Текст книги "Не только о велоспорте: мое возвращение к жизни"
Автор книги: Лэнс Армстронг
Соавторы: Сэлли Дженкинс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Шапиро заметил, что я действительно испугался.
– Послушайте, – сказал он, – делать операцию на мозге никому не хочется. Не боятся ее только ненормальные.
Он уверил меня, что после операции я быстро приду в себя: денек полежу в отделении интенсивной терапии и уже через день смогу приступить к химиотерапии.
Вечером мама, Билл, Оч, Крис и остальные отвели меня поужинать в располагавшийся через дорогу уютный ресторан с европейской кухней. Есть мне не хотелось. На голове у меня оставались пятна от стереотаксиса, на запястье висел больничный браслет, но меня уже не волновало, как я выглядел со стороны. Что из того, что у меня кружочки на лбу? Я был рад выбраться из больницы и немного пройтись. Люди пялились на меня, но мне было все равно. Завтра мне голову обреют.
Как человек встречает свою смерть? Иногда я думаю, что гематоэнцефалический барьер имеет не только физическую, но и эмоциональную природу. Возможно, в психике есть некий защитный механизм, мешающий нам признать, что мы смертны, пока в этом нет крайней необходимости. В ночь перед операцией я думал о смерти. Я пытался разобраться в своих ценностях, в смысле жизни и спрашивал себя: если мне суждено умереть, то лучше сделать это, борясь и цепляясь за жизнь или мирно и спокойно сдавшись? Как я проявлю себя? Доволен ли я своей жизнью и тем, чего успел в ней достичь? Я решил, что в целом я человек неплохой, хотя мог бы быть и лучше – впрочем, раку это безразлично.
Я спрашивал себя, во что я верю. Я почти никогда не молился. Я надеялся, мечтал, но судьбу не молил. Я испытывал некоторое недоверие к религиозным организациям, но считал, что во мне есть потенциал духовности и горячая вера. В целом я считал себя хорошим человеком, то есть человеком справедливым, честным, трудолюбивым и достойным. Если я был таким, если был добр к своей семье, искренен со своими друзьями, воздавал Должное общественной жизни и занимался благотворительностью, если не был лжецом и мошенником, то этого должно быть вполне достаточно. И я надеялся, что если я в конечном счете предстану перед судом какой-то телесной или духовной высшей силы, то меня будут судить по моим поступкам, а не на основе моей веры в какие-то книги или того, крещен я или нет. Если Бог есть, я надеялся, что он не скажет мне: «Но ты не христианин, 1 и тебе не место на небесах». Если же он скажет так, я ему отвечу: «Что ж, вы правы. Ну и ладно».
Я также верил во врачей, медицину, хирургию. Действительно верил. «Человек вроде доктора Эйнхорна – вот в кого нужно верить, – думал я. – В человека, 20 лет назад разработавшего экспериментальный метод лечения, который ныне может спасти мне жизнь». Я верил в твердую валюту его умаМ и знаний.
Я понятия не имел, где проходит черта между духовной верой и наукой. Но я верил в саму веру, в ее спасительную силу. Верить вопреки полной безнадежности, когда все свидетельствует об обратном, игнорировать очевидную катастрофу – что мне еще оставалось? И так мы верим постоянно, изо дня в день – я это понял. Мы намного сильнее, чем нам кажется, и вера является одной из самых важных характеристик человека. Верить, когда каждый знает, что ничем нельзя продлить скоротечность нашей бренной жизни, что нет средства от нашей смертности, – это проявление мужества.
Я понял, что продолжать верить в себя, во врачей, в назначенное ими лечение, во все, во что я действительно верю, было самым важным. Должно было быть.
Без веры у нас в жизни не останется ничего, кроме парализующего рока. И он одолеет нас. До болезни я не понимал, не видел повседневной борьбы людей против ползучего негативизма окружающего мира, постепенно удушающего нас цинизма. Бездуховность и разочарованность – вот истинные жизненные испытания, а не какие-то злосчастные болезни или грозящий катаклизмами роковой день миллениума. Теперь я понимал, почему люди боятся рака: потому, что это медленная и неизбежная смерть, сама суть цинизма и бездуховности.
Поэтому я верил.
Когда человек не может вспомнить что-то, тому. есть причина. Я заблокировал в памяти многое из того, о чем думал и что чувствовал в то утро, когда мне делали операцию на мозге, но одно я помню ясно: дату, 25 октября, потому что, когда все кончилось, я был бесконечно рад тому, что жив! Мама, Оч и Билл Стэплтон пришли будить меня в 6 часов утра; тут же прибежали медсестры – готовить меня к операции. Перед операцией на мозге проводится проверка памяти. Врачи говорят: «Мы назовем вам три простых слова и старайтесь помнить эти слова так долго, как только сможете». Некоторые пациенты с опухолью мозга страдают расстройством памяти и не могут вспомнить названные слова уже через 10 минут. Если у тебя опухоль, такие мелочи не запоминаешь.
Медсестра сказала:
– Мяч, гвоздь, дорога. В какой-то момент я попрошу вас повторить эти слова.
Это могло случиться через 30 минут или через три часа, но рано или поздно меня обязательно спросят, и, если я забуду, это будет означать большую беду. Я не хотел, чтобы кто-то думал, что у меня проблемы, – я до сих пор пытался доказать, | что не так болен, как полагали медицинские светила. Я решил для себя запомнить эти слова и потому следующие несколько минут только о них и думал: «Мяч, гвоздь, дорога. Мяч, гвоздь, дорога».
Спустя полчаса врач вернулся и попросил меня назвать эти три слова.
– Мяч, гвоздь, дорога, – уверенно отчеканил я.
Пора было ехать на операцию. Меня повезли по коридору; мама шла рядом до самой двери операционной, где меня поджидала целая бригада врачей и сестер в масках. Они положили меня на операционный стол, и за дело взялся анестезиолог. Мне почему-то очень захотелось поболтать.
– Ребята, кто-нибудь из вас видел фильм «Готова на все»?
Медсестра отрицательно покачала головой.
Я с энтузиазмом принялся пересказывать сюжет: Алек Болдуин играет одаренного, но высокомерного хирурга, которого привлекли к ответственности за профессиональную небрежность, и на суде адвокат истца обвиняет его в том, что он страдает так называемым комплексом Бога – чрезмерно уверен в своей непогрешимости.
Болдуин произносит прекрасную речь в свою защиту – но потом себя же и разоблачает. Он говорит о том, какое напряжение и стресс приходится ему переживать, когда на столе лежит пациент и он должен принимать решения, касающиеся жизни и смерти, за долю секунды.
– И в этот момент, джентльмены, он заявляет: «Я не думаю, что я Бог. Я есть Бог».
Я закончил свою историю, неплохо сымитировав Алека Болдуина.
В следующий момент я издал какой – то протяжный звук и отключился – подействовала анестезия.
Самое интересное, что в истории с героем Болдуина была доля правды, абсолютной истины. Перейдя в бессознательное состояние, я передал в руки врачей свою судьбу, свое будущее. Они усыпили меня, и только от них зависело, проснусь ли я. На этот промежуток времени они стали верховными существами, моими Богами.
Наркоз подействовал так, словно выключили свет: только что я был мыслящим существом, а в следующий момент меня попросту не стало. Анестезиолог, чтобы проверить, правильно ли выбрана доза, перед самым началом операции на короткое мгновение привел меня в сознание. Проснувшись, я понял, что операция еще не закончилась; собственно, она еще даже не началась, и я разозлился. В дурмане я произнес: «Черт возьми, начинайте же».
Я услышал голос Шапиро: «Все в порядке», – и снова отключился.
Все, что я знаю об операции, стало мне известно, разумеется, лишь впоследствии, со слов доктора Шапиро. На столе я пролежал около шести часов. Просверлив череп, он извлек пораженную раком ткань и передал ее патологу, который тут же принялся изучать ее под микроскопом.
Исследовав ткань, они надеялись определить тип рака и насколько вероятно его дальнейшее продвижение.
Но патолог, оторвавшись от микроскопа, удивлением в голосе сказал:
– Это некротическая ткань.
– Клетки мертвы? – спросил Шапиро.
– Да.
Разумеется, нельзя было сказать, что мертва каждая клетка. Но выглядели они совершенно безжизненными и совсем не грозными. Это самая лучшая новость, поскольку это означало, что они не размножаются. Что их убило? Я не знаю, не знают и врачи. Некроз тканей случается не так уж редко.
Выйдя из операционной, Шапиро подошел прямо к моей матери и сказал:
– Он в послеоперационной палате и в полном
порядке.
Затем он сообщил, что извлеченная ткань оказалась мертвой, а это означало, что больше ее не будет – она извлечена полностью.
– Все прошло гораздо лучше, чем мы ожидали, – сказал Шапиро.
Я проснулся… Медленно… Стало очень светло и… кто-то говорил со мной. Я жив. Я открыл глаза. Надо мной склонился Скотт Шапиро. Когда врач вскрывает тебе череп и выполняет операцию на мозге, а потом собирает тебя заново, наступает момент истины. Каким бы умелым ни был хирург, он всегда с тревогой ждет пробуждения и наблюдает за твоими реакциями и движениями.
– Вы помните меня? – спросил он.
– Вы – мой доктор, – сказал я.
– Как меня зовут?
– Скотт Шапиро.
– А вас как зовут?
– Лэнс Армстронг. И на велосипеде я могу надрать вам задницу хоть сегодня.
Я снова начал засыпать, но, закрыв глаза, увидел того доктора, который проверял мою память.
– Мяч, гвоздь, дорога, – произнес я.
И снова погрузился в бездонный колодец наркотического сна без сновидений.
Снова я проснулся уже в тускло освещенной и тихой палате интенсивной терапии. Какое-то время я лежал, отходя от наркоза. Было ужасно сумрачно и тихо. Мне захотелось покинуть это место. Двигаться.
Я пошевелился.
– Он проснулся, – сказала медсестра.
Я спустил ногу с кровати.
– Лежите! – воскликнула сестра. – Что вы делаете?
– Встаю, – сказал я и начал подниматься.
Двигайся. Если можешь двигаться, значит не болен.
– Вам еще нельзя вставать. Лягте.
Я лег.
– Хочу есть, – заявил я затем.
Более или менее придя в сознание, я обнаружил, что вся голова у меня замотана бинтами. Казалось, что замотаны и мои органы чувств, – наверное, сказывались последствия наркоза и протянутые к носу трубки капельницы. По ноге от пениса тянулся катетер. Я ощущал неимоверную усталость, полное бессилие.
Но голод давал о себе знать. Благодаря матери я привык полноценно питаться три раза в день, поэтому мечтал о наваленной горкой горячей еде – подливкой. Я не ел уже много часов, а последний раз меня кормили кашей. Но каша же не еда. Так, закуска.
Сестра покормила меня омлетом.
– Могу я увидеть свою мать? – спросил я.
Спустя несколько мгновений мама тихо вошла
в палату и взяла меня за руку. Я понимал, что она испытывала, как страдала, когда видела меня таким. Я был с ней одна плоть и кровь, вся материя, из которой я состоял, каждая частица меня вплоть до последнего протона в ногте мизинца принадлежали ей, вышли из нее. Когда я был младенцем, она по ночам считала мои вдохи и выдохи. Она думала, что самое трудное осталось в том далеком прошлом.
Я люблю тебя, – сказал я. – Я люблю свою
жизнь, и ее дала мне ты. Я так признателен тебе за это.
Я захотел увидеть и своих друзей. Сестры позволили им входить ко мне не больше чем по двое или трое. Перед операцией я старался всячески по – казать свою уверенность в успехе, но теперь, когда все было позади, мне уже не нужно было скрывать, какое облегчение я испытывал сейчас и как боялся тогда. Вошел Оч, за ним Крис; они взяли меня за руки, и мне стало так легко от того, что можно было расслабиться и рассказать им, как мне было страшно.
– Я еще не кончился, – сказал я. – Я еще здесь.
Я был как в тумане, но легко узнавал каждого, кто входил ко мне, и понимал их чувства. Голос
Кевина дрожал. Он очень переживал за меня, и мне захотелось приободрить его.
– Чего ты такой серьезный? – поддразнил я его.
Он только сжал мне руку.
– Знаю, – сказал я. – Тебе не нравится видеть
Большого Брата побитым.
Пока я лежал и слушал шепот друзей, во мне боролись два противоречивых чувства. Сначала меня захлестнула гигантская волна облегчения. Но затем второй волной пришла злость, и эта вторая волна столкнулась с первой. Я был жив, и я ЗЛИЛСЯ, И одно чувство не могло существовать без другого. Я был достаточно жив, чтобы злиться. Я зло боролся, зло сопротивлялся, я был зол вообще, зол на бинты на голове, зол на то, что лежу, привязанный к койке трубками. Зол так, что выходил из себя. Зол так, что едва не плакал.
Крис Кармайкл взял меня за руку. Мы знали друг друга уже шесть лет, и не было ничего такого, что мы не могли рассказать друг другу, не было чувств, в которых мы не посмели бы признаться друг другу.
– Как дела? – спросил он.
– Отлично.
– Молодец. Ну а на самом деле, как ты себя чувствуешь?
– Крис, я чувствую себя отлично.
– Это хорошо.
– Крис, ты не понимаешь, – сказал я, и слезы начали катиться из глаз. – Я рад всему этому. Даже знаешь что? Мне нравится все это. Мне нравится, что все шансы были против меня, ведь это всегда было так, я другой жизни и не знаю. Это такое дерьмо, но это всего лишь одна из неприятностей на моем пути. И я ее преодолею. По-другому я и не хочу.
В блоке интенсивной терапии я остался и на ночь. Ко мне пришла сестра и протянула мне трубку, сказав, чтобы я выдохнул в нее. Трубка была присоединена к измерительному прибору с маленьким красным шариком. Эта штуковина предназначалась для измерения емкости моих легких – врачи хотели удостовериться, что наркоз не повредил их.
– Дуйте сюда, – сказала сестра. – И не волнуйтесь, если шарик поднимется не выше чем на одно-
два деления.
– Леди, вы шутите? – сказал я. – Это же мойхлеб. Дайте-ка эту штуку.
Я схватил трубку и дунул в нее что было силы. Шарик поднялся на самый верх. Если бы наверху был колокольчик, раздался бы оглушительный ДИНь. Я вернул прибор сестре.
– И больше не приносите мне эту штуку, – сказал я. – Легкие у меня в порядке.
Сестра ушла, не сказав ни слова. Я посмотрел на мать. Она всегда говорила, что я несдержан на язык, и я думал, что сейчас она упрекнет меня за грубое обращение с медсестрой. Но мама только улыбалась, словно я только что еще раз выиграл «Трипл краун». Она поняла: со мной все в порядке. Я возвращался в свое нормальное состояние.
– Скоро, мой мальчик, все будет хорошо, – сказала она.
Утром я вернулся в свою обычную палату, чтобы приступить к курсу химиотерапии. Мне предстояло пробыть в больнице еще шесть дней и получить лечение, результаты которого будут иметь критическое значение.
Я продолжал читать литературу о раке и знал что если химиотерапия не остановит развитие болезни, то при всей успешности хирургической операции я не смогу выкарабкаться. Во всех книгах о моей ситуации говорилось очень лаконично. «Если болезнь прогрессирует, несмотря на цисплатиновую терапию, прогноз неблагоприятен при любой форме лечения», – было написано в одной из них.
Я штудировал один научный труд, посвященный раку яичек, где перечислялись различные способы терапии и соответствующие вероятности выживания, и на полях делах пометки и расчеты карандашом. Но все в конечном итоге сводилось к одному: «Если не удается достичь полной ремиссии после первого курса химиотерапии, шансы на выживание невелики», – констатировал автор статьи. Таким образом, все было очень просто: химиотерапия или сделает свое дело, или нет.
Мне не оставалось ничего другого, кроме как сидеть в постели и предоставить токсинам сочиться в мое тело – и отдать себя на растерзание медсестрам с их шприцами и иглами. В больнице ты не принадлежишь себе. Твое тело как будто и не твое вовсе – оно принадлежит врачам и медсестрам, которые вольны колоть тебя и вводить всякую всячину в твои вены и отверстия. Хуже всего был катетер; приклеенный к ноге, он шел к паху, и когда его прикрепляли, а потом снимали, это было настоящей мукой. В каком-то смысле самую ужасную часть болезни составляли эти мелкие, обыденные процедуры. По крайней мере, во время операции я был в отключке, но все остальное время находился в полном сознании, и мои руки, пах были исколоты. Не успевал я проснуться, как сестры буквально съедали меня живьем.
Зашел Шапиро и сказал, что операция имела полный успех: опухоли удалены и от них не осталось и следа. Никаких умственных нарушений нет, координация тоже в порядке.
– Теперь остается надеяться, что эта напасть не вернется, – сказал он.
Через двадцать четыре часа после операции я вышел в свет.
Как Шапиро и обещал, оправился я быстро. В тот вечер мама, Лайза, Крис и Билл помогли мне подняться с постели и повели в расположенный неподалеку от больницы ресторан. Шапиро ничего не говорил о том, что мне можно, а чего нельзя, поэтому я решил придерживаться прежней диеты. Я надел кепку, чтобы прикрыть перевязанную голову, и мы покинули больницу. Билл даже купил билеты на баскетбольный матч, но это было уже слишком. Почти весь вечер я держался молодцом, но к десерту почувствовал себя неважно, поэтому игрой пришлось пожертвовать, и я вернулся в постель.
На следующий день пришел Шапиро, чтобы снять повязку с моей израненной головы. Пока он разматывал бинты и отрывал марлю от скоб, я чувствовал покалывание. Когда повязка была снята, я посмотрел в зеркало. По скальпу двумя полукругами, словно две застежки-молнии, шли скобы. Шапиро сказал:
– Моя миссия выполнена.
Я рассмотрел скобы в зеркале. Я уже знал, что под кожей мой череп был скреплен титановыми винтами. Титан – это сплав, который используют в производстве некоторых велосипедов, чтобы они меньше весили.
– Может быть, так мне будет легче подниматься в гору, – пошутил я.
Шапиро стал моим добрым другом, и он продолжал заглядывать ко мне в палату, чтобы узнать о моем самочувствии, на протяжении всех последующих месяцев лечения. Мне всегда было приятно видеть его, как бы ни хотелось спать и как бы меня ни выворачивало от тошноты.
Ларри Эйнхорн, вернувшийся из Австралии, тоже навещал меня. Он был ужасно занятой человек, но находил время для того, чтобы периодически встретиться со мной и поучаствовать в моем лечении. Он, как и Николе с Шапиро, принадлежал к той породе врачей, которые помогают тебе понять истинное значение слова «целитель». Мне стало казаться, что они знают о жизни и смерти больше, чем другие, и понимают в людях нечто такое, чего не дано понять другим, – ведь перед ними раскрывается такой многообразный эмоциональный ландшафт. Они видят не только то, как люди живут и умирают, но и то, как мы справляемся с этими двумя обстоятельствами, лишенные масок, со всем нашим иррациональным оптимизмом, ни на чем не основанными страхами и невероятным мужеством, изо дня в день.
– Я знал многих чудесных и сильных духом людей, которым не удалось выкарабкаться, – сказал мне доктор Эйнхорн. – А некоторые никчемные и трусливые людишки выживали, чтобы продолжить свою серую жизнь.
Яначал получать хорошие известия. Никто из моих спонсоров не бросил меня в трудную годину. Мы с Биллом были готовы услышать заявления об отказе от сотрудничества со мной, но их так и не последовало. Проходили дни, а от «Nike», «Giro», «Oakley» и «Milton-Bradley» мы слышали лишь слова поддержки.
Мои взаимоотношения с «Nike» восходили еще к тем временам, когда я учился в школе и занимался бегом и триатлоном. Мне нравились их рекламные слоганы, и я считал, что иметь эту фирму своим спонсором очень почетно. Но я не никогда и не мечтал стать человеком «Nike», потому что состязался не на лучших стадионах страны и не на турнире «Ролан Гаррос», а колесил по дорогам Франции, Бельгии и Испании. И все же, когда моя карьера резко пошла вверх, я попросил Билла Стэплтона разузнать, нельзя ли заключить сделку с «Nike», поскольку мне давно этого хотелось. В 1996 году, незадолго до того, как мне поставили диагноз, компания «Nike» предложила мне спонсорскую поддержку при условии, что я буду выступать в обуви и перчатках ее производства.
Мы сразу подружились со Скоттом Макичерном, представителем «Nike», отвечавшим за велосипедный спорт, и совсем не случайно он стал одним из первых, кому я сообщил о своей болезни. В разговоре со Скоттом, произошедшем в тот самый вечер, когда я вернулся домой из офиса доктора Ривса, я выплеснул на него все переполнявшие меня эмоции. Рассказывая Скотту о своей беде, о боли в паху, о том, какой шок я испытал, узнав результаты рентгеноскопии, я разревелся. А потом я перестал плакать, и на другом конце провода повисла пауза, после которой Скотт спокойно, почти как само собой разумеющееся произнес:
– Насчет нас, не беспокойся. Мы с тобой.
Оставалось крошечное семя надежды; может быть, я не окончательно разорюсь и не останусь один. Скотт остался верен своему слову: фирма «Nike» не бросила меня. В условиях, когда мне становилось все хуже, это значило для меня очень много. Остальные спонсоры отреагировали на мою болезнь так же. Один за другим мне выразили сочувствие и поддержку и «Giro», и «Oakley», и «Milton – Bradley».
Они не только не отреклись от меня, но и очень помогли. БИЛЛ отчаянно пытался решить вопрос о моей медицинской страховке. Он выискивал всевозможные зацепки, но ничего не получалось.
И вот однажды он позвонил Майку Парнеллу, генеральному директору «Oakley». Объяснив ситуацию, он спросил Майка, не может ли он как-то помочь.
Майк пообещал договориться со страховщиком. Это известие внушило мне определенный оптимизм, но страховая компания заартачилась: я заболел до начала действия страхового полиса, и потому оплачивать мое лечение они не обязаны.
Майк Парнелл позвонил в страховую компанию лично и дал им понять, что, если они не покроют мои расходы на лечение, его фирма прекратит всякое сотрудничество с ними.
– Заплатите ему, – сказал он.
Страховщик продолжал сопротивляться.
– Может быть, вы не поняли, что я сказал? – настаивал Парнелл.
Они заплатили.
Я до конца своих дней останусь– признателен своим спонсорам и буду оставаться спортсменом «Oakley», «Nike» и «Giro», пока живу. Они оплатили то, что причиталось мне по контрактам, сполна – хотя каждый из них имел полное право разорвать договор, – и никто даже не спрашивал при этом, когда я намерен вернуться в велоспорт. Более того, когда я пришел к ним и сказал: «Я основал фонд борьбы с раком, и мне нужны деньги для организации благотворительной велогонки», каждый с готовностью вызвался помочь. Так что не говорите мне о бездушном мире бизнеса. Рак научил меня глубже понимать людей и отбросить свои прежние предрассудки и упрощенный взгляд на вещи.
Хорошие новости продолжали поступать всю неделю. После двух дней химиотерапии улучшился анализ крови. Уровень маркеров крови СНИжался а это означало, что рак реагирует на вводимые препараты. Но путь оставалось пройти еще очень большой, и, кроме того, начали сказыиаться побочные эффекты, о которых предупреждал меня Николе. К концу недели, когда эйфория от удачной операции и других хороших новостей проШла, начали проявляться тошнотворные эффекты ифосфамида. Я находился в состоянии перманентного отравления и ослаб настолько, что уже ниЧего не хотел, только лежать, уставившись в стеНкУ или спать. И это только начало. Впереди было еще два цикла. Через семь дней после операции на мозге я вернулся домой. Ненадолго – скоро Мне предстояло вернуться в больницу. Но, по крайней мере, я уже мог вести разговоры не только о Раке.