Текст книги "Островок ГУЛАГа"
Автор книги: Леонид Эгги
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
XXXIII
Как-то пришла к нам тетя Нюра. Гостья редкая, но всегда желанная. Еще бы, ведь она работает в больнице. Никто не делает уколы так аккуратно, как она – почти совсем не больно.
Но сейчас она взволнована и растеряна. Хотя разговаривает она с матерью тихонько, мне почти все слышно. Рядом делаю Люде бумажных чертиков.
– Ксенья, ходить к тебе я больше не буду, – торопливо объясняет тетя 11юра. – опять взялись за медиков. Мало они погубили по «делу Горького», мало крови пролили… Если что, умоляю: не забудь про моего.
Я уже слышал, что среди врачей вдруг ни с того, ни с сего обнаружилась целая банда «вредителей». Вместо того, чтобы лечить, они травят и всячески умертвляют людей. В связи» с этим в нашей больнице и на медпунктах проводятся собрания, на которых тоже ищут врачей-убийц. Неужели они и у нас есть? Что-то мне не верится.
– Да не волнуйся ты, Нюра, – успокаивает подругу мама. Но я по голосу чувствую, что сама волнуется не меньше ее. – Все обойдется. А если, не дай Бог… Сделаю все, что смогу.
Уж не знаю, связано ли это было с визитом тети Нюры или нет, но после него комендант барака дед Михеев проверял порядок в нашем бараке с особой тщательностью. Чтобы больше двух часов никто у нас не засиживался, чтобы после десяти вечера оставались только хозяева и никаких гостей. А ведь от коменданта зависело очень многое. Как кого представит в комендатуре, так к тому и будут относиться.
XXXIV
В начале марта почти физически начало ощущаться нарастание напряжения в поведении взрослых. Они чем-то взволнованы, но друг с другом почти не разговаривают.
Родители мои теперь ни к кому не ходят, к нам тоже ходить перестали. Даже тетя Люба, самая задушевная мамина подруга, и та не появляется.
Наконец, все более или менее прояснилось. Во время одного из уроков Елизавета Макаровна вдруг объявила нам, что тяжело заболел Иосиф Виссарионович Сталин. И тут же заверила нас, что человек, который сумел одолеть стольких врагов, непременно пересилит и болезнь. Я был поражен. Неужели Сталин может болеть, как каждый из нас? Как я, например? Да не может такого быть!
* * *
Оказывается, может. Произошло то, чего никак не могло произойти. Прошло какое-то время и Елизавета Макаровна сообщила нам жуткую весть: «Умер товарищ Сталин!»
Меня это известие поразило, словно током. У всех – и у моих домашних, и у соседей, и у случайных встречных – лица серьезные, даже скорбные. Люди, встречаясь, говорят о великом несчастье народа и страны. Но – странное дело! – мы, дети, явно чувствуем: может, кто-то где-то и испытывает чувство горя, но только не наши, поселковые. Истинного своего настроения они вроде бы никак не выдают. Однако обмануть нас невозможно. Наверное, у настоящего горя существует какая-то своя особенная атмосфера, которую или ощущаешь, или не ощущаешь. Так вот, мы не чувствовали, что окружающий нас мир насыщен подлинным горем.
У Елизаветы Макаровны текут слезы, девочки в классе тоже плачут, да и многие из ребят уткнулись носами в парты. Мне почему-то смешно наблюдать все это. Хотя и страшно. Понимаю, что веселиться сейчас никак нельзя. Но ничего не могу с собой поделать и на всякий случай опускаю голову, чтобы не заметили. Не знаю, что подумала поэтому поводу учительница, но подошла она именно ко мне, погладила по голове и, обращаясь к классу, скорбным голосом произнесла:
– Дети, не отчаивайтесь. У нас еще партия есть. Она не даст нам погибнуть.
Уроки отменили, мы расходимся по домам. Но вскоре ко мне прибегает Надька Мащурова, с которой мы в одном классе учимся, и говорит:
– Давай сходим к немцам и скажем, что товарищ Сталин умер. Они ведь, наверное, не знают.
Эту семью немцев только недавно перевели к нам из какого-то дальнего поселка. По-русски они почти не говорят. Мы знаем только, что фамилия у них Кноль.
Нам открыла бабка. Увидев ее, Надька сразу же выпалила:
– Бабушка-немка, бабушка-немка, товарищ Сталин умер!
Бабка внимательно посмотрела на нее и вознесла руки к небу.
– О майн гот! О майн гот!
XXXV
На второй день меня вызывают в учительскую. Там сидят наша Елизавета Макаровна и директор Руфина Петровна. Руфина Петровна ласковым таким голосом спрашивает:
– Ты был вчера с Машуровой у соседей?
– Был.
– Что они ответили, когда Мащурова сказала, что умер товарищ Сталин?
– Там была только бабушка. Она ответила по-немецки, но я понял, что она что-то про Бога говорила.
Тут Елизавета Макаровна берет меня за ухо, больно дергает и приказывает говорить правду.
– Я и говорю правду.
– Нет – неправду! Бабка вам ответила: «Черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».
– Она так не говорила, – возмущаюсь я. – Ничего такого она не сказала.
Елизавета Макаровна начала на меня кричать. Я никогда ее такой не видел.
– Тебя купили за булочки, поэтому ты скрываешь, но правду ты все равно скажешь.
Уху больно, она продолжает крутить его, так что я чуть не плачу. Но стою на своем: «Ничего такого бабка не говорила, кроме как про Бога».
Позвали Надьку. А она при мне врет прямо в глаза Елизавете Макаровне, что бабка-немка сказала «Ну и черт с ним, с вашим товарищем Сталиным».
– Да она по-русски разговаривать не умеет! – Едва не задохнулся от Надькиного нахального вранья.
Надька же настаивает. Может или не может бабка-немка говорить по-русски – она не знает, но что слышала, то слышала.
Ну, Надька, – думаю про себя, – ты у меня еще получишь за это вранье!
Нас отправляют в класс. Все спрашивают, за что в учительскую вызывали, но я молчу Придумываю, какую месть устроить Надьке. В конце урока мне велели собрать учебники и выйти из класса. В коридоре меня ждал энкавэдэшник. Раньше я видел, как правило, суровых энкавэдэшников, а этот был иным – приветливым. Спросил с улыбкой, кто мои мать с отцом, пригласил к себе в гости.
Когда мы пришли к нему в кабинет, он предложил мне конфеты, на что я ответил: сладкое не люблю, особенно конфеты. Он удивился, но настаивать не стал. Потом начал расспрашивать, как живу, как учусь. Поинтересовался, не обижают ли меня в классе. И даже предложил свое заступничество. Дошло до того, что мой новый, невесть откуда свалившийся на меня, «знакомый» вдруг предложил дружить. Я, правда, ответил, что у меня есть уже друзья – Колька Реймер и Муртаз Абдулаев. На что энкавэдэшник недовольно поморщился.
– Колькин отец, – говорит, – шпион, его посадили.
Я с ним не согласился.
– Колька никогда не стал бы жить под одной крышей со шпионом. Наверное, тут произошла ошибка и органы разберутся.
– Тебе-то это откуда известно? – поинтересовался энкавэдэшник.
– Колькина мать говорила. Она написала письмо товарищу Берии и теперь ждет ответа.
Он не стал со мной спорить и неожиданно спросил, рыбачу ли я.
– Рыбачу, – отвечаю ему, как есть – Но у меня крючок большой, рыба на него плохо идет.
Энкавэдэшник пообещал завтра же достать мне крючок из серебра, на который идет любая рыба, даже без червя.
Пришлось признаться, что у меня нет денег, поэтому взять не смогу. Он очень обиделся:
– Какие могут быть расчеты между друзьями? Сегодня я тебе помогу, завтра ты мне.
Это-то я понимаю, но разве мы уже друзья? Дружба ведь временем испытывается. Недаром же говорится, что прежде надо пуд соли съесть.
Мы же еще и щепотки не одолели.
Словом, ходим мы так вокруг да около, пока он, наконец, не попросил меня рассказать о нашем с Надькой походе к бабке-немке. Я, как было, так и рассказал. Всю правду, но тут энкавэдэшник вновь обиделся.
– Ну пусть учительницу… Но меня то, – говорит, – ты зачем обманываешь?
И растолковывает:
– Обманывать, конечно, нехорошо. Но не говорить же учителям всегда и всю правду. Еще боком это вылезет. Отметку по поведению снизят, родителям нажалуются. Но я ведь – другое дело. Ты мужик, я мужик. Между нами все но правде должно быть. Согласен?
– Согласен, – отвечаю, – Но ничего другого о разговоре с бабкой сказать не могу. Она подняла руки: «О майн гот! О майи гот!» – и все. Больше ничего.
И тут я увидел, что энкавэдэшник может не только обижаться, но и злиться.
– Все вы здесь одним миром мазаны! – крикнул он и потребовал, чтобы я сейчас же подтвердил то, что сказала Надька.
Я задумался: как быть? Скажу, как Надька, значит, совру. За вранье дома влетит. А если молчать?
Но энкавэдэшник долго размышлять мне не дал. Схватил за грудки и начал трясти. Голова так болталась, что я подумал – оторвется. И, конечно, заплакал.
– Надька – врунья, это все знают. А бабка говорила только про Бога.
Энкавэдэшник пнул меня ногой в одно место и велел стать в угол. Долго я там стоял, ноги затекли, слезы лились сами собой. Больно, потому что энкавэдэшник попал по косточке, обидно, что верят Надьке, а не мне. Про Надьку ведь все знают, что она врет на каждом шагу.
А мне бабушка говорила: пока человек не врет, он живет, а соврал – погиб, без души люди уже не люди.
Вдруг скрипнула дверь, слышу, кто-то вошел.
– Ну что, колется?
– Нет, – тихо отвечает энкавэдэшник. – Упрямый, как баран.
– Ну-ка, иди сюда! – слышу я повелительный голос и понимаю, что это ко мне.
Оборачиваюсь и едва не падаю в обморок. Бологов!
– Тю! – присвистнул Бологов. – Да это же известный бандюга. Он хотел сжечь наши дома. Я его простил, думал – исправится. А оно вон как повернулось! Что ж, от яблони – яблоко, от елки – шишка… Так и с этим щенком… Ты с ним не церемонься. Или пусть пишет, что нужно, или по пути угонишь – тебе все равно на сельхоз через Вишеру ехать.
И Бологов вышел из кабинета.
Энкавэдэшник усадил меня, сам устроился напротив и сочувственно заговорил:
– Вот ты и майора рассердил. А не надо было… Почему ты скрыл, что тебя уже задерживали за попытку пожечь дома?
Объясняю ему, что никто меня не задерживал, я ходил посмотреть на фонтаны, что о поджоге впервые слышу, бежал бы с Горки быстрее – меня никто и не заметил бы.
Энкавэдэшник горестно кивает головой.
– И хотел бы поверить, да не могу: не по-дружески ты поступаешь – всей правды не говоришь, о главном все время умалчиваешь…
Потом вдруг встрепенулся, будто какая-то важная мысль его осенила:
– Погоди! А может, ты просто-напросто не слышал, что эта немка сказала, а?
– Как же не слышал?! Я ведь рядом стоял. А главное то, что бабка по-русски не понимает.
– И ты им, немцам, веришь? – с горечью говорит энкавэдэшник. – Они ведь притворяются! Чтобы наши секреты выведать, делают вид, что ничего не понимают, а сами, знай, мотают все на ус. У себя дома они, кстати, только по-русски и говорят… Так что подумай. Допустим, немка сказала, как ты говоришь, это свое «майн гот, майн гот». Но если она по-русски не понимает, то почему Бога вспомнила, когда ей о смерти сказали? Значит, понимает! Про Бога она могла прокричать, а про черта прошептать. А? У тебя, между прочим, со слухом все в порядке?
– Все в порядке, – говорю. – Слух у меня охотничий. А вот почему немка, если она знает русский язык, не говорит по-русски, этого я не понимаю. Вот, например, моя бабушка знает три языка. Но со мной говорит только по-русски.
– Ну что ж, – машет на меня рукой энкавэдэшник, – не хочешь нам помочь – не надо. И без тебя обойдемся. Шпионы твои немцы или не шпионы – с этим мы быстренько разберемся. Что же касается тебя, то тут я просто должен выполнить приказ начальника.
Я застыл от ужаса: какой еще приказ? Утопить, что ли?
А энкавэдэшник уже поднял телефонную трубку.
– Дежурный, – говорит, – принеси мне мешок и приготовь пару кирпичей… Да потяжелей.
Услышав это, я всхлипнул. Не хотел – само собой вырвалось. А тут еще заходит дежурный с мешком. Я заплакал сильнее.
– Залезай! – командует энкавэдэшник.
Я залез. Мешок завязали.
– Сейчас, – говорит энкавэдэшник, – напишу приговор, подпишу у начальника и поеду на Вишеру.
Слышу, хлопнула дверь. Слезы у меня хлынули, словно прорвало. Страшно.
В прошлом году мой двоюродный брат, Юрка Пожарицкий, мелюзга, провалился под лед на Бараухе Я стал его вытаскивать и сам провалился. Едва вылез с ним на берег. До сих пор страх берет, какая вода зимой темная и холодная. Так вот, теперь мне лежать на дне речки. А кто Люде сказки будет рассказывать? А коз кто будет пасти, ведь они только меня и слушаются? Мать с отцом как без меня управляться будут? Единственное, кому легче станет – это Томе: я никогда кровать не застилаю, она это делает и ругает меня. Теперь ей ругать будет некого и застилать за мной не надо будет. И слезы еще сильней бегут и бегут.
Скрипнула дверь. Вошел, стало быть, энкавэдэшник с подписанным приговором. Это конец. И так сжалось мое сердце, что чувствую: не донесут меня до речки, умру по дороге.
Но тут раздался телефонный звонок.
– Сейчас заканчиваю и иду домой, – слышу я.
Домой?! Не на Вишеру! А как же я? Сегодня топить меня не будут? Ах, если бы! Скоро мать с отцом придут с работы. Кинутся искать, а значит, пойдут сюда и подтвердят, что действительно не лгу, а вот Надька – врунья.
Тут чьи-то сильные руки схватили мешок, начали развязывать. Оказывается, это все тот же мой энкавэдэшник.
– Марш домой! – кричит. – Скажешь своим, чтоб завтра пришли. Я еще с ними разберусь!
Вечером собрались все наши. Весь разговор вокруг одного вертится. Обманул я энкавэдэшника или правду сказал? Если обманул, то представляю, ли, что теперь со всеми нами будет?
В который раз за сегодняшний день я залился слезами. Как же так, спрашиваю, сами мне говорите, что врать нельзя, а когда я сказал правду – грозитесь. Что я такого плохого сделал?
Наши надолго замолчали.
– Ты поступил правильно, – наконец говорит бабушка, а потом обращается к другим:
– Оставьте его. Что Бог даст, то и будет, от судьбы не уйдешь.
А тут еще дед Михеев заявился, что всеми нами было воспринято, как очень плохой признак.
Спал я в эту ночь тревожно. Все кошмары снились: то дед Михеев, который кричит, что с НКВД спорить не надо; то Надька бесстыже показывает мне язык; то энкавэдэшник с мешком…
Часто просыпался и сквозь дрему видел, что мать с отцом возятся с нашим деревянным ящиком – тем самым, в котором лежат сухари.
Назавтра Елизавета Макаровна отозвала меня в кладовку, где уборщица тетя Аня держит все свое имущество.
– Что ты говорил в НКВД? И что тебе сказали? – шепотом спросила меня.
Я не забыл, как она мне ухо крутила, но рассказал все как было. Только про мешок промолчал. Стыдно – я где-то читал, что в мешках топят только разбойников. Но потом пришлось рассказать и про мешок – от Елизаветы Макаровны ведь ничего не скроешь. Она почему-то схватилась за голову: «Боже! Боже! Нет мне прощения». И тут же отослала меня в класс.
Не знаю, как там все потом происходило, но меня больше не вызывали. Правда, в школу приходил другой энкавэдэшник, однако я ему говорил то же, что и тому, кто дружбу предлагал. Несколько раз вызывали в контору моих родителей, много раз – слышал – немцев. Но в конце концов все заглохло.
Кстати, я знаю, что во времена, о которых рассказываю, «контора» именовалась уже иначе – не НКВД. Но у нас все называли ее по-старому.
XXXVI
Отгудели паровозы, пароходы, фабрики и заводы. Товарища Сталина отнесли в Мавзолей. Самые способные ученики его встали за руль управления государством, поэтому абсолютно ничего не менялось, хотя атмосфера наполнилась ожиданием перемен. Все говорили об амнистии. Утверждали, что она неминуема – весь исторический опыт об этом свидетельствует: меняются правители – меняется контингент в лагерях.
Амнистия и в самом деле была объявлена. Но какая? У кого срок до пяти лет – те освобождались немедленно. У кого больше – тому срок сокращали вдвое. То есть освобождали уголовников. А кто пошел по пятьдесят восьмой?
– Врагам народа, – заявлено было в комендатуре, – пощады не было, нет и не будет.
Тут все и приуныли. И еще больше приуныли, когда мимо наших бараков в сторону Соликамска двинулись машины с освобожденными по амнистии. Их у нас окрестили «друзьями режима». Я никогда раньше не мог представить себе, что в тайге можно спрятать столько тысяч людей. А тем временем, ошалев от нечаянной свободы, «друзья режима» рассыпались по городам, нагоняя страх на жителей, грабя и насилуя.
Прошло немало времени, прежде чем власти очнулись.
А у нас жизнь катилась по десятилетиями заведенному распорядку: работа, где прикажут, отметки в журнале комендатуры, забота о пропитании. Никакой надежды уже не было. Как-то в минуты отчаяния дядя сказал моей матери: «Молчи и неси свой крест. Бог не без милости. Помни, у тебя дети, может, хотя бы они увидят лучшую жизнь. Не может же вечно твориться этот произвол».
Бабушку известие о том, что меченые пятьдесят восьмой так мечеными и останутся, тоже очень опечалило. Последнее время она едва ли не бредила своей родиной, а теперь стала задумчивой, богомольной. Порой, прижав меня к себе, вдруг как бы начинала заговариваться:
– Господи! Вы-то за что?
– Ты о чем, бабушка? – спрашивал я.
Но она не отвечала.
Теперь она уже почти не рассказывала мне ни о Византии, ни о Римской империи, ни о Карфагене или Золотой Орде…
Раньше, рассказывая, она требовала, чтобы я объяснял, почему, по моему разумению, то одно, то другое великое государство вдруг исчезало, словно его и не было. Меня это, признаться, тоже всегда занимало: отчего могучее государство вдруг приходит в упадок? Так вот, бабушка всегда подводила меня к мысли, что власть в таком государстве была преступной, народ держали в неграмотности, страхе и пьянстве… А все потому, что у правителей были очень бесчестные помощники. Дальше эту тему я развивал сам. Говорил о том, как хорошо, что после товарища Сталина остались его верные соратники – товарищи Берия, Маленков, Ворошилов, Каганович, Молотов, Хрущев. Уже они-то не подведут – их сам товарищ Сталин вырастил.
В ответ на эти мои глубокомысленные рассуждения бабушка неизменно отвечала, что у нее разболелись зубы (как может болеть то, чего нет?), или голова, или сердце. Беседа сама собой сходила на нет, и мои размышления развития не получали.
Но любознательность моя требовала удовлетворения.
– Бабушка, – спрашиваю, – а что такое «смутное время»? Это когда туман?
– Да. Только туман очень плотный, как декабрьский мороз. Ничего не видать. Не знаешь, в какую яму провалишься, а ямы вокруг тебя – на каждом шагу… – Бабушка! Вот Ивана IV называют Грозным. Но, может, это не он был грозным, а Малюта Скуратов? Может, царь и не знал, что делал этот страшный человек? Иван IV был сиротой, настрадался. Он о России думал, а Скуратов злодей – злодеем.
– Когда у человека власть, он не знает только того, чего не хочет знать.
– Бабушка! Л Морозовы, соседи, почему такие плохие: обманывают, вруг, крадут чужое. Они такими родились?
– Они себя потеряли.
– Как это «потеряли»?
– О Боге забыли, душу черту заложили…
* * *
У бабушки были церковные книги. Очень красивые. Я любил их разглядывать. Буквы разных цветов, кудрявые, как березки.
Заприметила бабушка мой интерес к ним и научила читать по-старославянски.
XXXVII
Наступившая весна сделала мои разговоры с бабушкой более редкими и короткими. Надо было перебирать картошку, помогать матери с рассадой. Мама очень любила растения, всегда ставила какие-то эксперименты. Это у нее от родителей – кто-то из них был агрономом. Деда и бабушку по материнской линии я не знаю. Деда и его старшего сына расстреляли в 1929 году, а бабушка умерла от голода во время войны уже здесь, в ссылке. Трое погибли в голодомор в тридцать третьем году. Мама из своих талантов не делала тайны, охотно делилась агрономическими секретами с другими.
Тетя Нюра снова часто приходит к нам. Пошел слух, что медиков уже не арестовывают. Оказалось, что в наших краях и не было-то никакой вредительской организации «убийц в белых халатах»…
Интересно было наблюдать, когда к матери приходили узбечки, крымские татарки, другие южанки. По-русски они не понимали, но очень нужно было им знать, как посадить и вырастить картошку. Находили человека, который с грехом пополам мог переводить, порой одного переводчика не хватало, искали второго.
Мать для наглядности разрезала драгоценный плод картофеля на части, показывала, где обязательно должно быть не меньше двух-трех глазков, и какое сочетание их соответствовало крепости картошки. Затем вела южанок на огород, копала лунку, объясняла с какой стороны пристраивать отрезанную дольку. Без соблюдения всех этих тонкостей тщетно было надеяться собрать хоть какой-то урожай. Лето ведь короткое, что-то не так сделаешь, зазеваешься – вот картошка и не успеет созреть.
Огороды разрешалось заводить на окраинах, в неудобьях, где много пней. Но это никого не отпугивало. Народ на Севере собрался работящий, смышленый – корчевали без тракторов и прочей техники. Мне тоже приходилось принимать участие в корчевке: сжигал корни, вместе с мужиками повисал на ваге. Не думаю, чтобы мой вес хоть как-то влиял на результат, но одобрительное «Леня у нас настоящий мужик» слышать в свой адрес приходилось.