Текст книги "Каменные клены"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Лицевой травник
1986
Есть трава плакун, и та трава держать в чистоте в домах, и то бежит прочь от той храмины дух нечисты, а дом покровен будет Богом от пакости. А корень ея аще угоден крест резати и носити на себе – и тот человек не боитса диавола и злою смертию не умрет.
Русские книги, хранящиеся теперь в кладовке, на полке с рулонами обоев, которыми отец собирался оклеить спальни, да так и забросил, давались Саше с трудом, но не потому, что она забыла язык, нет – русский до сих пор позвякивал у нее в голове словами злои нельзяи цокал смешными суффиксами, превращающими ворону в воронку, сороку в сорочку, а галку в учительскую галочку.
Книги казались ей чужими оттого, что были слишком подробными, нарочито густыми, толстыми и заносчивыми. Слишком густые – значит, ненастоящие, так она думала довольно долго, вспоминая виденные на туалетном столике отстегнутые волосы матери. Самым трудным для чтения был «Травник лицевой малый». Даже название его казалось Саше нелепым, не говоря уже о том, что кожаная обложка, похожая на засохшую хлебную корку, объеденную мышами, весила больше, чем любой Сашин учебник.
– Малый, потому, что маленький, – поясняла мама, доставая его из шкафа, для этого ей приходилось вставать на стул и еще тянуться на цыпочках, – а есть еще Большой, так тот петербургского издательства Каспари, в двух томах, с гравюрами на меди! Но он нам не по карману, дорогая.
Не по карману, это Саша понимала. Малый травник был толстым и растрепанным, он бы даже в карман кухонного фартука не поместился, чего уж говорить о Большом травнике, тот, наверное, занял бы собою весь гардероб, а то и весь дом, а то и весь Абергуайн.
Читать рассыпающийся на блеклые листочки томик было все равно что играть в скраббл со сметливой Дейдрой, сыплющей незнакомыми словами, вроде pigbornили olliach– Саша просто не могла поверить в такое сочетание букв и лезла в словарь, каждый раз уныло признавая Дейдрину победу.
Слова теснились в Травнике непостижимой славянской скорописью, иногда Саше казалось, что это сделано нарочно, чтобы не читали те, кому не положено. Вот вырасту, думала она, и буковки разгладятся, распрямятся, станут английскими и сами разделятся на важное и не слишком, так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой.
Лет через десять ей стало казаться, что эти страницы душно пахнут мамиными косами, когда-то, в трудные времена, маму коротко остригли, и с тех пор она по утрам терпеливо пристегивала косы к затылку заколками и гребнями.
Когда мама умерла, Саша нашла в спальне круглую коробку из-под бисквитов – косы свернулись в ней двумя ленивыми золотистыми змейками, положив друг на друга головы и хвосты.
В хвостах торчали маленькие черепаховые шпильки.
1990
Есть трава ливакум, ростет зело лицеи, цветом синь. И выкопать ея месяца майя в первый день о вторника. А под коренем ея найдешь камень, именем енетриуг, и держи в аще где идешь – никто тебя не видит.
Если тронешь это дерево – ты умрешь, – сказала Саша сестре в их первое лето, потому что там, под деревом, под бесплодной яблоней, был секрет. Они с Прю зарыли его шесть лет назад, положили сверху цветное стеклышко, и с тех пор ни разу не проверяли.
В нем была острая баранья лопатка, белка из мыльного камня, два зуба, гнутая оловянная ложка, найденная в прибрежной грязи во время отлива, и банка из-под таблеток – мама принимала их в восемьдесят втором, когда начинала сильно тревожиться.
В такие дни она спрашивала отца и Сашу, не приходил ли кто-нибудь чужой, а за ужином заговаривала о пароме из Ирландии, на котором прибудет кто-то, кого мы не знаем, и это многое изменит, о да, вот тогда вы увидите, говорила она.
Отец гладил маму по голове и поглядывал на Сашу, как будто подмигивая, на самом деле у него дергался левый глаз, но Саша этого еще не знала и подмигивала ему в ответ.
На столике в ванной появлялась знакомая банка, мама часто и рассеянно улыбалась, больше не говорила про паром и часами расчесывала себе и дочери волосы. Саша молилась, чтобы разноцветных таблеток хватило наподольше, такая мама была ей ужас как нужна, с такой мамой она готова была жить до самой смерти.
Так вот, если тронешь это дерево… – сказала Саша тем летом, и Младшая ничего не забыла. Спустя два года, после горючей, невыносимой ссоры, когда Саша застала ее за разглядыванием муранского бисера в маминой шкатулке и ударила по рукам так сильно, что бисер разлетелся по всей комнате, неуловимый, будто ртутные шарики, Эдна пошла в дальний конец сада и стала трогать яблоню, чтобы умереть.
Через час Саша обнаружила сестру в детской – вытянувшуюся на кровати, со сложенными на груди руками. Она постояла у дверей, но входить не стала, пусть пока умирает, подумала она, смерть, разумеется, полезная, но скучная штука, вроде рыбьего жира, так что Эдне непременно скоро надоест, и она воскреснет.
Но Младшая и не подумала оживать, она пролежала на своей кровати, поверх одеяла, до самого вечера, дрожа от холода – постояльцы, пожилая пара из Ридинга, съехали после обеда, и Саша не стала топить на ночь. Она сидела в гостиной с книжкой, завернувшись в старый шерстяной плед, дожидаясь шагов по лестнице, мелкого рассыпчатого топота, но шагов все не было, и спустя полчаса Саша тихо поднялась наверх, чтобы заглянуть в приоткрытую дверь.
Сестра лежала на зеленом стеганом покрывале без подушки, сильно запрокинув голову – пухлое белое горло напряглось, а шея казалась длиннее, чем была на самом деле. Ноги Эдны были разбросаны так широко, что под платьем виднелась детская складка, отличавшаяся от кукольной лишь едва заметным сгущением тени. Саша видела ее не в первый раз – еще год назад сестра играла в саду голышом, будто Араньяни [50]50
Араньяни– др. – инд. Aranyani, букв. «лес», от aranya, «лес», «пуща», в древнеиндийской мифологии богиня леса, мать лесных зверей.
[Закрыть]в своем лесу, но сейчас она вдруг поняла, что могла бы нарисовать этонесколькими штрихами воскового мелка.
Как рисовала бы маковый бутон, покрытый невидимым пухом.
Или – сердцевину шампиньона. Или – войлочный испод листка мать-и-мачехи.
1995
Есть трава мачиха, а ростет лапушниками, одна сторона бела и листочки накрест по земли тянутса, желто ж. Утолки мачихи и прикладывай ко главе на темя – всякую болезнь из главы вытянет.
В начале июня, когда Саша узнала, что Хедда врет, все вышло как будто случайно.
В тот день она доехала до Квадранта, вокзальной площади в Свонси, на почтовом автобусе и пошла пешком вдоль бесконечной набережной, которую здесь называли променадом.
Ранним утром, обнаружив забытую мачехой папку с рефератом: Характеристика средиземноморского региона, Саша даже обрадовалась. Ей давно хотелось прокатиться до Свонси, а реферат, как вчера жаловалась Хедда, нужно непременно сдать во вторник, после занятий.
Зачем хозяйке уэльской гостиницы писать двадцать две страницы про Лазурный берег, подумала Саша, открыла картонную папку и лениво полистала. Реферат был отпечатан на знакомой машинке, судя по западающим wи z– как только Хедда раскопала эту машинку в дальнем углу сарая, где лежали мамины вещи?
День был солнечный и сухой, по узкой прибрежной дорожке ехали туристы на взятых напрокат красных велосипедах и местные – с проволочными корзинами для покупок на раме, из корзин торчали белесые от муки багеты и пучки зелени, перевязанные нитками.
Здешние запахи – острый морской слева и сладковатый гвоздичный справа – смешивались, казалось, как раз там, где шла Саша. Когда к ним добавился горячий запах карри, она вспомнила, что не успела позавтракать и остановилась у причала, где ранний индийский ресторанчик хлопал на ветру линялым тентом с надписью Badam Poori. Холодная пчелка зажужжала у нее в животе – так всегда говорила мама, когда чувствовала голод.
Ничего, часа за два управлюсь, подумала она, а вернусь на автобусе, как раз к ужину, вечером есть экспресс на Пенфро. Саша прошла по берегу еще немного, разглядывая следы отлива: полоску красного каррагена, отстиранные дочиста обрывки сетей – по ним можно понять, как далеко заходило море, оставляя пятнистую гальку в клочьях водорослей, будто перепелиные яйца в гнездах. Запах карри, казалось, провожал ее, сгустившись пряным облачком на вороте свитера, голодная пчелка гудела все громче, до Кастелламаре оставалось не меньше двух километров, и Саша сдалась.
В открытом, обнесенном низким заборчиком ресторане еще не было ни души, только пасмурный подавальщик в тюрбане сновал по дворику, вытирая столы, расставляя солонки и соусы. Саша пересчитала деньги, посмотрела в меню и заказала манго ласси с йогуртом за четыре фунта пятьдесят.
Ей сразу принесли железную вазочку с подтеками и гнутую ложку.
Она торопливо глотала свой ласси, пока индус стучал стульями, звенел посудой, поглядывал недовольно, но, когда она встала наконец, выложив монеты на влажный пластик, от которого пахло тряпкой, из дверей кухни вышли двое: темнолицый мужчина в белом полотняном фартуке и кудрявая женщина в расписанном крупными маками платье.
Они стояли на пороге и, похоже, ссорились, мужчина водил смуглым тонким пальцем у женщины перед носом, спина женщины была некрасиво обтянута цветастой материей, но вот женщина засмеялась, поцеловала сердитого хозяина куда-то в висок – он отмахнулся – и быстро прошла мимо Саши к выходу, даже не взглянув на нее.
Хлопнула кухонная дверь, деревянно стукнула калитка, Саша снова села, у нее занялось дыхание, йогурт свернулся в животе холодным липким комком, что-нибудь не так, мэм?– уныло спросил за спиной подавальщик и сгреб со стола мелочь, протянув длинную шафрановую руку над Сашиным плечом – быстро, как ящерица слизывает муху раздвоенным языком.
По ногам Саши побежали мурашки, нет, затопали тяжелые муравьи, целая армия отчаянных рыжих мирмидонян, она смотрела вслед уходящей женщине и понимала, что сейчас выкрикнет ее имя или захлебнется яростью.
Ярость внутри Саши бывала мокрой или сухой, сухая была невыносима, и Саша ее боялась, мокрая же могла разрешиться каким-нибудь отвратительным жестом или словом, Саша это знала и всегда старалась закричать или разбить что-нибудь тяжелое – как можно быстрее, не затягивая удушливого приступа.
Но теперь у нее ничего не получалось, язык как будто распух и лежал во рту пыльным куском войлока. Хедда, красноухая сучка Хедда, беспомощно билось в подъязычье, Хедда, ты изменяешь моему папе, чертова кукла.
Саша поднялась со стула и пошла к выходу, с трудом передвигая облепленные муравьями ноги, полотняный фартук хозяина хлопал маркизой на ветру, круглое лицо мачехи горячим зрачком висело в творожных облаках, белок залился алым и свернулся в хлопья, она перешла улицу перед автобусом, не слыша густых гудков, спустилась по каменным ступенькам на пляж и села на песок.
Ей надо было подумать.
Письмо Дэффидда Монмута. 2005
… твои обстоятельства всегда с тобой заодно.
Ты решила однажды, что создана для мучительных воспоминаний, ты скреплена ими, как будто музейный скелет хищного существа – проволокой, и, если их выдернуть, кажется тебе, ты рассыплешься на тысячу позвонков и мелких хрящиков. Воспоминания отложились известкой в твоих сосудах, Саша, и не дают твоей крови бежать, а тебе самой не дают распрямиться.
В тебе живет девочка, терзаемая предчувствиями, и грубоватая старуха одновременно. Когда-то я знал эту девочку довольно хорошо, учил ее английскому и латыни, даже любил ее как умел, но старуха… о да, я всегда боялся старухи.
Забвение – защитный механизм души, некоторые стекла должны покрываться копотью, чтобы можно было не ослепнуть, глядя на завтрашний день. Если бы я не сделал этого со своей памятью, то, поверишь ли, не смог бы даже писать тебе. А ведь я пишу тебе.
Ты, верно, не помнишь, как в октябре девяносто четвертого, когда я брал тебя в Лондон после нашей помолвки, мы попали под дождь в Кенсингтон-Гарденз и метались по бесконечным, залитым водой аллеям. Я предложил снять номер в одном из старинных отелей, что выходят окнами в парк, и провести там ночь – обсохнуть, выпить вина, заняться любовью.
Я так хотел тебя тогда, такую прохладную, бледную, взъерошенную, что готов был грызть ногти от нетерпения, будто голодный мальчишка, оставленный после уроков.
Какое ребячество, сказала ты, передернув плечами, у нас же обратные билеты на половину десятого. В тебе уже тогда жила боязливая рассудительность, позже, смешавшись с одиночеством и дикостью, она породила отчаяние.
Ты могла бы изгнать его из себя, в тебе так много животной, натуральнойсилы, но ты и пальцем не пошевелишь. Душа твоя скудна, но лишь потому, повторяю тебе, что ты живешь в тесном чуланчике своих воспоминаний, как когда-то жила в кладовой родительского дома, раскладывая на ночь старую пружинную кровать.
Ты – самое лучшее и самое разрушительное, что было у меня за много лет, после твоего ухода я стал всматриваться в вещи, в людей, в собственные переживания так, как это делала ты, на твой пристальный ведьминский манер.
Смешно сказать, я читаю деревенским подросткам Платона и Томаса Харди, хотя знаю, что это всего лишь слова, из которых создавался их – Платона и Томаса Харди – собственный мир, папье-маше их собственного ужаса, нечто совершенно бесполезное и недостижимое для остальных.
Книги пишутся для тех, кто их пишет, они заменяют им жизнь, как ячмень заменяет кофе, сказала ты однажды, а те, кто читает, все равно не смогут отхлебнуть чужой жизни, как бы ни старались. Почему бы тебе самой не начать писать? спросил я тогда, и ты ответила не задумываясь: а у меня все есть.
Как же все перепуталось у тебя в голове, моя девочка.
Ничего у тебя нет, ничегошеньки.
Куда бы ты ни пошла, тебя везде ждет пустырь, заросший яростной сурепкой, но не потому, что ты ищешь его, а потому, что носишь его с собой. Тебя оставили на этом пустыре совсем девчонкой, я помню тебя тогдашнюю, вечно недовольную, с вымученной улыбкой. Ты напоминала мне того мальчика из рассказа Киплинга, которого родители бросили в Индии на произвол не то родственницы, не то дуры-служанки, и он ослеп, потому что ему ни на кого не хотелось смотреть.
Я знал, что должен забрать тебя оттуда, ободрать эту коросту, которую ты нарастила поверх теплой, живой Александры, но «Каменные клены» тянули тебя на дно с такою силою, как если бы ваш пансион назывался «Каменный якорь».
Однако довольно нравоучений, я пишу тебе не за этим, я хотел сказать, что не забыл тебя и, слушая разговоры о вашей семье, точнее, о том, что от нее осталось, до сих пор чувствую знакомый озноб, и какое-то время не могу перевести дыхание.
Особенно, когда я слышу истории про тебя и Дрину, люди говорят страшное – но самое страшное, что меня это не удивляет.
Я всегда знал, что ты способна на многое, в тебе живет редкая по нынешним временам натуральная жестокость. Большинство людей жестоки с чужих слов, они читают жестокие книги, слушают жестокие новости по дороге из Бормута в Ридинг, смотрят на залитые кровью экраны, с тобой же другая история – ты просто не умеешь по-другому, как не умеешь злиться по-настоящему или повиноваться страсти, в тебе стоит тишина, как на площади после казни.
Если ты убила ее, знай – я на твоей стороне.
Дневник Саши Сонли. 2008
Прямо пред взором Энея пучина безмерная сзади
Бьет по корме; и снесенный, стремглав упадающий кормчий
валится вниз головой.
Третье июля.
Все вышло не совсем так, как я хотела, но могло быть и хуже.
Дрессер меня не встретил, поскольку моя телеграмма потерялась, и мне пришлось добираться самой, продираясь через нарядную толпу на улицах – шестьдесят тысяч гостей, как писали во вчерашней газете – и через толпу у самых ворот Лайонз-энда, где стояли охраннники с длинными списками, похожими на шелковичные свитки времен танской империи.
Я назвала охране имя Дрессера, получила гостевой жетончик на шнурке и пошла вдоль берега, мимо сонных полуголых девиц в шезлонгах – у одной девицы на шляпе была холодная на вид горсть стеклянного винограда, и я вдруг почувствовала, как хочется пить.
Позвонить смотрителю пришлось несколько раз, вероятно, он оставил телефон в клубе, или просто не желал разговаривать. Когда он, наконец, отозвался, я заговорила так быстро и таким обиженным голосом, что Дрессер даже не успел удивиться как следует.
– Я тебя сам найду, – сказал он растерянно, – раз уж так получилось. Послушай, Аликс, это какое-то недоразумение, ни жены, ни дочери нет дома… они даже не знали о твоем приезде! Ну что ж, не уходи далеко, я скоро управлюсь с делами.
До начала гонок оставалось около часа, и публика с бокалами и зонтами уже занимала места на скамьях, антрацитовая вода сухо блестела под солнцем, а вдали, у стартовой линии, маячил викторианский силуэт Темпла. Я заглянула в беседку для высоких гостей, где двое парней в униформе расставляли подносы с сыром и сельдереем, я дождалась, пока они вышли, протянула руку через перила и взяла три сырных ломтика, нанизаных на тонкое древко бело-голубого флажка.
С сыром за щекой я миновала музейную витрину с кубками, потом – ангар, из которого выходили статные гребцы с узкими, будто вырезанными из бархатной бумаги, лодками, они несли их высоко над головой, как если бы в каждой было по статуе Амона. Толпа все прибывала. Смотритель говорил мне когда-то, что в клубе Лайонз-энд состоит две тысячи девяносто восемь человек и каждый может провести бесплатно одного друга и одного ребенка.
Сегодня другом Дрессера был его враг.
Вернувшись к трибуне, я взяла у гарсона стакан сока и села в тени, под просторным полотняным тентом. На королевской регате с голоду не умрешь, никому здесь и в голову не придет, что у меня в кармане двадцать четыре фунта, из них десять мелочью из кухонной копилки для чаевых.
Торопливый мальчик в галунах сунул мне программку, время дневных коктейлей, очередность серенад и маршей городского оркестра, список присутствующих сэров, баронетов и проч., и проч.
В самом низу листочка мельчайшим, почти нечитаемым шрифтом перечислялись участники гонок, все эти одиночки, пары, четверки и восьмерки. Гребец-одиночка, упомянутый мелким шрифтом, – это как будто про меня сказано.
– Сейчас будет гонка на кубок Королевы-матери, – сказали у меня за спиной, и я обернулась. Позади меня стоял улыбающийся Дрессер с охапкой таких же программок в руках, хрустальный значок распорядителя сверкал на солнце острыми гранями.
– Да уж, нелегко тебе приходится, – ответила я, протягивая ему руку, – привет, привет.
Когда я думала о том, как произойдет наша встреча, мне приходило в голову все, что угодно, только не поцелуй. Он ловко наклонился и поцеловал меня в висок.
В виске сразу задребезжало. Дрессер всегда на меня так действовал: в нем было какое-то утомительное течение лимфы, какое-то особое покорное напряжение, будто у добровольца из публики, которого фокусник выманил на сцену и вот-вот распилит напополам.
– Пойдем в коттедж, положим твои вещи, – он кивнул на саквояж. – Не ожидал тебя увидеть, честно говоря. Твоя сестра внезапно уехала к морю, но ты, разумеется, можешь у нас остановиться. Я тебе рад.
Он направился по мощеной дорожке в сторону клуба, и я пошла за ним, прислушиваясь к болезненному звону в голове, глядя в русый выстриженный затылок мужа моей сестры. Хотя, какого мужа и какой такой сестры, если подумать.
Ни сестры, ни мужа, и почти никакого куража.
Я шла за ним всего несколько минут, но – удивительное дело – на кончике моего языка уже появился медный вкус поражения, знакомый, как вкус бессонницы и простуды.
***
je prends mon bien оu je le trouve
… теннисные мячики, сказал тогда доктор Фергюсон, купите отцу теннисные мячики, у него немеют руки, ему нужно разминать кисти – часто, каждый день.
Я поехала в хороший спортивный магазин в Пембрук, но дверь была закрыта, владелец написал на витрине сдается, две другие лавки торговали только шортами и гантелями, я чуть не опоздала на автобус и ужасно расстроилась.
– Съездишь в субботу в Кардифф, – сказала Хедда, – жил же он без мячиков до этого дня, проживет еще парочку. Лучше помоги мне расправить складки на этой проклятой простыне.
Удивительно, но отец становился все тяжелее, хотя от него остались одни ключицы да колени, иногда мне казалось, что его тело нарочно копит в себе тяжесть, чтобы задержаться на земле подольше, не оторваться и не взлететь.
Каждый раз, когда мы с Хеддой поднимали его и перекладывали на кресло, чтобы сменить постель, я боялась, что налитые свинцом суставы отца вырвутся из сочленений и покажутся наружу, еще меня пугали его зубы – они слабо держались в деснах, и мне то и дело снился сон о том, как мои собственные зубы начисто раскрошились.
Вечером я взяла Младшую на прогулку до «Хизер-Хилла» и там, оставив ее на страже возле хитроумно подстриженных кустов бирючины, перелезла через ограду теннисного корта и спрыгнула на пружинистую траву.
В углу корта под плетеным навесом стояла тележка, полная теннисных мячиков, – вот и наша корзина с цыплятами, подумала я, так и знала, что найду ее здесь. В пять часов в отеле подавали чай и шербет, так что теннисные уроки прерывались на час. В шесть на корте снова появлялся тренер Шон, у которого можно было и так одолжить пару мячиков, но мне вдруг захотелось украсть, украсть побольше – целую корзину пушистых цыплят с надписью «Хизер-Хилл, 2008». Я быстро набила мячиками карманы нейлоновой куртки, перелезла обратно, спрыгнула на песочную дорожку, и увидела, что Младшей в кустах нет.
Кричать в гостиничном саду не стоило, так что, поискав сестру поблизости минут пятнадцать, я переложила мячики за пазуху и пошла к террасе, где постояльцы сидели и стояли с чашками в руках, любуясь вествудскими холмами в сумерках.
За стеклянной стеной кафе белые платья и пиджаки казались смутными сливающимися пятнами, зато желтая кофта беглянки сияла, как единственный плод на ветке лимонного дерева. Я подошла к самому краю террасы и стала делать Младшей знаки, но та даже не смотрела в мою сторону. Она сидела за плетеным столиком с белокурым юношей в теннисных брюках и, немного важничая, окунала ложечку в стакан с шербетом.
– Простите, ради Бога, – сказала я, поднявшись по гранитным ступенькам, – но мне придется увести сестру, нам пора домой.
– Это ваша сестра? – удивился юноша. – Я нашел ее в кустах. Почему бы вам не присесть за наш столик, Аликс, дорогая. Не хотите ли чаю или шербета?
– Ну, садись же, – Младшая облизнула ложечку и протянула мне, – попробуй, какой холодный.
Я присела в тростниковое кресло и стала осторожно разглядывать незнакомца, он был здорово на кого-то похож, только никак было не вспомнить – на кого.
Вот как выглядят мужчины, способные неделями жить в «Хизер-Хилле» за девяносто девять фунтов в день, думала я, у них широкие брови – в семнадцатом веке такие делали из мышиных шкурок, у них хитрые, будто перышком обведенные губы, которые хочется потрогать. Те, кто останавливается у нас, выглядят по-другому – хотя, если бы меня спросили, в чем тут дело, я бы долго подбирала слова.
– Эй, мне кажется, ты кое-кого не узнала, – Младшая постучала меня по руке.
– А мне кажется, что тебе пора домой, – сказала я, – поблагодари джентльмена за угощение, и пойдем.
– Что с тобой, Аликс, – сказал незнакомец, – это же я, Сондерс. Я уже две недели здесь работаю, в службе приема и размещения, у меня что-то вроде летней практики.
– Сондерс Брана?
– А что, не похож? Я встретил твою сестру возле корта, собирался там постучать мячиком об стену, с пяти до шести Шон мне всегда разрешает, а вот малышке там гулять не полагалось.
– Ты здорово изменился. Тебе было одиннадцать, когда мы виделись в последний раз.
– А тебе было тринадцать, и ты тоже изменилась, – сказал Сондерс, покосившись на мою грудь, – сразу видно, что прошла уйма времени.
Младшая проследила за его взглядом и открыла рот. Я тоже посмотрела на свою круглую, бугристую, будто портновской ватой набитую, грудь под тонкой курткой, и зачем-то дернула застежку молнии вверх. Мячики за пазухой даже не шевельнулись.
– Нам пора, – пробормотала я, вставая и вытаскивая кресло из-под Младшей, – приятно было повидать тебя, Брана.
Сондерс положил на стол несколько монет, взял со стула ракетку в белом чехле и пошел за нами, мягко ступая в своих теннисных тапочках. Младшая то и дело оборачивалась на него, стараясь улыбнуться так же широко и безмятежно, хотя ее мелкий земляничный рот для этого не годился. Я тянула ее за руку, стараясь не идти чересчур быстро, ворованные мячики обжигали мне грудь и живот, казалось – все посетители кафе забыли про свои чашки и смотрят мне вслед.
На краю террасы Сондерс догнал нас и встал передо мной, загородив собою выход к лестнице. Заходящее солнце светило ему прямо в лицо, и он приставил руку ко лбу, будто козырек от теннисной кепки, которой еще не успел обзавестись.
– Мы ведь увидимся с тобой, – спросил он, не утруждая себя вопросительной интонацией, – я пробуду здесь до осени, потом придется вернуться в колледж.
Я кивнула и посмотрела через его плечо: по тисовой аллее шел тренер Шон – в таких же, как у Сондерса, мягких тапочках, с зачехленной ракеткой через плечо. Он помахал нам рукой и свернул в направлении корта.
– Шесть часов, – с еле заметной досадой произнес Сондерс, проводив его взглядом, – я так и не успел потренировать свой бэкхенд. Приходится использовать каждый шанс, – добавил он с важностью, – в других отелях персонал на корты не допускают. И правильно делают.
Подумать только, как важно выглядеть совершенством! Если бы меня спросили, кто из этих двоих дает в отеле теннисные уроки, я показала бы на Сондерса, отметила я про себя. А вслух сказала;
– Заходи как-нибудь в «Клены», у нас две молодые и злые собаки, но днем они привязаны. Спасибо за угощение. Ну, мы пошли, до свидания.
– Адиос, девочки, – Сондерс потрепал Младшую по волосам и прикоснулся губами к моей щеке, одной рукой притянув меня к себе, а другой – почти неуловимым движением коснувшись моей груди, я отшатнулась, но его пальцы уже скользнули по нейлону куртки, наткнулись на застежку молнии и дернули ее вниз.
– Покажи мне, как сильно ты изменилась, – мягко сказал Сондерс, – не стесняйся, ведь мы старые друзья.
Куртка распахнулась не сразу, как будто мячики пытались удержать створки своего убежища, но стоило мне шевельнуться, поднимая руку к застежке, как первый цыпленок показался на свет, заставив Сондерса замереть и широко раскрыть прищуренные от солнца глаза.
Желтый пушистый мячик выпал на мозаичный пол, прокатился немного по террасе и застыл возле самой лестницы, за ним посыпались остальные, посыпались и бесшумно запрыгали по гранитным ступенькам. Я даже не знала, сколько их там, просто ждала, когда это кончится, просто стояла, не шевелясь, глядя Сондерсу прямо в лицо и продолжая сжимать в руке мгновенно вспотевшую ладонь сестры.
***
… Это мой македонский конь тает истомным потом, его пасть зазубрена, как край микенской чашки, и дорога его дымится розовой глиной, и мне смешно, смешно.
Моя сестра пропала несколько лет назад, и теперь уже не важно, по какой дороге она отправилась: по юго-восточной, куда вели найденные в сарае письма с индийскими марками, по северо-западной, за невзначай украденным у меня смотрителем, или по дороге из желтого кирпича, в поисках подходящего Гудвина. Важно другое: куда бы она ни пошла, на ее подвязках вышито алыми орденскими буквами: Позор тому, кто об этом дурно подумает! [51]51
Позор тому, кто об этом дурно подумает! – «Honni soit qui mal у pense», девиз английского ордена Подвязки, учрежденного королем Эдуардом III.
[Закрыть]
Моя сестра никогда не была мне сестрой, сначала она была норовистым приемышем, с которым мне пришлось делить свою детскую, потом – нелюдимым подростком с двумя именами, потом она была моей девочкой, потом – партнершей по танцам для Сондерса Брана, потом – не знаю кем, я давно ее не видела, может быть, больше никем?
Я знаю, что рано или поздно она появится в «Кленах» как ни в чем не бывало, волоча за руку свою самозародившуюся дочь, я даже знаю, что она скажет: Али-и-икс, ты жутко выглядишь, что у тебя с волосами?
И вот, на ковре в гостиной появятся кофейные пятна, в водостоке – окурки, в раковине – волосы, в холодильнике – сырные огрызки, в гостиничных счетах – путаница, в саду – пустые стаканы с винным осадком, в моей шкатулке – перепутанные серебряные цепочки.
Мама обидится и снова перестанет приходить. Эвертон научится завивать волосы и подделывать шаткую матросскую походку. Травник придется прятать получше, уж не знаю куда, от любопытных коротких пальчиков. По ночам в доме будет взрываться детский плач и голос Френсиса Хили, а днем станет глухо бурчать телевизор с дурацкими викторинами.
Эдна Александрина, горе мое, возвращайся домой.