни к чему это меж нами. А с тобой кто?

– Да вот сама смотри…

Отец Пахомий помог, поддержал ее за спину.

– А, отец Исайя и Прохор…

– Да он уже три года как Серафим.

– Кто постригал?

– Исайя и постригал вместе с отцом Иосифом, царство ему небесное.

Несмотря на хворь, хозяйка озаботилась тем, к чему призывал ее долг гостеприимства.

– Чайку горячего с дороги? Сейчас велю. Дуняша в грядках копается. Позовите-ка ее, кликните. Сама-то я никак, совсем никудышная стала – зазря и кормить-то. – Она беспомощно вскинула и уронила руки.

– Не беспокойтесь, матушка. Обойдемся. Да и некогда. Нам еще на отпевание бы успеть… – Отец Пахомий искоса глянул, как она отнесется к этим словам.

И не ошибся в своем предчувствии: матушка Александра сразу воспротивилась, запротестовала:

– Как это?! Сегодня?! Не отпущу! И не надейтесь! А кто ж меня соборовать-то будет?!

Отец Исайя тотчас вмешался в разговор, поспешил на выручку своему игумену:

– Да на обратном пути, матушка, на обратном пути, чтоб без спешки. Вот тогда честь по чести и отсоборуем.

– Эх, да на обратном уже не застанете. Помру, – сказала она так безучастно, как будто лишь произносила слова, относившиеся к кому-то другому.

Игумен Пахомий и отец Исайя дружно попытались ее утешить и ободрить, отвести дурные мысли.

– Ну-ну, полноте. Еще поживешь, матушка, – произнес первый, накрывая ладонью ладонь больной и не отнимая руки до тех пор, пока не почувствует, что хоть в чем-то ее убедил.

– Вон какое лето на дворе, все цветет и благоухает, каждая букашка Бога славит, а вы умирать собираетесь, – подхватил второй, тоже стараясь убедить, внушить надежду.

Матушка Александра тотчас его и подловила, как могла при ее слабости шутливо возмутилась:

– Ну вот! И он тоже меня на вы, как маркизу. – И тотчас произнесла серьезно, без всяких шуток: – Нет, отцы. Уж пожалуйста. Очень вас прошу. Мне собороваться нужно сейчас, не откладывая. И еще у меня к вам разговор.

Произнесла и пристально посмотрела на Серафима, словно до этого они говорили втроем, а он молчал, предстоящий же разговор будет прежде всего касаться именно его.

Глава пятая. Галки на крестах

Разговор этот крайне важен и для судьбы Дивеева, России и для судеб всего мира так же, как и сама встреча матушки Александры и Серафима, – судьбоносная встреча. Промыслительная. И это подчеркнуто характером обстановки, совершенно не соответствующей ее важности: келья-нора, наполовину ушедшая в землю, маленькие, подслеповатые, с паутиной по углам оконца, грубо сколоченный стол (наверняка покачивается, если обопрешься: одна ножка короче других), такая же лавка из наскоро обстроганных досок и – мировые судьбы: казалось бы, как-то не вяжется. Нет, именно вяжется, завязывается, стягивается в узелок. Невольно вспоминается евангельское: камень, который отвергли строители, он ведь тоже был скошенный, бугристый и неровный, не того размера, вот они и…. Да, осмотрели со всех сторон, а может, и не осматривали, лишь небрежно глянули: не годится.

И – в сторону.

Вот и здесь то же несоответствие внешнего вида внутреннему значению. Так, наверное, зачинается все великое. Прозябает, словно брошенное в землю зерно. А земелька-то скудная, высохшая, каменистая – и не веришь поначалу, что зерну суждено прорасти…

Нам известен путь, который проделал до этой встречи Серафим: Курск – Киев – Саров – Дивеево. Для нас уже ясно, что он избран и ведом на этом пути, что весь отдан на исполнение высшей воли. А матушка Александра? В ее судьбе распознается то же избранничество и водительство.

В судьбе Александры Дивеевской распознается избранничество и водительство

Если писать роман об этой удивительной подвижнице, то стоило бы, наверное, начать с картины, которая словно ничем не предвещает дальнейшего пути Агафии Семеновны Мельгуновой, как ее тогда звали, очень богатой помещицы, полковницы, высокой, статной, в чем-то усвоившей командирскую манеру мужа, привыкшую повелевать, даже покрикивать на своих многочисленных приказчиков, нянек, приживалок, слуг и прислужниц. И вот обычный июньский день в одном из ее поместий – Рязанской, Владимирской или Ярославской губернии.

Крутя над головой солнечный зонтик, она прогуливается по старинному парку, любуясь мраморными статуями, с которых лишь недавно сняли дощатые футляры и обматывавшие их холсты. Останавливается, поднимает голову, козырьком приложив ко лбу два украшенных перстнями пальца, рассеянно смотрит в небо – сквозящую синеву меж березовых веток. Затем рассматривает в лорнет жука, переползающего посыпанную гравием дорожку, и пытается создать ему препятствие носком сапожка. Иногда садится на скамью, выбрав место посуше и подложив вышитую подушечку, с легкой, сдерживаемой зевотой (собиралась читать, да не хочется) раскрывает французский роман – страничка заложена проеденным гусеницей дубовым листком. Но ее зовут пить чай на веранду, где уже подан пышущий жаром самовар, конфеты в большой коробке, сдобные печенья и маленькие пирожные (они так удаются повару Василию, просто тают во рту). Также распечатана банка вишневого варенья и нарезан тонкими ломтиками лимон, по которому ползает золотистая оса, выхваченная лучиком света, косо падающего из ромбовых переплетов окна.

Рядом с нею за столом – муж, отпущенный из полка на неделю, и маленькая дочь. Полковник рассказывает, какая у них приключилась смешная история со штабным писарем, вложившим в конверт не ту депешу, а дочь болтает ногами и дразнит под столом кошку. Словом, обычная утренняя сцена. И вдруг странное выпадение: он говорит, губы шевелятся, округляются, смыкаются, а она не слышит, только нестерпимо звенит в ушах.

Затем веранду, стол, самовар словно раскручивает спиралью и куда-то уносит, и вместо этого распахивается видение: ей чудится убранная черным крепом зала, горящие свечи, скорбные лица, цветы, венки и посередине гроб, который сейчас понесут в церковь на отпевание.

Агафии Семеновне становится дурно, ей трут виски, приносят воды, подносят под нос смоченную чем-то ватку, ее обмахивают веером, над ней хлопочут мамки и няньки. Обморок (все принимают это за обморок) быстро проходит, но после всего этого привычная для нее, спокойная, размеренная жизнь уже не восстанавливается, рушится, распадается. У Агафии Семеновны внезапно умирает муж, ничем особо до этого не болевший, румяный, розовощекий, лихо закручивавший усы. Он любил провести ночь за картами, попыхивая турецким кальяном, а утро начать с шампанского, посылал к черту именитых врачей, домашних лекарей, бабок-шепталок и если лечился, то лишь от изжоги или ячменя на глазу, да и то верным средством от всех болезней – неизменным стаканом водки. А тут вдруг слег и в одночасье умер, словно кто-то перерубил его жизнь, как натянутый конский волос.

Похоронив мужа, содрогнувшись от зрелища свежевскопанной земли, сомкнувшейся над его гробом, созвав родственников на поминки, девятый и сороковой дни, вволю выплакавшись, нагоревавшись, Агафия Семеновна приготовилась к прежнему течению будней (надо было думать о дочери) и внезапно удивилась странной пустоте, образовавшейся в жизни. И за столом пусто, и на диване, где муж когда-то любил прилечь, пусто, и у зеркала, перед которым брился, пусто. Казалось бы, и не особо любила она супруга, у нее бывали с ним тяжелые объяснения, после которых они ложились спать в разных комнатах. А вот не стало его, и такое чувство, словно сползает со стола скатерть… да, скатерть с посудой, чашками, блюдцами, а ей лень даже протянуть руку и поправить ее, поскольку все пусто и бессмысленно, и скатерть, и чашки, которые сейчас разобьются вдребезги, на мелкие осколки, и она сама, и все что ее окружало.

И вдруг она поняла: ей не то чтобы не хватало его, а для нее обнаружилась пустота собственной жизни, похожая на гладкую поверхность стола, – пустота, лишь прикрываемая этими тяжелыми объяснениями, вечными хлопотами по хозяйству, тасканием за чубы слуг, выговорами приказчикам. Да, ей дана над ними власть, она богата, способна удовлетворить все свои прихоти и капризы, но при этом ужасающе бедна, поскольку лишена главного, к чему стремится душа. Но что же это главное? Она не отважилась назвать, чтобы не обмануться, и только решила пожить немного… в монастыре, где когда-то бывала проездом и ее так поразило благочиние службы, огоньки свечей, тишина липовых аллей, черные галки на крестах, покой и умиротворение.

И вот вместе с дочерью она отправилась в киевский Флоровский монастырь – якобы пожить там немного, успокоиться после похорон, отдохнуть. Отправилась с одобрения родственников и не вернулась оттуда. Не вернулась, поскольку поняла, что сюда она всю жизнь стремилась, здесь ее истинное место. Вскоре приняла постриг с именем Александра, и началась ее монастырская жизнь, службы, ночные бдения, посты и… радость, истинная радость, которой она не знала раньше и не поверила бы, если б сказали, что такая возможна. Радость от единения с Богом и самой собой, но не той, какой была раньше, а новой, преображенной, истинной. Командирские черточки ее характера смягчились, сгладились, властолюбие, стремление повелевать напрочь исчезли, и, по-евангельски обнищав духом, она обрела высшую отраду в послушании. Ее поза – опущенные руки и склоненная голова – выражала смирение и покорность. Только и слышалось от нее: «Как скажете», «Как прикажете», «Как велите».

И от этого осеняла душу несказанная благодать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю