Текст книги "Прыжок в темноту. Семь лет бегства по военной Европе"
Автор книги: Лео Бретхольц
Соавторы: Майкл Олескер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
– Вот этот молодой человек, – сказал я, указывая на парня, который выглядел немного старше остальных.
У него были темные глаза, орлиный нос и безупречно напомаженные волосы. На нем были пиджак и галстук.
– Это – Леон Остеррайхер, – ответила Анни. – Он очень симпатичный.
Было очень приятно провести время со своими сверстниками, но тем не менее я чувствовал себя немного отчужденным. Мне казалось, что всем остальным очень хорошо вместе. Я же был чужим. Я тогда не понимал еще, что мы превращались в особый мир – мир эмигрантов, каждый из которых – посторонний, каждый – в поиске чувства принадлежности. После вечеринки я пошел проводить Анни домой.
– Я хочу поздороваться с твоими родителями, – сказал я.
Но я хотел проводить Анни, чтобы еще немного побыть с ней. И когда мы попрощались и я вернулся в свою комнату, я понял, что это была не просто потребность в дружеском общении – впервые в жизни я почувствовал смутное волнение от зарождающейся влюбленности.
Несколько недель спустя пришли хорошие новости от властей: официальные бумаги, регистрирующие меня в качестве иностранца и дающие разрешение на проживание в Бельгии до 30 мая 1940 года. Итак, официальная восемнадцатимесячная передышка – я мог больше не убегать и не прятаться! Мне хотелось пропеть хвалу небесам. Я был теперь обычный беженец, а не нелегал. Я быстро пошел в столовую, чтобы отыскать дядю Давида. У него тоже были хорошие новости, которыми он поделился, не глядя на меня.
– Письмо, – сказал он. Я посмотрел на него и удивился, почему он отводит глаза. – От Ольги с детьми. Они приезжают сюда, в Бельгию. Так написано в письме.
– Mazel tov – «Поздравляю» – пробормотал я, стараясь скрыть ярость и шок.
Его семья приезжает сюда, а моя? Разве их ценность ниже, чем у его семьи? Неужели не было никакой возможности перевезти их сюда? Дядя Давид и раньше уклонялся от обсуждений. Он всегда говорил о планах. Но никогда не открывал деталей, никогда не предлагал помочь моей маме. Я воспринимал это как просто мечты о спасении, как фантазии о чуде воссоединения, которые преследовали и меня. На самом деле он нашел способ спасти своих родных, но не подумал о моих. Мои остались в Вене, брошенные на произвол судьбы, и я с трудом сдерживал свой гнев на дядю. Как-никак он был старше. Он помог мне найти комнату в Антверпене. Однако я вспомнил теперь, как другие родственники называли его отщепенцем. Я вспомнил, как после смерти отца дядя Давид одолжил у моей матери деньги, полученные ею в качестве небольшой страховой выплаты. Он так и не вернул ей эти деньги. «Мои деньги», – говорила она. «Возьми немного рыбы», – отвечал он. Это выражение стало семейной шуткой, но сейчас я был взбешен и еще сильнее обеспокоен судьбой матери и сестер.
Во второй половине этого же дня пришло письмо из Люксембурга от тети Мины и дяди Сэма. Они были рады, что я нахожусь в безопасности. Они слышали от Беккера, что я не только в Антверпене, но и «вышел сухим из воды». Милый старина Беккер, он все еще обыгрывал сцену на реке. Затем следовала прекрасная новость: они слышали о моей бабушке из Вены! У семьи все было в порядке. Ужасы этих ночей не коснулись их. Но почему нет известий от мамы? Может быть, немецкие власти выборочно контролируют почту? Подвергаются ли письма цензуре?
Несколько дней спустя пришло письмо, написанное Генни. Мое сердце подпрыгнуло от радости. У них все хорошо, писала она, жизнь продолжается. Прямых ссылок на события Хрустальной ночи не было, только: все опять вернулось в нормальное состояние. Но что было нормой? Австрия до прихода Гитлера или Вена, где коричневорубашечники на улицах ставили на колени пожилых людей? Генни писала, что тетя Оля с детьми собирается ехать к дяде Давиду, но не объясняла, каким образом это было устроено.
Я был рад, что моя семья в безопасности, но все еще сердился на дядю Давида. В мире появились новые правила хранения секретов: никому нельзя было доверять. Но дядя Давид мог бы все-таки довериться мне. Разве он не брат моей мамы? Я хотел ему высказать все напрямую, но сдержался. Он был взрослым, а я только неоперившимся юношей. Он был жесткий колючий субъект. Я – семнадцатилетний мальчик, которого научили с уважением относиться к людям. Сыграли ли деньги роль скрываемых дядей связей? Дядя Давид не был богат, но у меня вообще не было денег, кроме карманных, выданных в виде помощи Эзра-Комитетом. Были ли у него хорошие связи? Он никогда не говорил мне об этом, а я не нашел возможности заставить его рассказать.
Потом мир стал еще холоднее. Я получил письмо от Хайнца, который оставил монастырь, чтобы вернуться в свою войсковую часть. В письме было: «В связи с возникшими сложностями я вынужден тебе сообщить, что продолжение нашей переписки не представляется далее возможным. Извини. Счастливо. Хайнц».
Что случилось? Был ли он пойман с моим молитвенником? Подвергся ли официальным допросам? Или просто, найдя молитвенник и узнав, что я еврей, выразил свое отвращение этим вежливо-отстраненным, но загадочным письмом. Этого я так никогда и не узнал. Я не получил назад свои вещи и вообще больше о нем не слышал.
В декабре тетя Оля и дети приехали в Бельгию. Они привезли новости из Вены, но ничего лично мне от мамы. В моих отношениях с дядей Давидом пролегла глубокая трещина, которую его дочь, моя кузина Хильде, сразу заметила.
– Ты сердишься, – сказала она, обняв меня, когда мы остались одни.
– Мою мать оставили там, – сказал я, – и моих сестер. Неужели их жизнь ничего не стоит?
– А моя собственная бабушка? – сказала она. – Мы вынуждены были оставить и ее.
Матильда Фишер, мать тети Оли, осталась в Вене. Хильде открыто рыдала. Ей было шестнадцать, и она очень любила свою бабушку.
– А твоя мама? – спросил я. – Как она могла так поступить с собственной матерью?
Хильде пожала плечами.
– Такие вопросы у нас решает папа, – ответила она.
Она выразила собственную боль и гнев тем, что дистанцировалась от отца. В Антверпене я очень подружился с Хильде. Мы вместе часто встречались с Анни и ее друзьями.
Однажды в дождливый февральский день 1939 года я пошел в Ээра-Комитет. Я знал, что моя семья не сможет убежать таким путем, как я, но должен же Эзра-Комитет иметь и другие связи. Германия все больше угрожала Польше. Гитлер заявил чешскому министру иностранных дел Франтишеку Хвалковски: «Евреи у нас будут уничтожены».
– Можно ли как-то помочь моей семье? – спросил я Гиршфельда в Эзра-Комитет.
Покачав головой, он спросил в ответ, нет ли связей у дяди Давида. Он знал, что семья моего дяди уже приехала сюда, и пояснил, что это было сделано без помощи Эзра-Комитета. Мне нечего было ответить. Произошедшее все еще приводило меня в ярость.
– Не хочешь ли ты, – неожиданно спросил Гиршфельд, – ходить здесь в школу?
Он пояснил мне, что власти озабочены тем, чтобы молодые беженцы не слонялись по улицам: молодым людям, имеющим слишком много свободного времени, часто приходят в голову плохие идеи. Мне его предложение понравилось, и я записался в общественную профессиональную школу для мальчиков, расположенную на улице Мейстраат вблизи площади Марктплац, недалеко от Антверпенского порта. Занятия шли на фламандском, но я находился в Антверпене уже более трех месяцев и владел языком достаточно хорошо. Анни и ее сестра Нетти разговаривали со мной всегда по-фламандски. Мы много встречались. Меня часто приглашали на ужин, а потом мы с Анни гуляли. «Возьми с собой сестру», – кричала вслед Анни Рашель Фрайермауер каждый раз, как только мы подходили к двери.
Я изучал обычные для гимназии предметы и профессиональные для электриков. Учеба продвигалась успешно. Однажды во время ужина отец Анни сказал:
– Не волнуйся! Каждый, кто сумеет овладеть этим странным гортанным языком, – при этом он комично гримасничал, – способен выучить все.
На выходных мы с Анни были неразлучны, к откровенной радости ее родителей и подхихикиванию со стороны Нетти. Субботними вечерами в общественном зале на Ланге Киевитстраат, недалеко от завода, производившего печенье De Beukelaer, были танцы. Совсем рядом находилась пекарня Готтайнера – мекка еврейского хлеба, плюшек и хал. Неземной аромат разносился вечерами по всей округе. Многие из Готтайнеров погибли позже в Аушвице.
В это время мое существование казалось почти идиллическим, за исключением постоянной тревоги о семье. В марте немецкие войска вошли в Прагу. Несколько недель спустя в Венгрии были приняты новые антисемитские законы, включая запланированное изгнание всех евреев из страны в течение пяти лет. Мама сообщила, что в Вене стало спокойнее и мне не нужно беспокоиться за них. Мне трудно было в это поверить. Это просто была моя мама, которая пыталась не тревожить меня. Она облекала свои чувства в такие формы, которые не были бы понятны нацистам. На Песах я послал им пакетик мацы и другие продукты, как напоминание о прошлых праздниках.
Я избегал дядю Давида. Когда мы встречались, я был крайне напряжен. Тетя Оля отмалчивалась, не желая возбуждать раздражительность мужа. Я же старался контролировать свои эмоции. Соблюдать внутреннюю дистанцию стало для нас единственно возможным.
В школе я получил высокий балл по всем предметам. Йозеф Фрайермауер гордился моими успехами, как отец, и рассказывал каждому, кто к ним приходил, каким замечательным я был учеником. Он оказывал мне огромную поддержку и отеческую заботу – такого у меня не было с тех пор, как ребенком я потерял отца и дядя Мориц покровительствовал мне.
В августе Фрайермауеры поехали на морской курорт Бланкенберге, находившийся километрах в девяноста от Антверпена, и пригласили меня позже присоединиться к ним на несколько дней. Все это время мне ужасно не хватало Анни. В воскресенье утром я попросил велосипед у владельца бистро, расположенного рядом с моим домом, и покатил к Северному морю в отличном настроении от солнца и свежего бриза. В Бланкенберге я приехал после полудня и был встречен с огромной сердечностью. Какое счастье найти вторую семью; какое мучение думать о Вене – я обвинял себя в том, что бросил там мать и сестер.
– Почему вы не идете погулять? – спросила нас Рашель. – И Нетти возьмите с собой!
Мы так и сделали и, когда Нетти не смотрела на нас, держались за руки. Я начал воспринимать Рашель и Йозефа как родителей жены. В марте мне исполнилось восемнадцать, и я жаждал быть с Анни. Мы гуляли по пляжу, и наши ноги утопали в песке. Мы были беззаботны и романтичны. Сине-зеленое Северное море простиралось перед нами, и волны бились о берег. Анни и я подходили к прибою, брызги обдавали нас, и мы тесно прижимались друг к другу, чтобы не замерзнуть.
Однажды вечером Рашель и Йозеф взяли нас всех в кафе послушать талантливого певца Альберта Гершковича, круглолицего парня с сильным голосом.
– Мы родственники, – гордо сообщил Йозеф. – Он деверь моей сестры.
У него был удивительно красивый тенор, и выступление произвело на нас большое впечатление. Я не мог себе представить, что однажды, в товарном поезде по дороге на Аушвиц, мы с ним встретимся еще раз.
Но тогда, в августе 1939 года, все это было еще далеко от нас. Северное море было завораживающим. От мамы пришли успокаивающие новости. Однако в них не было ни слова о дяде Исидоре и его местопребывании. Бриз умиротворял. Ни слова о дяде Морице, о том, где он мог находиться. Я был увлечен Анни. Ни слова о страхе мамы за моих сестер.
Через несколько дней я попрощался с Анни и ее семьей и поехал на велосипеде назад, в Антверпен. На следующее утро я проснулся от сильной боли в паховой области. С правой стороны в паху опухло, и я понял, что у меня паховая грыжа. Эзра-Комитет послал меня к врачу, который сказал, что причиной, возможно, был велосипед. Доктор выписал мне бандаж, и я пошел домой, полагая, что боль постепенно утихнет.
Первого сентября изменилось все. На рассвете немецкие войска перешли границу Польши, началась Вторая мировая война. Англия и Франция предъявили Германии ультиматум о немедленном прекращении всех боевых действий. Гитлер отказался. Третьего сентября обе страны объявили войну Германии. Немецкие войска вошли в Варшаву, принеся с собой невиданный террор и разрушения и добавив в военный словарь новое слово – Blitzkrieg. Блицкриг. Был быстро определен объект террора – на некоторых поездах, перевозящих немецких солдат через границу, было написано: «Мы едем в Польшу бить евреев». В Польше жило более трех миллионов евреев, многие из которых были талантливыми, творческими и образованными людьми. Евреи и были избраны на особые муки. В канцелярии безопасности рейха Рейнхард Гейдрих издал указ: евреев из небольших городов и деревень переселить в гетто, которые должны быть созданы в крупных городах. Это было промежуточным этапом так называемого «окончательного решения еврейского вопроса».
Следом шли новые предписания для польских евреев: подневольный труд, ношение специальных отличительных еврейских знаков, запрет на занятие торговлей, что лишало многих средств к существованию. Еврейская собственность была разграблена. Тысячи были посланы в переполненные и грязные трудовые лагеря, где едва хватало пищи для поддержания жизни. Гетто тоже были переполнены, там царили еще больший голод и болезни. Рацион был скудный. Вспыхивали эпидемии.
В Бельгии мы спрашивали себя: когда война обрушится на нас? Учебный год начался, и я опять регулярно посещал школу. На большие еврейские праздники я ходил в синагогу на службу и задавался вопросом, защитит ли Бог мою семью. Однажды пришло письмо от Дитты с обычными заверениями: все в порядке, трудности непременно скоро закончатся. Она вложила фотографию моего старого друга Курта Штайнбаха, семья которого жила в нашем доме. На обратной стороне фотографии Курт написал:
Ты теперь далеко. Но светло
В сердце любящем сохрани
Дом, уют, верной дружбы тепло.
Вену. Наши счастливые дни.
Я сидел на кровати и плакал о мире, который исчез безвозвратно. Нужно было жить дальше. В будние дни я ходил в школу, выходные проводил с Анни.
В конце декабря у меня опять появились боли в паховой области. Врач пенял на погоду и советовал не переохлаждаться. Он рекомендовал операцию, я сопротивлялся. Он упомянул опасность ущемления грыжи, и мы запланировали операцию на весну.
Перед Новым годом неожиданно прибыли в Бельгию тетя Мина и дядя Сэм. В Америке тетя Софи триумфально добилась для них аффидевитов – поручительств о финансовой поддержке, и теперь они собирались ехать в Балтимор из Антверпенского порта. Мы обнялись на железнодорожном вокзале Антверпена, тетя Мина была очень возбуждена, дядя Сэм улыбался, пытаясь унять жену или, как минимум, немного успокоить.
Через четыре месяца, в апрельский день, вскоре после того, как мне исполнилось девятнадцать, я стоял в порту Антверпена на пирсе и смотрел, как их корабль, голландский SS Volendam, отчаливал, направляясь в Нью-Йорк. Тетя Мина и дядя Сэм махали мне на прощание с палубы, а я боролся с гнетущем чувством одиночества и пытался скрыть набегавшие слезы. «Ты скоро приедешь», – сказали они. «Конечно», – ответили.
Спустя несколько недель, 9 мая 1940 года, во второй половине дня, я переступил порог больницы города Берхем, чтобы перенести операцию по удалению паховой грыжи. Операция была назначена на следующее утро. Я заснул в мирное время, а проснулся среди войны, разбуженный воем сирен. Было шесть утра, светало. Соседние кровати пустовали, и вся больница, казалось, содрогалась от грохота. Во дворе за моим окном вспыхнуло, раздался оглушительный взрыв. Языки пламени взметнулись вверх, стекла с треском обрушились в комнату.
Нидерланды, Бельгия и Люксембург были атакованы летящими на бреющем полете бомбардировщиками люфтваффе. Они скользили над крышами Антверпена, почти касаясь их, и сбрасывали бомбы на невинных людей. В больнице царил хаос, голос из громкоговорителя сообщал: «Нас атакуют. Пожалуйста, сохраняйте спокойствие. Если вы лежачий больной, оставайтесь на месте. Если вы в состоянии ходить, пожалуйста, обратитесь в регистратуру за документами и дальнейшей информацией».
Я не мешкая оделся и пошел в регистратуру. Служащие больницы были явно потрясены, но несмотря на это сдержанно готовились к приему жертв бомбардировок. Участники гражданской обороны в белых касках, торопливо вбежав в здание, давали распоряжения: покинуть помещение, держаться вблизи домов, не выходить на середину улиц.
Я вышел из больницы и попытался успокоиться. Ужасный шум на мгновение затих, потом вновь загрохотало. Анни и ее родители жили в пятнадцати минутах от больницы. Пересекая открытое пространство, я низко пригибался к земле. Вокруг меня во всех направлениях бежали люди. Испуганные, с искаженными лицами, они искали временное укрытие. Ревели сирены машин скорой помощи, и совсем близко от нас падали на центр Антверпена бомбы. Падали на всех этих невинных людей, на зверей в зоопарке, на магазины с бриллиантами в витринах, ценность которых сейчас упала до нуля.
Из-за необходимости часто наклоняться и припадать к земле боль в паху пронзила меня с новой силой. Грыжевый бандаж я оставил дома, полагая, что после операции он мне не пригодится. Война извергалась вокруг, меня же мучила нелепая грыжа.
Когда, запыхавшись, я добрался к Фрайермауерам, они слушали сообщение по радио и пытались сохранить спокойствие в этом обезумевшем мире. Нужно ли нам искать какое-то более безопасное место? Или лучше оставаться здесь? Перешли ли немецкие войска уже границу? Через несколько часов был издан указ: мужчины-иностранцы, выходцы из вражеской страны, должны сами явиться в местные отделения полиции. Я был из Вены, являющейся теперь частью Германии. Рассматривался ли я как враг? Приказ был ясным: при регистрации иметь при себе провизию на два дня, смену белья, одеяло и другие необходимые вещи. Йозеф предложил, чтобы я взял с собой свой польский паспорт.
Мой отец был из Польши и никогда не менял своего гражданства. После нападения Германии на Польшу Йозеф советовал мне обозначить мой статус как «беженец по причине религиозного преследования». Это, несомненно, покажет, на какой стороне мои симпатии. Я быстро попрощался. Нет необходимости в эмоциональных прощаниях, думал я и был уверен, что вернусь через несколько часов. Но на всякий случай взял с собой еду.
– До скорого! – сказал я уверенно.
Казалось, бомбардировка прекратилась. В отделении полиции чиновник проверил мои документы. Я думал о смехотворности грыжи на фоне начавшейся войны и ожидал, что меня отпустят домой.
– Именем закона королевства и в интересах национальной безопасности, – объявил чиновник монотонным голосом, – вы арестованы.
У меня возникло чувство, словно немецкий танк переехал меня.
– Сэр, – сказал я по-фламандски, стараясь сохранить спокойствие, – я не враг, я – друг.
– Вы говорите по-фламандски? – удивился он.
– Да. Я выучил его в профессиональной школе. Уже восемнадцать месяцев я живу здесь, приехав сюда, – добавил я, говоря торопливо и стараясь не делать ошибок, – потому что я – еврей. Я приехал задолго до этого нападения. У нас один враг. Мы на одной стороне. Я молод. Я могу сражаться. Не арестовывайте меня! Понимаете?
– Да, – ответил он медленно.
Другие, вокруг меня, пытались использовать похожие аргументы. Это были немцы, работающие здесь в фирмах, сотрудники посольств, служащие туристических бюро – все они умоляли полицейских.
– Но закон есть закон, – сказал чиновник, печально посмотрев на меня.
Все слова ничего не значили теперь. Бельгийцы просто не знали, кто из нас вражеский агент, а кто друг. Они не могли рисковать. Мы должны быть задержаны и, возможно, отправлены назад в страны, откуда мы прибыли, в обмен на бельгийцев, проживающих в Германии. Нас собрали и отвели в спартанские военные бараки, где мы прождали до середины следующего дня, 11 мая 1940 года. Потом нас отвезли на тот же вокзал, куда я прибыл ровно восемнадцать месяцев тому назад, 11 ноября 1938 года.
Однако в этот раз нас отправляли в неизвестном направлении.
6
ЛАГЕРЬ СЕН-СИПРИЕН
(май – август 1940)
На вокзале мы увидели мир, рушащийся вокруг нас. Солдаты прощались со своими близкими и отправлялись на поля сражений. Огромное число полицейских рьяно исполняло свои обязанности. Мы сели в длинный пассажирский поезд – сотни людей, отправлявшихся к пункту назначения, абсолютно не известному никому из них.
– Юг Бельгии, – предполагали одни. – Лагерь для интернированных.
– Франция, – уверяли другие.
Но никто не знал правды и никто не знал, как долго продлится наша поездка. Франция, Южная Бельгия – какая разница? Наша жизнь находилась в чьих-то чужих руках, и все эти предположения были просто попыткой рассеять наши опасения и страхи.
Европа была объята пламенем. Германия, расширяя границы военных действий, что каждая из этих стран повторно заявила о своем нейтралитете. Гитлер назвал их заявления ложью и утверждал, что эти страны служат ареной для планируемого Великобританией и Францией вторжения в Германию. Бельгия выразила официальный протест. «Преднамеренной агрессией» назвало это бельгийское правительство. Но все это уже не имело значения – время для слов миновало. Франция, находящаяся восемь месяцев в состоянии пока еще неактивной войны с Германией, была теперь оккупирована нацистами.
Фактически, как стало понятно, немецкое вторжение было нацелено сначала на Францию, а затем на быстрый сокрушительный удар по ее союзникам. В течение нескольких часов немецкие войска вторглись во все четыре страны. Бельгийская армия, малочисленная и ужасно неподготовленная к войне, отступала с такой поспешностью, что оказалась не в состоянии даже разрушить важные мосты, и немецкие войска с поразительной легкостью продвигались вперед.
Когда поезд отошел от Антверпенского вокзала и проезжал через Берхем, я думал, в безопасности ли сейчас Фрайермауеры, вспоминает ли меня Анни. Прощайте, прощайте… В моем купе находились дядя Давид и его сын Курт, так как мы относились к одной категории иностранцев. Я все еще был обижен на дядю и чувствовал себя в его присутствии некомфортно. Бедный Курт, он был подавлен своим властным отцом и замкнулся.
Я представлял себе маму и сестер, полных страха, в нашей маленькой квартире или гонимых по улицам эскадроном нацистских головорезов. Мне казалось, они зовут меня, а я слишком далеко, чтобы услышать их, и слишком захвачен своими собственными неприятностями, чтобы отозваться.
Мы приехали в Брюссель, и поезд остановился на центральном вокзале. Перед нашими окнами железнодорожные служащие о чем-то совещались с солдатами. Медленно сгущались сумерки. Через вагон прошли чиновники, проверяя документы. Затем проследовали еще таможенники, французские жандармы и военные.
После этого мы больше часа стояли где-то на железнодорожных путях. Никто из нас не знал, где мы находимся. В темноте мы могли только гадать. Опять бельгийские и французские чиновники поднялись в поезд. Нескольких пассажиров заставили выйти. Это были немцы, которых можно было обменять на французских и бельгийских граждан, бедствующих в Германии.
– Может быть, – сказал кто-то в нашем купе, – нас увозят в безопасное от нацистов место? Может быть, бельгийцы хотят спасти нас?
– Мы – евреи, – мрачно возразил дядя Давид, – кто будет беспокоиться о нас?
Его слова висели в воздухе, пока мы сидели в ожидании в темноте, так как Франция была уже затемнена. Наш поезд ждал распоряжений по радио, основывающихся на известиях о продвижении войск, возможности ударов с воздуха, о тысячах других фактов, которые менялись каждую минуту. Мы тронулись. Опять остановились. Где-то вдалеке, во французской глубинке, мы слышали вой сирен. Были ли мы вблизи большого города? Мы слышали самолеты над головой, следом – взрывы, однако не могли оценить расстояние до них. Оставаться ли спокойно сидеть или броситься на пол? Даже вспышки от взрывов не давали представления о дистанции. Были ли это свои самолеты или вражеские? Никто этого не знал. Как долго будут продолжаться атаки? Никто не решался даже строить предположения.
Через полчаса сирены умолкли, взрывы прекратились. Наступила жуткая тишина. Потом раздался пронзительный свисток локомотива и удары буферов. Поезд снова тронулся и пошел, пробираясь сквозь тьму. Некоторые спали. Я задремал и проснулся, когда утром мы подъехали к маленькой станции. С платформы на нас смотрели люди. Они выглядели разгневанно. Один мужчина сделал режущий жест рукой по горлу.
– Что это означает? – спросил кто-то в нашем купе.
– Евреев ненавидят всюду, – ответил другой. – Где есть еврей, обязательно появится кто-нибудь, кто его ненавидит.
– Откуда они знают, что мы евреи? – спросил кто-то еще.
– Возможно, они думают, что мы немцы.
Мы продолжали двигаться в южном направлении, увеличив скорость на залитой солнцем местности. В вагоне было жарко, окна не открывались. Мы подъехали к деревенской станции на юго-западе Франции и снова увидели много людей, стоящих вдоль путей. Похоже, многие из них были фермеры и рабочие. Были ли они на нашей стороне? Нет, они держали плакаты:
«А bas les Boches!» – «Долой немцев!»
«Mort aux Traitres!» – «Смерть предателям!»
– Они думают – мы их враги, – сказал я.
– Наверное, им сказали, что мы немецкие военнопленные, – добавил кто-то из пассажиров.
Мы опять ехали всю следующую ночь и утро. Потом несколько часов стояли возле маленькой товарной станции Арген на юго-востоке Бордо, пока во второй половине дня не пришло указание: всем выйти из поезда.
У меня был рюкзак с вещами, которые бельгийские власти приказали нам взять с собой: смена одежды, одеяло. Стоя в очереди, я обернулся и бросил взгляд на поезд. Снаружи на вагонах белой краской было написано: Пятая колонна.
Меня осенило: так вот почему все так зло смотрели на нас! «Пятой колонной» называли людей, сотрудничающих с врагами своей собственной страны. Мы были объявлены шпионами, предателями. Я чувствовал, как во мне закипает ярость, которая тут же обратилась в страх. Известно, что делают с предателями в военное время. Собираются ли они всех нас убить? Я был не шпионом, а безобидным евреем из Вены, жертвой нацистов, другом и союзником французов и бельгийцев. Кому мог я объяснить, кто я? Не было никого, чтобы это выслушать.
Правду мы узнали значительно позже. На бельгийско-французской границе, где вывели из поезда немцев, велись переговоры об остальных. Начиная с 1933 года Франция приняла уже тысячи беженцев, многие из которых жили теперь в лагерях для интернированных, будучи не в состоянии легализовать свой статус. Бельгия находилась в чрезвычайном положении, почти проглоченная Германией. Нас, евреев, опять бросали волкам на съедение.
Словом, французы нашли выход. Нас впустят во Францию, обозначив как «подрывные элементы, угрожающие безопасности страны», а потом, уже там, будут решать, что с нами делать. Пока же мы должны были терпеть глумление толпы.
Мы отошли от поезда к близлежащей товарной станции, полной старых машин. Полдюжины безоружных охранников сопровождали нас. Без оружия – хороший знак. Мы были гражданские интернированные лица, не вызывающие опасений. Куда нас отправят? Как далеко? На всем континенте шла война, и мы всюду были беженцами.
Час спустя нас разместили в разных товарных вагонах, стоящих на запасных путях. В некоторых были койки, в остальных – лишь солома на полу. Дядя Давид, Курт и я делили вагон с другими. В лагерь привезли военную походную кухню и огромный котел на телеге, чтобы готовить нам пищу. В тот момент все казалось почти безмятежным.
На северо-востоке Франции приземлялись парашютисты, и генерал Роммель пересек реку Мёз, вклинившись во французскую Девятую армию. В Нидерландах немецкие пикирующие бомбардировщики атаковали Роттердам, разрушив двадцать тысяч зданий. Нидерландское правительство бежало в Англию. Всякое сопротивление со стороны голландцев было прекращено. В Люксембурге, где я на короткое время нашел себе убежище, немцы конфисковали все еврейское имущество, передавая магазины, фабрики, фермы в арийскую собственность. Затем, через несколько месяцев, было объявлено, что все евреи должны покинуть Люксембург в течение трех недель, в противном случае они будут насильно депортированы в трудовые лагеря. Был установлен день депортации – двенадцатое октября, Йом Киппур, День искупления.
Мы сидели на окраине мира и ждали. Вечером нас накормили говядиной, тушенной с фасолью и картошкой. Утром, потные после теплой мягкой ночи, мы получили хлеб и сыр. После еды нужно было встать в очередь для регистрации. Ждать пришлось долго. У нас проверяли документы и спрашивали о национальности, дате и месте рождения, фамилии родителей, о религии и профессии.
– Были ли вы уже во Франции? – спрашивали нас, чтобы не рыться в документах.
– Болеете ли каким-нибудь инфекционным заболеванием? – почему-то осведомлялись они.
Я рискнул задать вопрос: оставят ли нас здесь или повезут дальше. Но ответа не получил.
Регистрация длилась до вечера. Мы оставались в Аргене несколько дней. Становилось все жарче и грязнее. Мы жаждали принять душ и надеялись двинуться дальше. Моя грыжа время от времени беспокоила меня. Однако, если я не наклонялся или не вставал на колени, боль была терпимой.
На рассвете двадцатого мая мы были подняты громкоговорителями и построены в ряд возле жилья. Вскоре мы вернулись в поезд, на котором прибыли сюда из Антверпена. Слова «Пятая колонна» были счищены с вагонов, белели только следы. Поезд, набирая скорость, продвигался дальше на юг. На следующий день, после обеда, мы достигли пункта назначения: пляжа Сен-Сиприен на юге Франции, где несколько лет назад, во время гражданской войны в Испании, был устроен лагерь для интернированных.
Войдя в лагерь, мы увидели песок, тянущийся до самой воды Средиземного моря. В отличие от Бланкенберге, курорта, где сердце мое наполнялось восторгом в присутствии Анни, пляж и вода в Сен-Сиприене не приносили нам удовольствия. Лагерь был разделен колючей проволокой на две части. Задержанные махали руками со своей стороны проволоки, но ничего не говорили. Колючая проволока проходила рядом с кромкой воды и далее, огораживая нас со всех сторон. На юго-западе была Испания, где пляж переходил в Пиренейские горы. На фоне крутых гор голубое Средиземное море, сверкающее в лучах заходящего солнца, дарило краткий миг потрясающего великолепия природы.
Этой красоты лишено было наше непосредственное окружение и жилье – ряд деревянных бараков с волнистыми металлическими крышами, тянущийся параллельно береговой линии. Пола не было, только песок пляжа, покрытый соломой, от которой шел отвратительный запах. Металлические кровли излучали жар. Воздух внутри был затхлый и тяжелый. Я потянулся к выключателю у входной двери и не нашел его. Взглянув на потолок, понял, что света нет. Водопровода тоже не было. Я стал искать туалеты и обнаружил их: выстроенные линией вдоль колючей проволоки у кромки воды, они возвышались на столбах. Во время прилива вода Средиземного моря омывала ступени, ведущие к ним наверх.