355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Даю уроки » Текст книги (страница 12)
Даю уроки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:23

Текст книги "Даю уроки"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

Вспыхнул экран, закончив эту мудрую историю, а ребятишки в комнате радостно загалдели, захлопали в ладоши. И их величественная мама тоже раз-другой свела ладони, скупо улыбнулся, радуясь за девочку, их строгий отец. Кажется, улыбнулся и пес, приподняв голову.

А на экран выплыла знакомая, очень знакомая ему милая и молодая женщина. У него с ней чуть было любовь не началась. И началась бы, если б куда-то срочно не отбыл, в какую-то из горячих точек планеты, чтобы там, улыбчиво и смело ведя себя, сообщить о событиях, случившихся за тысячи километров от Москвы. А когда вернулся, узнал, что эта милая женщина, умеющая улыбаться не хуже его, – вон как сейчас расцвела улыбкой! – вышла замуж. Кажется, в третий раз. И все по восходящей идя. За какого-то космонавта, кажется, вышла. Космонавтов с каждым годом становилось все больше, их жениховский ранг несколько, разумеется, снижался, но все-таки...

Вспыхнул свет, и ребятишки обратили внимание на гостя. И тотчас узнали его. Не все, но почти все. Только самые маленькие не узнали, потому что в их телевизионном мире он уже не мерцал. Но большинство узнало. И знавшие стали радостно кивать ему, махать, указывая руками и ручонками на экран телевизора, возбужденно говоря что-то родителям. Странно, никто в Ашхабаде его не узнал, не сопоставил его нынешнего с этим вот экраном, этой метой славы всенародной. Он был несопоставим для взрослых, такой, каким стал, с тем, кем был. Иные и задумывались, мол, где могли его встретить, отчего лицо его знакомо им, но и только. Экран телевизора и он в нем – такое им в голову, в зрение их не вмещалось. А ребятишки вот мигом узнали. Сразу же. Они привыкли к чудесам. Жили в такое время, когда все везде могли очутиться. Вот снег сейчас к ним пришел. А вот пришел и сидит у стеночки человек из телевизионного ящика. Взял и вышел из ящика и вошел в их дом.

А теперь взял и поднялся, поклонился, обулся и вышел из их дома. Ничего особенного... Обыкновенное чудо. Обыкновенная радость.

Знаменский вышел в темноту и в яркое свечение непривычно больших, близких звезд. Новые звуки пришли в ночной город. В близких горах пробудилась жизнь. Там подвывали шакалы, не смея еще спуститься в город, выжидая, когда он окончательно уснет. Это был такой город, где у канав можно было встретить не собак, а шакалов, где над крышами, закрывая небо крыльями, мог пролететь, косо садясь, орел, где в шорохе листвы могла поднять точеную головку гюрза, молниеносная эта смерть, где, неслышно ступая, двигались патрули пограничников, где, особенно ночью, слышны были звуки жизни "с той стороны", а там, хоть всего лишь обмелевшая речка делила стороны, там по-иному звучала жизнь, вскрикивала, плакала и даже радовалась по-иному, хотя там и там жили туркмены.

Окно в комнате Самохина светилось. Не спал старик. Знаменский решил не заходить к нему. Он к самому себе сейчас зашел, в недавнее свое. В темноте ночи ярко светился в его глазах экран телевизора, вспышками шла в этом экране его былая жизнь. Былая жизнь...

Наутро рванули на вездеходе в Кизыл-Арват. Мчались по пыльной, тряской дороге, как участники какого-нибудь ралли. Но вездеход тряски не страшился, а Самохин, схваченный вдруг нетерпением, с готовностью страдал, лишь бы скорей, скорей. Поспели. За три минуты до отправления примчались к отходящему на Ашхабад поезду. Быстро попрощались, крепко обнявшись, но не целуясь, к счастью, этот целовальный обычай в Средней Азии не прижился. Обнялся Знаменский с усатым летчиком, который зачем-то погрозил ему строго пальцем.

– Вы о чем? – спросил Знаменский.

– Вообще! Будем друзьями, надеюсь? Ждем вас в Кара-Кале. Такой это у нас городок, кто раз побывал, еще побывает.

Обнялся Знаменский и с Мередом. И когда обнимался, почувствовал, как тот сует ему в задний карман брюк какой-то пакет, туда же сует, где уже лежали конверт летчика и пакет старого туркмена, продавца фисташек. Меред совал свой конверт, таясь ото всех, таясь и от летчика. Вон оно что, они работали на Ашира поврозь!

– Не потеряй! – шепнул Меред. – Буду в Ашхабаде, найду. Эх, вырваться бы! – эти слова он сказал громко и для всех.

– Скорей, скорей! – торопил Самохин. Он уже простился, уже поднялся на ступени вагона.

И вот они в пути. Странно тоненьким голоском покрикивал приземистый, промасленный тепловозик, похожий на большого жука. За окнами вагона пустыня, верблюжья колючка, ветер крутил барханы. Вагон был старый, еще с довоенной, наверное, поры бегал, он скрипел и постанывал. В вагоне было тесно, он был забит мешками с дынями, ящиками с виноградом. Владельцы этого товара, который скоро очутится на ашхабадских базарах, охотнее сидели на полу, чем на лавках. Поджали ноги и сидели молчаливые, важные, очень картинные в своих халатах, тельпеках, с лицами вовсе не торговцев, а суровых воинов. Это мужчины. А у женщин лица все же были сокрыты, хоть и не укрыты. Конечно, ни у кого паранджи не было и в помине, но так они как-то спустили платки, так как-то держали, согнув в локте руки, что лиц их было не видно. Только глаза громадные посверкивали, рассматривая украдкой.

– Заехали мы с вами, Ростислав Юрьевич!.. – Самохин близко придвинулся к Знаменскому. – Воистину на край света... А зачем? Или был все же смысл?.. – Самохин всмотрелся в Знаменского, допытывался взглядом, умно и зорко глядел.

Знаменский ничего не ответил, только улыбнулся.

– Ну-ну, – покивал старик. – Ну-ну... – Он устало закрыл глаза, застыл болезненно-оливковым лицом.

Жук-тепловозик отозвался вместо Знаменского, что-то загадочное прокричав тоненьким, пронзительным голоском. Жара в песках разгоралась, разжигало там солнце свой костер-пекло.

25

Он – дома. Эта комнатенка, вросшая в землю, его дом. Он еще не привык здесь ни к чему, а уже поверил, что это его дом, и сейчас был рад ему, всему здесь, особенно этим крошечным окошкам, за которыми близко стояли горы. Он теперь их и поближе узнал. Все тот же Копетдаг, но с противоположной стороны. Слетал, сбегал, чтобы поглядеть поближе, а теперь вернулся, отдалился, но все равно они перед глазами – эти горы, и с ними каждое утро можно будет глазами перемолвливаться, а то и помолиться на них, на извечные их лики.

В комнате у него произошли кое-какие перемены. Он не успел обжить ее, а теперь она показалась обжитой. Это, конечно же, Светлана ко всему тут прикоснулась, Дим Димыч так бы не мог прибрать стол, он у него был завален папками, картами, а теперь звал к своему крошечному, расчищенному простору: мол, подсаживайся, журналист Знаменский, давай, пиши, послужу тебе. И старенькая тахта приободрилась, куда-то подевала свои бугры, став не диваном тут для всех, а постелью для него, здесь поселившегося. Он не успел, улетая в Красноводск, выложить вещи из чемоданов, чемоданы так и стояли у стены, в ряд встав, готовые кинуться снова в путь, но в комнату уже вселился, хоть и утлый и узкий, но все же шкаф, чтобы туда перекочевали вещи из чемоданов, если все же останется он здесь, в этой комнате, жить. Чемоданы, барственные тут и чужие, призывали покинуть эти убогие стены и как можно быстрей. Прибранный столик, шкаф, тахта, застланная женщиной, предлагали остаться. А куда ему было уходить? Он присел на стул у стола, провел рукой по столу, прикидывая, как тут будет его пишущей машинке, плоской "Эрике", быстро поднялся, раскрыл самый большой чемодан, где была машинка, достал ее и поставил на стол. Достал еще из чемодана один за другим два магнитофона, побольше и поменьше, два "Сони", о них корреспонденты пели, переиначив старинную солдатскую песню: "Наши жены – "Сони" заряжены". Эти ящики тоже нашли свое место на столе. Что еще? Надо бы бумагу выложить, ручки. А зачем? Он разве слетал в Красноводск, побывал в Кара-Кале, чтобы отписаться потом? Кто он? Зачем он? Забылся, выволок все машинки, а они ему не нужны, как и он сам никому не нужен. Он снова сел к столу, раздумав обживать его, злясь на себя, что забылся, выволок вот свое прошлое из чемодана.

В дверях встал Дим Димыч, обряженный в фартучек, с кухонным полотенцем через плечо, спросил:

– Вы как себя приучили после дальней дороги, сперва поесть или сперва под душ? Воду в бак я налил доверху.

– Сперва под душ, – сказал Знаменский, поднимаясь. – Это Светлана Андреевна тут руки приложила? А где она?

– Сегодня утром вернулась домой. Побыла у меня, чтобы отдышаться, и вернулась. Она часто так в последнее время поступает. Глотнет воздуха – и снова на дно.

– Жаль... А почему на дно? Как это понять?

– Не удалась семейная жизнь у девочки, вот как это понять. Муж, кстати, профессор, медик, наисквернейший человек. Мать мужа, свекровь, стало быть, наисквернейшая из старух. А я все же крестный ее мальчика. Вот ко мне и сбегает. Ну, вставайте под душ. Сейчас наш Ашир примчится. Нужны вы ему. Или полюбились? Как он вам?

– Мне он нравится. Полагаю, умный человек. И жизнь знает.

– Умный... Знает... Вам бы с ним встретиться, когда он был в форме. Стремительный. Сверкающий. Не узнать совсем человека. Разжалованный... Какое слово убийственное. Вдумайтесь, вслушайтесь в это слово: разжалованный...

– А зачем мне вдумываться или вслушиваться, Дим Димыч, когда я сам поселился в этом слове? – Знаменский даже повеселел, так невесело стало на душе. Просто хоть смейся над самим собой, так скверно все. Он и улыбнулся, от души улыбнулся, наигорчайшие выкладывая у губ морщинки. Они, эти морщинки, в такие минуты на наших лицах и укореняются. Вчера не было зарубки, сегодня, гляди, появилась.

– Нет, Ростислав Юрьевич, вы в этом слове не поселились, – несогласно мотнул головой Дим Димыч. – Я для вас еще слова не нашел. Вы транзитный пассажир на станции Несчастье. Вызволят. А Ашира некому. Разве что сам... А как? Разжалованному-то? Тут все построже, чем у вас. Согласитесь, построже. А, легок на помине, явился сокол!

Послышались быстрые шаги, и в комнату, минуя посторонившегося Дим Димыча, вбежал Ашир, глазами-дульцами вперившись в Знаменского. А если бы не эти глаза, не опаленное нетерпением лицо, то показалось бы, что в комнату вбежал ну просто бродяга, опустившийся какой-то тип, уже с утра где-то набравшийся.

Ашир ничего не спросил вслух, глазами спросил, а Знаменский ничего не сказал вслух, глазами ответил. Молча обменялись они рукопожатием, постояли рядом, и Знаменский, теперь знавший, что Ашир самбист, даже мастер спорта, не удержался и дотронулся пальцами до его руки у плеча, обрадовавшись, что ушиб пальцы, что этот, будто бы опустившийся человек был из железа выкованным.

Дим Димыч исчез из дверного пролета и чем-то там гремел во дворе, нарочно гремел, чтобы отгородиться от их разговора.

– Как же так, друг? – упрекая, спросил Знаменский. – Ни о чем меня не предупредил. Я всякий раз натыкался на неожиданность.

– Вот и хорошо.

– В аэропорту я ждал, ждал тебя. Даже показалось, что ты в последнюю минуту примчался. Нет, померещилось.

– Почему померещилось? Я был там. Примчался, именно. Понимаешь, свежее пиво в аэропортовский буфет привезли...

– Ну, знаешь ли!

– Знаю, знаю. А ты вот знаешь ли, что сидел в самолете с человеком, у которого в пижонской сумке под сиденьем было килограммов десять опийного сырца? Ты запах не почувствовал? Воняет это зелье какой-то нелюдской вонью. Сладкой тухлятиной воняет, тошнотный запах.

– Нет, ничего такого я не почувствовал.

– Упаковали, постарались. Человеческий нос грубый инструмент, а собак на внутренних рейсах наши службы контроля еще не завели. Беспечничаем. Все та же песня: "У нас?! Как можно?! Быть этого не может, потому что не может быть никогда!"

– И с кем же я там сидел? Ты что, заглядывал в салон с пивной кружкой в руке?

– Именно. Я дальнозоркий. А сидел ты со сценаристом Петром Сушковым. Нарядный такой и сверхнарядный. Личико моложавое, но морщинок сверх меры. Может, и сам уже приохотился? Наверняка! Пустой малый!

– Да, человек, сидевший со мной рядом, представился сценаристом и назвался Петром Сушковым.

– Все правильно сказал, не соврал. И сценарист, и Петр, и Сушков. А вот про то, что под ногами в сумке у него десять килограммов вони и распада, а про это он тебе не сказал. Он не сказал, ты не учуял.

– Нюх слабоват.

– Верно, слабоват. И сейчас, Ростик, эти десять килограммов, поделенные всего-то на пять-шесть грамм в порции, уже начали убивать твоих москвичей, все больше молодых дурней и дур. Прикинь, сколько это порций! – Ашир выпрямился, вскинула его ярость. – Ты прикинь, ты посчитай! Голова кругом идет! А разве он один у них?

– Схватил бы его, отволок бы в милицию, у тебя силенок бы хватило. Вот тебе и факт. Убийственный!

– Да, факт. Один. Но я бы засветился. Понял? На одном-единственном факте я бы вычеркнул себя из расследования. Не-е-т! Я больше торопиться себе не позволю! Привез?

– Да. – Знаменский извлек из кармана три пакета, ужавшиеся, слипшиеся, протянул их. Аширу.

Ашир взял эти пакеты, разлепил, снова сложил, а потом сунул их в ящик письменного стола.

– Они останутся в твоей комнате, Ростик. Мне с ними по улицам ходить нельзя. Я стал прозрачным. И дом у меня стал прозрачным. Это кусочки карты, которую я хочу нарисовать, когда соберу все кусочки. Дим Димыч обещал мне нарисовать эту карту. Он в курсе. Нелья, невозможно работать в одиночку. Мне, как ты заметил, помогают. И вот когда мы сложим нашу карту, ты отвезешь ее в Москву. Готовься, тянуть с этим мы не будем. Карта! Я складываю карту! Вот она и убьет их! Пошли есть. И выпить хочется.

– Не пойму, ты все же пьяница или следователь? Кто же пьет в такую жару и в самый полдень?

– Я, Ростик, спивающийся бывший следователь, выгнанный и опозоренный. Понял? Ты думаешь, зачем я сюда примчался? А затем, что тут нашел пристанище один московский неудачник, у которого еще есть денежки и с которым можно их пропить по-быстрому. Понял? Неудачники, мы с тобой неудачники, а неудачников тянет друг к дружке, чтобы вместе пить и слезы лить. Пошли, подтвердим версию!

– Я бы сперва душ все же принял.

– Ошибка! Неудачники, такие, как мы, не следят за собой, им достаточно, что следят за ними.

– Я все же приму, слипся весь, устал.

– Пили там много? Это хорошо. Как там мой Меред? Как поживает маленький майор? Крепкие ребята?

– А этот старик в тельпеке, продавец фисташек, кто он?

– Так он фисташки для конспирации надумал продавать?! Вот голова! Сказать тебе, кто он такой?.. Скажу, не поверишь! Ладно, пошли есть и пить, потом скажу, не все сразу. Ну, голова! Вот голова! – Ашир повеселел, услышав про этого старика, продавца фисташек. – Фисташки, говоришь, продавал? И дорого взял с тебя?

– Рубль потребовал.

– Замечательный старик! Герой! Ладно, приоткрою его. Знатный чабан. Герой, не соврал, Герой Социалистического Труда. Ну, пошли, пошли! Тебе к воде, мне к водке! Нет, мы их сделаем! С такими ребятами? Клянусь, мы их сделаем!

26

Только уселись за стол, как примчался Алексей, который лишь час назад встречал Самохина и Знаменского на вокзале, развез их – Самохина в "Юбилейную", а Знаменского – домой. Примчался, чтобы немедленно доставить Знаменского к Захару Васильевичу Чижову.

– Начальство срочно требует! – встав в калитке, объявил Алексей, жадно взглядывая на утлый столик под виноградными лозами, такой приманчивый бутылочкой посреди даров земных. – Подлая у меня профессия, я вам скажу! Алексей не смаргивая глядел, опечаливаясь все больше. – Сейчас бы тяпнуть стопаря, захрустеть бы чем-ничем, но нельзя! Баранка! Она хуже кандалов! Помчались, Ростислав Юрьевич! Что-то стряслось! Захар Васильевич мрачнее тучи!

Только из-под душа, еще не обсохнув, куска не успев съесть, покатил Знаменский на зов начальства.

– Я вижу, сдружились вы с этим бывшим следователем, – сказал Алексей. Как судьба играет человеком, ай-яй-яй! Кем был и кем стал! Популярнейшей был в городе личностью. Все наши хапуги, завидев его, трястись начинали. И что же? Брал, оказывается. Вот спивается теперь. Совесть замучила. Но, конечно, с ним не заскучаешь. Острый человек. А Лана вам кланяется, Ростислав Юрьевич. Зацепили вы ее.

Хоть и плохо еще ориентировался в городе Знаменский, но дорога в МИД была очень проста, шла прямиком по проспекту Свободы, мимо запомнившегося парка, после которого и надо было свернуть вправо, развернуться – и вот и прибыли. Но Алексей вел машину какой-то другой дорогой, тоже показавшейся знакомой, тут все дороги были породнены деревьями, и все же куда-то не туда вез.

– Мы не в МИД? – спросил Знаменский.

– Захар Васильевич велел к себе домой доставить. Он как туча, а наша Нина свет-Павловна еще мрачнее. Вы там, в Кара-Кале, не учинили чего-нибудь, Ростислав Юрьевич? – Алексей снял даже руки с руля, покрутил ими, изобразив нечто фривольно-замысловатое. – А? Дамы, а?!

– Кобры там, а не дамы. – Знаменский протянул руку к баранке, с наслаждением приняв в ладонь упругий ход машины, выправил чуть этот ход. Так и повел, Алексей не мешал ему, не перехватывал руль, с понятием был человек. Едва коснувшись руля, стал Знаменский узнавать дорогу, водительскую обретая память.

– Тормози, приехали.

– Есть, капитан!

Захар Чижов встретил друга возле дома. Они обнялись, будто после долгой разлуки. Обнявшись, и в калитку вошли. Захар помалкивал, Знаменский ни о чем его не спрашивал.

Недели не прошло, как он был здесь, а сколько сразу приметилось перемен в этом крошечном саду. Все тут будто шагнуло в другой цвет, ну словно повзрослели деревья и виноградник, в зрелость вступили, в глубину.

– Похоже, солнце у вас творит чудеса, – сказал Знаменский.

– Похоже, похоже... Здравствуй, Ростик. – Из дома вышла Нина. Неожиданная какая-то, строголикая. На него и взглянула и не взглянула, мимо прошел взгляд, так только женщины умеют глядеть, когда гневаются. Но разве он в чем-то перед ней провинился?

– Ниночка, и тебя тоже не узнать. – Знаменский подошел к ней, поцеловал руку, наигрывая светскость, взглянул улыбчиво. Нет, она ответно не улыбнулась, она и вправду гневалась.

– Что случилось, друзья? – спросил Знаменский, недоумевая.

– Как тебе сказать... – Захару явно было не по себе. – Ты завтракал, Ростик?

– Только было начал, как был вами затребован, шеф.

– Вот и хорошо, позавтракаем вместе.

– Ох уж эта мужская консолидация! – вздохнула Нина. – Готов даже подряд два завтрака съесть во имя дружбы. Да не тяни ты, Захар! Конечно, будет ему завтрак, но сперва он должен получить выволочку. Надо же, донжуан проклятый! Едва приехал, едва свалился к нам со всеми своими неприятностями, как уже у него амуры начались! Господи, что за человек?! Бедная Лена...

– Нина, о чем ты? Захар, что она несет?

– Ах, он не знает! Ах, он не догадывается! Захар, может быть, объяснишь товарищу...

– Да что тут объяснять?.. – Захар томился, видно было, что ему тягостен предстоящий разговор, он тянул, не начинал, озаботился вдруг, что вода в канавке сбилась с пути, закружилась, наткнувшись на обсыпавшуюся землю, и он кинулся выручать воду, схватил кетмень и начал расчищать завал. – Видишь ли, Ростик... – Захар пошел вдоль арыка, расчищая его дальше, за дерево зашел, взрыхлил вокруг землю, раз уж кетмень в руках. – Видишь ли, Ростик... На тебя поступила жалоба... Точнее сказать, донос... Но за подписью, вот беда... – Под одним деревом землю он взрыхлил, но надо было и под другим взрыхлить, раз уж кетмень в руках. – Совсем запустил сад! – пожаловался Захар, которого теперь даже не видно было, отгородили его деревья. Впрочем, слова его еще можно было разобрать: – Понимаешь, если бы это была анонимка, я бы ее просто порвал и бросил в корзину... – доносилось из-за деревьев. Но это не анонимка, это заявление. И за подписью, и с указанием звания, и даже с указанием партийного стажа. Что прикажешь мне делать?

– Окучивать сад, Захар! – сказала Нина. – Окучивать и окучивать! Теперь я знаю, как тебя заставить окучивать наш сад!

– Вот ты сердишься, – издалека донесся голос Захара. – А мне каково?

Он вернулся. Несчастный, с вымокшими ботинками, облепленный какой-то паутиной, волоча за собой кетмень.

– Захар, прошу тебя, не бросай кетмень, – язвительно сказала Нина. – В конце концов ты всегда сможешь работать садовником.

– Я, кажется, подвел вас, друзья? – спросил Знаменский. – Но даю вам слово, я не знаю за собой никакой вины.

– Нас подвел? – переспросила Нина. – Начнем с того, что ты себя подвел. Ну, хорошо, скажу я, коль скоро муж мой дипломатически переквалифицировался в садовники. О, дипломаты! Нет, о, мужчины! Итак, Ростик, как выяснилось, ты поселился в доме, где живет одна весьма знаменитая в городе дама. Вернее, не то чтобы живет, но иногда ночует. Хозяин этого дома, говорят, что он весьма странный тип, ее какой-то родственник, и вот она... Согласна, доктор Светлана Андреевна просто прелестная женщина. Но, Ростик... Что ты знаешь про нее?..

– Нина! – Захар вышагнул вперед и кетменем ударил оземь. – Нина, прошу тебя, не будем касаться чужой судьбы! Как можно, Нина? Ростик, все дело в том, что муж этой женщины, видимо, из породы отвратительных ревнивцев. Словом, он написал нам заявление, требуя...

– Иногда ревнуют не без повода, – тихонько обронила Нина.

– Это его дело! Вызывай на дуэль, черт побери! – взорвался Захар, смешно, как рапирой, взмахнув кетменем.

– А это мысль, – сказала Нина. – Ведь Ростик у нас шляхетских кровей. Верно, Ростик, вызывай ревнивого мужа на дуэль. Впрочем, он старик, не принято фехтовать со стариками. Но Захар, мой Захар-то каков! Я тобой восхищаюсь, Чижов, из деревни Чижи, Смоленской губернии. Бретер! Дуэлянт! Браво, Захар!

– Что с тобой, Нина? – удивленно поглядел на жену Чижов.

– А то, мои милые, что эта женщина действительно может сыграть роковую роль в судьбе Ростика, да и в твоей, мой дуэлянт-муженек. Это роковая женщина, а город у нас не так уж велик, у нас все про всё знают, даже я, хоть мы тут недавно, все про всех знаю. Да, согласна, муж у нее не из симпатичных личностей. Но он подобрал ее после суда, он подобрал ее, когда она ждала ребенка от другого, он загородил ее собой, а у нее была репутация хуже некуда. Тут, Ростик, лет двенадцать назад был громкий, громчайший процесс по медицинскому институту. Веселились студенточки со своими педагогами. Медики! Циники! Одна так довеселилась, что отравила мужа и его отца. Мешали они ей веселиться! Вот такие дела. По этому процессу, а его в городе помнят, многих девиц таскали. Была там и твоя Светлана, Ростик. Шла по списку слишком веселившихся. Ну, оправдали, ждала женщина ребенка, но... Но вот что это за женщина, Ростислав Юрьевич. И ты, едва приехав, едва...

– Да, вот что это за женщина... – Знаменский смотрел на Нину, дивясь ей. Ведь это же их Ниночка-блондиночка была перед ним, славная, милая, беззаботная, отзывчивая, – что там еще? – добрая, веселая, заводная, – что там еще? Все ушло! Совсем она, полное сходство, но другая. – Да, Ниночка-блондиночка... Ну я пошел, Захар?

– Иди. Считай, что я переговорил с тобой официально. Письмо мы, разумеется, закроем. Слушай, съехал бы ты с этой квартиры. Там и неприглядно очень. Знаешь, поживи пока у нас, мы тебе найдем не спеша что-либо поприличнее. Нина, ты согласна? Приглашаешь?

Пойми их, этих женщин, эта суровая обличительница сейчас плакала, уткнувшись лицом в ладони, рыдания сводили ей плечи.

– Сын... не может забыть сына... – шепнул Чижов Знаменскому, который уходил, чтобы удержать его, и тотчас кинулся к жене: – Нина? Ну, что ты, Ниночка? Ну, умоляю тебя!

Но тут требовательно зазвонил из дома телефон, пронзительно и настойчиво, суля какие-то неприятности, и Захар кинулся в дом, схватил трубку.

– Да?! Слушаю?! – Он надолго замолчал, слушал. Потом произнес всего одно слово: "Еду!" – и повесил трубку.

Он вышел из дома, добитый новым известием. Уныло глянул на жену, на Знаменского, разведя руки, будто на нем была вина, сообщил:

– Умер Александр Григорьевич Самохин... Острая сердечная недостаточность... Час от часу не легче...

27

Знаменский вышел за калитку следом за выбежавшим на улицу Чижовым, который его с собой в машину не позвал, только рукой махнул, как-то неопределенно, словно бы извиняясь, словно бы прощаясь. Мол, сам понимаешь, не до тебя. Знаменский понимал. Машина умчалась, а Знаменский побрел по узкой полоске, прерывистой и утлой, которую можно было назвать тут тенью и которая теснилась к стенам домов, по ней не просто было ступать. Но все пространство за этой полоской было из расплавленного чего-то, казалось лентой жидкого металла, спущенного из домны. Жгло солнце, и жгла жалость к старику. Открылось, мгновенно стало ясным, что это был хороший человек, что он был умен, был добр. И он знал, что смерть близка, он знал. Неужели, когда смерть совсем близко подходит, человек ее видит? Не эту, в белом балахоне и с косой, чепуха это, а что-то иное, а что-то такое, что говорит ему: готовься, пора уходить. Не облик, а голос. И человек начинает готовиться. Или пытается сбежать от этого голоса, кидается в панику, напрасную и постыдную. Самохин не паниковал, он заторопился немного, но чтобы домой поспеть, чтобы не в дороге... Жаль старика. Не надо было его тащить в поездку, сманивать на какой-то там чудодейственный чал. Но, может быть, эти два последних в его жизни дня были для него не пустыми, не суетой, в какой он жил, все цепляясь за службу, за кресло, все по нисходящей? Он в музее Двадцати Шести побывал. Он на Каспийское море взглянул. Он летел над древней землей, так широко ее увидев, но и так близко от нее, что все морщины углядел, и трубы, по которым вернулась на эту землю вода. Он слышал, как пел от счастья Меред, сын этой земли. Он слушал, как шумит, перетирая камни, Сумбар. Он... Жаль старика... Но лучше так, лучше закрыть глаза, еще помнящие заросли миндаля, не открыть их, чем... Было жаль самого себя. Он шел по лезвию тени, ударяясь плечом о стены домов и дувалов, и если бы мог, он бы заплакал, как там, на Каспии, когда поплыл, но слез не было, они в нем высохли. Было жаль Светлану, ее всего жальче было жаль. Вон оно как?! Вон как обошлась с ней жизнь?! И все обминает, добивает. Люди беспощадны, незабывчивы, подозрительны, их тешит чужая беда, а когда человек, которому не повезло, – ну, не повезло! – хочет поднять, хотя бы приподнять голову, люди противятся этому, бьют по твоей голове, им важно, чтобы неудача твоя длилась, им так хочется, им так радостней жить. Вот она истина! Где он жил? Как он жил? Что знал о жизни? Вот теперь ему покажут, что это за штука жизнь! Надо было уезжать отсюда. Вот и все с Ашхабадом. Заявление поступило не на него, оно поступило на нее. Доклеветовали ее. Ах, Ниночка-блондиночка, кто бы мог подумать...

Знаменский решился, пересек проспект Свободы, как в пламень вступив, кинулся к подкатившему троллейбусу, вскочил в него, вшагнул, как на самую верхнюю ступень парилки мы вшагиваем, страшась немедленно же свариться. Не сварился, многотерпелив человек, оказывается. Но все, все с этим городом, где зной мог бы хоть злобу из людей выпарить, но нет, не выпарил. Так зачем же ему этот город? Сейчас сложит чемоданчики, они и не разложены, напишет письмецо Захару и – назад, в Москву, где какая-никакая, а жена, где мать... Вот, припекло, и вспомнил мать, которой так еще и не успел ответить на ее телеграмму. А если б зашел на почту, то и письмо бы там от нее получил. Одно, а то и два и даже три. Вспомнил... И еще разок вспомнил, когда увидел старую женщину, там, в Кара-Кале, которая сказала ему какие-то очень важные слова. Какие? А, вот эти: "Но рисует-то жизнь..."

– Все правильно, все правильно... – Опять эти слова вырвались, проговорились у него вслух.

– Тогда сходите, если все правильно, – подтолкнул его какой-то сохлый старичок в пенсне из прошлого века, с седенькой бородкой клином из минувшего же столетия.

Как раз троллейбус остановился, раздвинул створки, и Знаменский сошел, пришлось сойти, его подталкивали, им управляли. И даже, обернувшись, помог старичку ступить на землю, протянув ему руку.

– Вам не жарко? – спросил.

– Переношу, – сказал старичок. – Благодарствую. – Он зорко глянул на Знаменского. – Узнал вас. Вы человек телевидения.

Да, дети и старики – самый зоркий народ.

– А вы, простите, чей человек? Как вас занесло в это пекло?

– Смешно сказать, любовь! – старичок церемонно поклонился и засеменил по солнцепеку, демонстративно пренебрегая тенью.

Побрел дальше и Знаменский. До дома Дим Димыча теперь было близко, но надо было опять пересекать проспект. Что ж, пересек, не устрашился зноя, чем он хуже старичка.

Вот и школа, возле которой он останавливался, чтобы посмотреть, как прыгают через железную ограду мальчишки. Когда это было? Очень давно, показалось, что очень давно, но начал считать дни – и вышло, что совсем недавно. Мальчишек сейчас тут не было. Лето. Каникулы. Где-то у воды прыгают. Школьный двор был пуст и печален. Все школы мира без детей отвратительно пусты и удручающе печальны. И не потому, что их худо строят. Иные из школ хорошо строят, но без детей они все равно пусты и печальны. А тот барак в Кара-Кале, ведь барак же, где целая дюжина ребятишек смотрела телевизор, – он запомнился прекрасным залом, потому что там были дети.

На столбе у школьных ворот приметил Знаменский какую-то бумажку, только лишь приклеенную к столбу, еще не выжженную. Он подошел поближе, прочел: "Даю уроки любознательным". И все. А дальше адрес и подпись. Адрес указывал на тот дом, куда он шел, подпись была такая: "Д.Д.Коноплин, картограф". Так вот он чем занимается, Д.Д.Коноплин, этот весьма странный тип, как отозвалась о нем Нина, он дает уроки любознательным. Эх, Ниночка-блондиночка!..

Знаменский свернул в переулок, двигаясь по указанному адресу. Он и еще одну такую бумажку на столбе обнаружил. А вдали и еще виднелся столб с такой же беленькой, не выжженной бумажкой. Его квартирохозяин, Д.Д.Коноплин, вел его от столба к столбу, будто взяв за руку. Ну что же, он тоже сейчас объявит себя любознательным.

Знаменский вошел во двор, увидел непочатую бутылку, нетронутый натюрморт. Ни Дим Димыча, ни Ашира тут не было. Он вошел в дом, заглянул в одну комнату, в другую. Вот они, нашлись. Они стояли над письменным столом, на котором была разостлана карта, странно похожая на лоскутное одеяло, сшитое из разрисованных маками крошечных лоскутов.

– Здесь дают уроки любознательным?! – громко спросил Знаменский.

– Здесь, здесь, – не отрываясь от карты, рисуя на ней тонкой кисточкой очередной маковый цветок, отозвался Дим Димыч. – А мы уже заждались.

– Что там у тебя стряслось? – спросил Ашир.

– Муж Светланы Андреевны написал донос, что я... Словом, мне надо съезжать от вас, дорогой Дим Димыч. И вообще, уезжаю, друзья. Не прижился в ваших благословенных краях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю