355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Филэллин » Текст книги (страница 3)
Филэллин
  • Текст добавлен: 14 декабря 2020, 11:30

Текст книги "Филэллин"


Автор книги: Леонид Юзефович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Еловский – вдовец и, по словам Тарасова, последние годы обходится без женщин. Мужчины также его не интересуют. Причина – загадка для меня. Он не так богомолен, чтобы этим объяснить его аскетизм, а половые органы у него нормально развиты. Я осматривал их, когда он страдал воспалением мочевого пузыря. Если для него, как для Канта, забава Онана является смертным грехом хуже самоубийства, понятно, почему он по уши налит желчью.

Вчера он решил излить ее на защитников осажденного турками Мисолонги – за то, что переименовали крепостные башни в честь Спартака, Вильгельма Телля, Скандербега, Бенджамина Франклина и других борцов за свободу. Ему это кажется ужасно комичным. Я не смею ни защищать инсургентов, ни осуждать, ни тем более насмехаться над ними, и позволяю себе критиковать их исключительно с позиций здравого смысла, а это нелегко: уклонишься слишком сильно в одну сторону – заподозрят в радикализме, в другую – утратишь уважение.

Мы с Еловским встретились вечером в парке, и я пошел проводить его до квартиры. По дороге из него, как из мельничного стока, безостановочно сыпалось: Аристид, Фемистокл, Перикл, Эсхил, Фидий. По его мнению, с тех пор в Греции не происходило ничего заслуживающего внимания. Он не знает ни о храброй Деспо, взорвавшей себя в башне вместе с дочерьми и внуками, ни о капитане Стафасе, чей корабль был настигнут турками, и когда те предложили ему спустить паруса, он ответил турецкому адмиралу: “Ты не жених, а я не невеста, чтобы при твоем появлении отбрасывать фату с лица”. Слышал ли он о паргиотах, о том, как, уходя в изгнание на Корфу, они жгли выкопанные из могил кости пращуров и увозили с собой их пепел? Боцарис, Дьякос, Иоргаки, эти имена для Еловского – пустой звук. У него не хватит фантазии представить себе, как горцы-сулиоты, получив от Вели-паши письмо с требованием покориться султану и по неграмотности не умея его прочесть, понимают одно: надо сражаться. Неважно, что в нем на этот раз написано. Черные буквы на белой бумаге всегда обещают им смерть.

Попутно Еловский напал на русских филэллинов. Рассказал, в частности, анекдот об одном из них, генерале М., известном как отъявленный казнокрад, пьяница и чуть ли не шулер. Однажды на плацу он обходил батальонный строй, время от времени останавливаясь перед каким-нибудь солдатом и спрашивая, откуда тот родом. Один, оказавшийся из Курской губернии, был спрошен, чем эта губерния примечательна. Солдатик доложил, что соловьями, после чего М. поинтересовался, не хочется ли ему их послушать. “Никак нет!” – отчеканил служивый, наученный начальством, как отвечать на такие вопросы. “Молодец! – похвалил его М. – Не до соловьев сейчас, когда наши единоверные греки столько терпят от поганых турок!” Он перешел к следующему, и, узнав, что тот из Вязьмы и знает, что Вязьма славна пряниками, осведомился, нет ли у него желания их отведать. Этот солдат отвечал так же, как первый, и тоже удостоился похвалы: дескать, ввиду предстоящей войны с султаном надо отвыкать от лакомств и приучаться к лишениям.

Я посмеялся, но, оказывается, неверно выбрал тон. Еловский строго указал мне, что тут требуется смех сквозь слёзы.

“Знаете, кто такой Мехмед-Али?” – спросил он неожиданно.

“Египетский хедив, вассал султана”, – ответил я, и в следующие пять минут узнал, что султан Махмуд воюет с греками, не выходя из сераля, иное дело – Мехмед-Али. Этот албанец на каирском княжении правит без гарема, без евнухов и без визирей, янычар у него тоже нет, а они на войну ходят, только если их долго упрашивать, зато в любой момент готовы взбунтоваться и усадить на трон того, кто посулит на копейку прибавить им жалованье. Армия Мехмеда-Али обучена французскими офицерами, у него недурной флот, французские инженеры помогли ему прокопать канал между морем и Нилом; он может по воде отправить войско из Каира в Александрию, а не тащиться туда с пушками по пустыне, теряя людей и коней. Его пасынок Ибрагим-паша истребил бежавших в Нубию мамелюков; руки у него свободны, он с радостью омоет их в греческой крови.

Я слушал, боясь что-либо упустить. Интерес Еловского к египетским делам выдавал заинтересованность в них государя, а раз так, следовало сообщить об этом в Навплион. Из осторожности я не сдаю такие письма на почту, а передаю одному человеку в Петербурге; он отправляет их по назначению. Почтальонами служат греческие капитаны и матросы с русских и иностранных судов. Мы – народ моря, наши люди есть на торговых судах всей Европы.

“Султан уговорил Мехмеда-Али снарядить экспедицию против греков, – сказал Еловский. – Тот ломался как кокетка и торговался как цыган, выклянчивая для сыновей пашалык на Крите или в Морее, но теперь они ударили по рукам”.

Я боялся выдать свою радость. Значит, государь встревожен их сговором? Боже мой, ну наконец-то! Это он сам, думал я, говорит со мной устами своего камер-секретаря. Иными словами, он принял решение вмешаться в войну, если Ибрагим-паша высадит десант в Морее или в Аттике.

Голос Еловского вернул меня на землю. Я понял, что ничего этого не будет. Когда мы захлебнемся кровью, государь промокнет платком глаза, как сделал на днях при виде мертвого птенчика на дорожке парка, вздохнет и пойдет собирать землянику у себя в оранжерее. Чего ждать от мужчины, который стыдится своих тонких ног и носит под лосинами накладные икры! Как медик я посвящен в тайну этих накладок, скрытую даже от Еловского.

“Есть пророчество: гибель Греции придет из Египта”, – сказал он, подражая лицемерно-бесстрастному тону государя.

Я не верю подобным прорицаниям. Они сочиняются или задним числом, когда предсказанное уже свершилось, или с целью запугать тех, к кому относятся, но во мне и сейчас живет маленький мальчик, для которого громадным утешением было узнать, что могильные плиты, как двери, запираются на замок, и, если запастись подходящим ключом, после смерти можно выбраться из-под земли. В детстве я собрал целую коллекцию старых ржавых ключей, надеясь в будущем отыскать среди них нужный, и написал завещание с просьбой положить их ко мне в гроб, когда пробьет мой смертный час. Этот мальчик знает, что всё на свете кончается плохо.

Ночью долго не мог уснуть. Шелест маятника в напольных часах отзывался во мне ритмическими периодами из обожаемого моей покойной матерью “Плача об Афинах” Михаила Акомината. Она заставила меня выучить наизусть жалобу этого византийского книжника. Ей почти тысяча лет, но кажется, что написана вчера.

Я повторял ее как стихи: “Твоя слава двигала горы, а ныне играет лишь облаками. Никогда не узреть мне города, живущего в моем сердце! Я подобен Иксиону. Я так же страстно люблю Афины, как он – Геру, но ему посчастливилось обнять хотя бы тень ускользнувшей от него богини, а я не обладаю и тенью. Я в Афинах, но Афин не вижу. Вижу только скелет, заваленный мусором. О матерь премудрости, где твои сокровища? Куда исчезла твоя красота? Почему всё здесь погибло и обратилось в предание?..”

В Афинах я не бывал, но часто представляю, как схожу с корабля в Пирее или Фалероне, ищу глазами Акрополь, но увы – дует африканский ветер, несомая им пыль пустыни застилает воздух рыжей мглой. Сквозь нее доно сится крик муэдзина.

Другая картина возникает передо мной на границе сна и яви. Непонятно, вижу ли я это во сне, за секунду до пробуждения, или вспоминаю сразу после того, как открыл глаза. Второе кажется мне вероятнее. Сны беззвучны, а я слышу приглушенный расстоянием рев толпы и вой учуявших кровь бродячих псов. Он восходит к безответным небесам, как гигантская воронка, втягивающая в себя все прочие звуки. Крики жертв не доходят туда, где я нахожусь.

Я в доме Иосифа Габбая, еврея из Смирны. Он, как я, изучал медицину в Париже, но здесь, в Константинополе, западная наука внушает меньше доверия, чем еврейская мудрость, поэтому Габбай выдает себя за врача, прибегающего к древним, испытанным на соплеменниках рецептам Маймонида. Он дал мне приют и убежище, но не устает напоминать, что по вине греков евреи пережили немало таких ночей.

Габбай и его семейство спят, а я стою у окна. Дом расположен далеко от Фанара, а там сейчас мужчин перед смертью терзают ножами, женщин насилуют и перерезают им горло или уводят вместе с детьми, чтобы продать в рабство. Убийства продолжаются пятые сутки, к ним начали привыкать. Слуга, приходя с базара, так спокойно пересказывает услышанное от продавцов и покупателей, словно речь идет об уличных происшествиях. Один из рассказчиков видел на улице голую мертвую гречанку с воткнутым в задний проход шампуром. Я не могу спать, не хочу есть, но иногда засыпаю, а иногда набрасываюсь на пищу, после чего меня выворачивает наизнанку. Желудок не принимает того, чем по слабости соблазнились глаза и ноздри.

“Пока Порта боролась с Западом, она не могла обойтись без греков, – говорит Габбай. – Османы умеют только воевать, вы давали им финансистов, инженеров, дипломатов, администраторов, при этом от вас даже не требовали отречься от своей веры. Теперь европейские монархи – не враги султана. То, что турки получали от вас, они могут взять прямо в Европе, причем более высокого качества. Они не питают к вам благодарности, но терпели бы вас и дальше, если бы вы сами не нарушили договор. Когда Ипсиланти из Одессы воззвал к греческой черни, она первым делом принялась резать ни в чем не повинных соседей-мусульман. Чернь везде одинакова. В Стамбуле вы пожинаете то, что гетеристы посеяли в Валахии, Морее и на островах”.

Габбай прав, и я ненавижу его за его правоту.

“Вы никогда нас не поймете, – говорю я. – Вам не нужна свобода, потому что у вас нет родины”.

“Вот наша родина, – указывает он на инкрустированный серебром резной тиковый ларец со свитком Торы. – Мы довольствуемся влиянием и богатством, но вашим патрициям этого мало. Им захотелось власти, славы и почестей”.

Два или три дня спустя мы с ним на рассвете отправляемся в гавань. Всё кончено, бедные мертвы, богатые откупились или бежали. Вчерашние убийцы и насильники не то сбросили маски, не то их надели и вновь стали обыкновенными людьми, какими были неделю назад, когда я покупал у них лепешки, гладил по головкам их детей. Город тих и пуст, как наутро после большого праздника. Сонные солдаты у въезда в порт не обращают на нас внимания: еврейское платье служит нам пропуском. Сыны Израилевы – верные подданные султана. В расчете на новые привилегии они протащили по улицам тело повешенного на соборных вратах патриарха Григория и бросили его в море. Истребление конкурентов и гонителей – праздник для них.

Нанятая Габбаем лодка отвозит меня к стоящему на рейде французскому судну. Дует ласковый бриз, солнце встает над сверкающей гладью залива. Когда вёсла выходят из воды, брызги жемчугами срываются с лопастей. В садах по берегам гранаты и померанцы стоят в полном цвету, и впервые за эту неделю я начинаю бесслезно плакать – оттого, что сады благоухают, мир прекрасен, Бог не наслал на этот город грозу и бурю, не счел нужным показать, что всё видит, всё слышит, никто не уйдет от Его карающей десницы.

Глаза у меня горят как от песчаного ветра или сухого зноя пустыни. Я сижу в лодке и плачу без слёз.

А когда теперь просыпаюсь – со слезами.

Аист

Шарль-Антуан Фабье. Дневник инсургента
Сентябрь-октябрь 1823 г

Одновременно с донесением Костандиса пришло письмо от дяди из Руана, брата моей покойной матери. Вместе с письмом он вложил в конверт вырезанную из руанского “Меркурия” заметку обо мне.

“Ныне, – пишет укрывшийся за инициалами автор, – филэллины приобрели в Европе большое влияние. Повсюду собирают пожертвования в пользу греков, вербовка волонтеров идет почти открыто. Полиция старательно делает вид, будто ничего об этом не знает. Публика читает сокращенного для школьников Геродота, Колокотрониса сравнивают с Мильтиадом, Миаулиса – с Фемистоклом; султана Махмуда на карикатурах изображают в виде Ксеркса и сулят ему новый Саламин. Кандидатура на роль царя Леонида пока что не найдена, но это дело времени. Война разгорается, у любителей исторических аналогий всё впереди. После того, как австрийская армия покончила с революцией в Пьемонте, а наша – в Испании, некоторые из убежавших оттуда конституционалистов предложили свои услуги Греческому правительству в Навплионе. Среди этих болтунов и писак есть несколько опытных боевых офицеров, в их числе полковник Шарль-Антуан Фабье, руанец. Как наш земляк и владелец двух поместий в департаменте Нижняя Сена, он заслуживает того, чтобы рассказать о нем подробнее.

В 1812 году маршал Мармон из Испании послал его в Россию с донесением Наполеону. Фабье прибыл к императору в канун сражения под Москвой и, хотя не должен был в нем участвовать, с колонной егерей генерала Бонами атаковал русские позиции. Гранатой ему изувечило ступню, но он остался в армии, пошел по интендантской части и уже инвалидом, командуя солониной, дослужился до полковника. После восстановления монархии в лице Людовика XVIII примкнул к заговорщикам-республиканцам, а когда заговор был раскрыт, бежал от ареста за Пиренеи, где встал под знамена Риэго. При вступлении в Испанию французских войск дрался с соотечественниками за испанскую свободу, а с падением Мадрида решил воевать с турками за свободу греков. Он всюду ищет высшую правду, чтобы послужить ей своей шпагой, но тут есть нюансы. По его мнению, правда должна быть гонима, а если она изредка торжествует, значит, обречена переродиться в неправду. Следуя этой теории, Фабье не огорчается из-за поражений и не радуется победам, но, как рассказывают знающие его люди, неизменно сохраняет крепкий сон и завидный аппетит. Будем надеяться, что драка башибузуков с разбойниками, в которую ему вздумалось ввязаться на стороне последних, не лишит его ни того, ни другого”.

Моя биография изложена, в основном, верно, а с развязностью стиля мне давно пора смириться. Теперь ни один журналист без иронии не напишет даже о слепце, угодившем под дилижанс. Эта братия любит изображать человечество в виде толпы клоунов, чье единственное занятие – без цели и смысла лупить друг друга кто во что горазд и тем самым доказывать возделывающим свой сад подписчикам, что мир окончательно сошел с ума. Если в былые времена буржуа довольствовался тем, что в нем видели образец здравомыслия, в наши дни ему хочется считать себя сосудом мудрости.

Гречанки не промышляют горизонтальным ремеслом, все жрицы любви в Навплионе – итальянки и славянки. Иметь с ними дело рискованно: много войск, многие заражены. Первой женщиной я обзавелся после почти четырехмесячного воздержания. Миссис Сьюзен Пэлхем привезла мне письмо от моих лондонских друзей и скоро стала для меня просто Сюзи. Если она в сандалиях, а я надеваю сапоги на высоких каблуках, мы с ней одного роста.

Сколько ей лет, не знаю, на вид около тридцати. Иногда думаю, что не меньше сорока, но кажется тридцатилетней, а в другой день – что немного за двадцать, но выглядит старше. У женщин иные отношения со временем, чем у нас, они умеют его заговорить, приручить и меряют не календарем, а пережитым счастьем.

В Англии она и ее супруг входили в один кружок с моими английскими друзьями-филэллинами. Лорд Байрон – их кумир, Грецию они считают святой землей, греков – мучениками, искупающими грехи рода людского, как Христос на кресте. Я бы назвал их паломниками, если бы не число привезенных ими с собой чемоданов. Позже выяснилось, что, кроме гардероба Сюзи, в них лежали пятьсот экземпляров Евангелия на простонародном греческом языке. Из Навплиона эти книги были отправлены в недавно отбитый у турок Астрос, где доктор Пинкертон открыл отделение Библейского общества.

Для путешествия Сюзи сшила белое платье в виде туники, с окантовкой из квадратного греческого орнамента на подоле. Его название – меандр – я узнал от нее, как и то, что этот геометрический узор символизирует человеческую жизнь, ограненную четырьмя добродетелями. Перечислить их Сюзи не смогла, но, если другая на ее месте назвала бы что попало, она сама же и посмеялась над своей глупостью. Пускать пыль в глаза – не в ее правилах. С той же обращенной на себя иронией она рассказала, как при виде одетых во всё черное гречанок подумала, что они носят траур по павшим в боях за свободу или казненным турками мужьям, пока количество таких вдов не заставило ее усомниться в своей теории.

Мой греческий костюм привел Сюзи в восторг. Она придирчиво оглядела меня со всех сторон, как офицер – новобранца, и заявила, что на мне он смотрится лучше, чем на самих греках. Мистер Пэлхем согласился с женой. Он всегда и во всём с ней согласен.

Учитывая британский снобизм, я сообщил им о своем баронском титуле, но не прямо, а как бы между делом, в уморительном рассказе о том, как якобинцы семилетним ребенком засадили меня в монастырскую тюрьму вместе с матерью, где я выучился дрессировать мышей; сторожа при всём старании никак не могли у меня их отнять. Пока Сюзи с мужем потешались над моими тюремщиками, я, чтобы избежать сравнений с их божеством, объяснил причину моей хромоты, прибавив, что поскольку Байрон хром с детства, телесный изъян выработал в нем тонкость души, а я этим похвалиться не могу.

При следующей встрече втроем зашли в кофейню, украшенную портретами Ипсиланти, Каподистрии, Колокотрониса, Миаулиса и Байрона. Со слов своей лондонской подруги, чье имя не стоило называть ввиду ее особых отношений с последним из этой славной пятерки, Сюзи поведала нам, как Байрон, будучи в Швейцарии, однажды отправился с проводником в горы. Внезапно разразилась гроза. На скользком от дождя склоне приходилось обеими руками цепляться за камни, трость ему не помогала, а мешала. Проводник предложил на время взять ее у него, но получил отказ. В трости была спрятана шпага, отдать проводнику трость со шпагой Байрон не мог.

“Понимаете, почему?” – спросила Сюзи.

“Чтобы проводник его не убил и не ограбил”, – сразу же догадался мистер Пэлхем.

Сюзи усталым вздохом дала понять, что он в очередной раз подтвердил ее мнение о нем, однако и мне ничего другого на ум не приходило.

“Не забывайте, при каких обстоятельствах это произошло. Была гроза”, – подсказала Сюзи нам обоим, но ободряя улыбкой меня одного.

Я, однако, не сумел оправдать ее ожиданий. Пришлось ей отвечать самой: “Железо притягивает молнии. Байрон боялся, что из-за шпаги проводника убьет молнией. Он бы себе этого не простил”.

Мистер Пэлхем хлопнул себя ладонью по лбу, как будто туда сел комар, и стал пенять на свою недогадливость. Этим он опять вызвал недовольство жены. В вину ему была поставлена удивительная способность сводить любой разговор к самому себе. Под этим предлогом Сюзи отослала мужа в гостиницу, а мы с ней погуляли по набережной, затем поднялись к бастионам Паламиди. Она помнила о моей хромоте и старалась идти помедленнее. По пути я рассказал ей о своем плане сформировать и возглавить батальон из филэллинов, прибывающих сюда со всей Европы. Сюзи слушала с интересом, а когда меня приветствовали двое попавшихся навстречу греков с ружьями и я ответил им на их языке, в ее взгляде появилось благоговение.

“Вы носите сапоги с каблуками, при вашей ноге это мучительно, – сказала она. – Если вы надели их ради меня, больше не надевайте. Я и без того смотрю на вас снизу вверх”.

Меня ожгло стыдом, но я вовремя вспомнил, что любовь к себе пробуждает тот, кто вызывает одновременно и уважение, и жалость, а не какое-то одно из этих чувств.

Внизу белели дома и церкви Навплиона. Его право быть столицей Греции доказывалось лесом мачт в порту, рядами бело-голубых флагов на балконах, сумасшедшими ценами в кофейнях и количеством бильярдных на набережной. Мы двинулись в обратный путь. Сюзи шла по краю дороги, уступая мне середину. Временами она сходила на обочину, тогда высокая сухая трава, до которой здесь не добрались козы, начинала звенеть у нее под ногами. От этого звона у меня щемило сердце.

Начало темнеть. Серый редингот и того же мышиного цвета шейный платок моей спутницы сливались с быстро густеющими сумерками. Казалось, лицо ее плывет над землей само по себе, лишенное не только тела, но даже шеи, как у ангелов на фресках греческих церквей. Для полного сходства не хватало лишь крыльев.

На угловой башне Паламиди зажгли сигнальный огонь. По контрасту с ним ночь сразу набрала силу, поглотив очертания стен и крыш ниже по склону. Город не спал, но долетавшие оттуда звуки в темноте отделились от людей и вещей, которые их производили, и зажили собственной жизнью. Они плавали вокруг нас, причудливо сочетаясь, вступая в диковинные союзы, невозможные при дневном свете. Сюзи тоже была взволнована тем, как полнится ими пронизанный пением цикад теплый воздух.

“Кузнечик, кузнечик, продай мне свою скрипочку!” – пропела она.

Только я успел подумать, что не хочу с ней расставаться, как она изъявила желание посмотреть мое жилище. Я не заставил себя долго упрашивать. У меня на квартире Сюзи попросила бумагу, чернил и черкнула записку мужу, пояснив, что муж будет о ней беспокоиться. Мой слуга был отправлен к нему в гостиницу с этой депешей.

“Я написала ему, что вы пригласили меня поужинать, а врать нехорошо, – улыбнулась Сюзи. – Пусть это будет правдой”.

Ее ноготок щелкнул по стоявшей на столе бутылке вина.

Пока она во дворе совершала свой туалет, я присоединил к вину хлеб, сыр, аспарагус, миску оставшегося с обеда холодного жареного гороха. Вслед за ней я тоже прогулялся на двор. Слуга еще не вернулся, мы сами полили друг другу на руки из кувшина и ощутили себя заговорщиками, совершившими тайный ритуал братства.

За едой Сюзи завела разговор о трагедиях Софокла, точнее, о том, какое воздействие оказывают они на душу – возвышают ее или очищают. Я сказал, что это две стороны одной медали: очищение души способствует ее возвышению и наоборот, – однако Сюзи находила принципиальное различие между тем и другим. В доказательство она ссылалась на своих племянниц, одна из которых чиста душой, но не ценит поэзию, тогда как вторая обожает Байрона, но сама при этом – редкостная свинья. На этом факте Сюзи попыталась выстроить целую теорию, но концы с концами у нее не сходились. Запутавшись, она вдруг встала и поцеловала меня в губы.

Казалось, поцелуй – самое большее, на что я сегодня могу рассчитывать, но Сюзи, не переставая орудовать языком у меня во рту, начала расстегивать мой жилет. На второй пуговице она бросила это непростое дело и с возгласом “я хочу жить!” стала раздеваться сама. Некстати вернувшийся слуга был выставлен мною за дверь.

“Она вас не смущает?” – спросил я, вынув из сапога свою увечную ступню.

Сюзи погладила ее с фальшивой ласковостью. Так ребенок в гостях гладит хозяйскую собаку, принужденный к этому родителями, но сомневаясь в том, что она не кусается.

Мы вновь слились в поцелуе и медленно, то и дело отклоняясь от курса, стали подвигаться к кровати. Я незаметно направлял движение в нужную сторону. Сюзи лишь однажды оторвала свои губы от моих, чтобы сказать еще раз: “Я хочу жить!”. Я смолчал, понимая, что отвечать не нужно, ее слова обращены не ко мне, а к мистеру Пэлхему.

На кровати я взял инициативу в свои руки – сорвал с Сюзи одежду и сразу ею овладел. Она пыталась было продлить прелюдию, но вопреки моим желаниям сумела только задуть свечу. Я не сообразил отставить шандал подальше, чтобы у нее не хватило на это дыхания. Мне хотелось видеть ее голой, ей – наслаждаться, не заботясь о том, как она выглядит.

После совокупления она осталась лежать неподвижно. Теперь я и без свечи мог рассмотреть ее привыкшими к полутьме глазами. Звездное небо за окном давало для этого достаточно света. Я оценил форму ее грудей, но понять, какого цвета соски, розовые или коричневые, при таком освещении было невозможно. Растительность на лобке имела небольшую выемку в том месте, где мысленно проведенная через пупок вертикальная линия пересекает воображаемую черту, соединяющую верхние части бедер. Сюзи лежала на спине, эта выемка делала ее пушистый треугольник в низу живота похожим на черное сердце.

Она повернулась ко мне, приподнявшись на локте. Я ожидал лестных для себя интимных признаний, но услышал две нараспев произнесенные по-английски стихотворные строчки: “О, прекрасная Греция, плачевный осколок древней славы! Тебя нет, но ты бессмертна!”

“Байрон?” – спросил я, хотя можно было не спрашивать.

Я видел, что ее порыв не исчерпан, она готова продолжать, но не уверена, понравится ли мне резкий переход от любви к гражданской лирике.

Я попросил ее продолжать. Ее голос окреп: “Кто станет вождем твоих сынов, рассеянных по лицу земли? Кто сможет разрушить их привычку к рабству, длящемуся столь долго? – продекламировала она, переводя на французский малопонятные, по ее мнению, слова, но не сбиваясь при этом с ритма. – Сердце тоскует по отчизне, по отчему крову. Оно радостнее бьется возле родного очага, но вы, вечные странники, отправляйтесь в Грецию, бросьте взгляд на страну, такую же печальную, как вы. Посетите эту священную землю, эти волшебные пустыни! Только не касайтесь обломков ее величия. Пусть ваша рука пощадит землю, без того ограбленную слишком многими”.

В последних строчках речь шла о незаконном вывозе из Мореи древностей. Я объяснил Сюзи, что, хотя этот промысел объявлен преступным и правительство грозит ослушникам суровыми карами, в Навплионе обломки барельефов и статуй продают почти открыто. Чиновники участвуют в прибылях от ими же запрещенной торговли.

“Греки – те еще мошенники, не обольщайся на их счет”, – умерил я ее восторги.

Она взглянула на меня так, словно услышала непристойность.

“Их испортило многовековое рабство, – добавил я. – Они жестокосерды, коварны, склонны к воровству и обману”.

“Тогда почему ты с ними?” – последовал вопрос.

“Потому что, – ответил я, – они великодушны, честны, отважны, готовы к самопожертвованию”.

“Второе противоречит первому”, – указала Сюзи.

После того, как ее тело сошло на животный уровень, она счастливо обрела способность мыслить логически. В ее рассуждениях о Софокле никакой логики не было.

“Да, – признал я, – но это противоречие заложено в них самой жизнью, не я его выдумал. Греки – благороднейшие из людей, и они же – разбойники и воры, только не советую тебе искать среднее между этими противоположностями. Бессмысленно прибавлять одно к другому, а сумму потом делить надвое, – надо принять в себя оба тезиса, пусть даже они исключают друг друга. Я приехал сюда сражаться за свободу людей, которые не так хороши, как мне казалось издали, и должен любить эту страну, помня о той, которую сами греки давно позабыли. Греция учит нас жить с трещиной в сердце”.

Давно я ни с кем не был откровенен. Начав, не сумел остановиться и на волне благодарности к лежавшей рядом женщине рассказал ей, как год назад, в Пиренеях, на границе Испании с Францией, стоял на Беобийском мосту, а мимо меня колонна за колонной шли французские войска, чтобы задушить испанскую свободу. Я слышал, как солдаты говорят на моем родном языке, и задыхался от стыда.

Излив семя, изливаешь душу. Это родственные субстанции, но женщины готовы принять их в себя только строго в такой последовательности. Кто начинает с исповеди, остается и без духовника, и без любовницы.

“В Испании, – говорил я, – я, француз, сражался с французами, за это парижские газеты называли меня предателем родины. Мы привыкли считать родину главнейшим из всего, за что стоит умирать, – но у разных народов она разная, и если выше ее ничего нет, где тогда единая для всех людей правда? Не может же ее не быть! Неужели зов крови в наших жилах обречен заглушать голос совести? Когда меня убеждают, что совесть тоже должна иметь подданство, в иных случаях ей лучше помолчать; я чувствую себя волком в собачьей своре”.

“Ты как та трость. Внутри у тебя – железо”, – шепнула Сюзи.

Наши тела снова сплелись, но, когда всё завершилось, я продолжил с того, на чем был прерван: “Меня уверяют, будто лишь общность религии делает людей братьями. Как бы не так! Филэллины стекаются сюда со всего света, среди нас есть французы, американцы, итальянцы, немцы. Лютеране, католики, безбожники вроде меня”.

“Ты атеист? Как якобинцы?” – поразилась Сюзи.

Я это подтвердил, и она пустила в ход обретенную в моих объятьях логику: “Якобинцы ребенком бросили тебя в тюрьму вместе с матерью. Неужели это не оставило в тебе следа на всю жизнь?”

“Более глубокий след оставило во мне то, что тюрьма была монастырская, – ответил я, а затем закончил прерванную ее вопросом мысль: – Мы, филэллины, ищем здесь то место на земле, где правда не будет зависеть от племени, а братство – от религии”.

“Вряд ли грекам это нравится”, – рассудила Сюзи и без малейшей паузы объявила, что хочет есть. При этом у нее был такой вид, будто она делает мне комплимент.

В сущности, так оно и было. Она проголодалась – следовательно, я показал себя хорошим любовником.

Окрыленный, я принес недоеденные нами за столом хлеб и сыр, и, кормя ее с рук, как дитя, малодушно упомянул о завещании, составленном мной на тот случай, если погибну здесь: не увозить тело во Францию, а похоронить в земле Эллады.

Сюзи перестала жевать. Я решил, что ей неловко работать челюстями в минуту таких откровений, и не угадал. Нагишом она перелезла через меня, взяла со стула мой брегет, но не сумела совладать с крышкой. Я открыл ее, заметив, что, если ей нужно знать время, могла спросить, я бы сказал.

“И соврал бы. Чтобы я у тебя подольше осталась”, – ответила она без тени улыбки.

Я проводил ее до гостиницы, потом с блаженной легкостью в теле шагал обратно – и неожиданно сообразил, как нужно составить прошение в Министерство внутренних дел, чтобы оно взяло на себя оплату квартир для прибывающих в Навплион филэллинов. Месяцем раньше я уже просил об этом и получил отказ, а сейчас понял, в чем именно заключалась моя ошибка. В сорок лет, с изувеченной ногой и сединой в волосах, я почувствовал себя молодым. Свобода от тирании похоти обновила мой организм, облегченные чресла позволили мозгу работать в полную силу. Вот, подумал я, аллегория перемен, которые произойдут с Грецией после освобождения от власти султана.

В начале октября мистер Пэлхем начал подыскивать судно, которое по пути в Англию сделало бы стоянку в Пирее. Они с Сюзи не могли возвратиться домой, не поклонившись священным развалинам Парфенона, а раньше это было невозможно. Афины с весны в наших руках, но засевшие на Акрополе турецкие сипахи капитулировали всего две недели назад.

Подходящий корабль нашелся, и Сюзи принялась паковать чемоданы. В ожидании разлуки я нервничал, но убеждал себя, что это не повод для страданий, всё равно наш роман неотвратимо идет к финалу. Изредка мы еще продолжали встречаться, хотя я со своей трещиной в сердце стал ее утомлять, ей хотелось чего-то более цельного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю