Текст книги "Даю уроки"
Автор книги: Лазарь Карелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
– Чал все снимет, – сказал Меред.
– Да, обучен ты совсем не худо, – сказал Знаменский. – И все жена?
– Зачем про жену спрашиваешь? Нельзя спрашивать про жену! Нет, это еще до нее. Киномеханик – тоже наука. Везде свой человек. Даже грабитель в пути не остановит. Он знает, что человек везет фильм к чабанам. Я прошел большую школу, друзья. Потому я такой веселый, что я такой ученый. А жена, что жена? Я – несчастный человек. Я не могу вас пригласить к себе домой. В туркменском доме хозяин муж. А как я, скажите, могу быть хозяином в своем доме? Нет, конечно, не совсем несчастный человек, но все-таки я немножко неудачно женился. Меня оправдывает только то, что тогда она была всего лишь инструктор райкома комсомола. Выпьем, дорогие москвичи! Мои заботы – не ваши заботы!
– Александр Григорьевич, вам не стоит, пожалуй, – сказал Знаменский, глядя, как мучается старик.
– Да, да! Вы правы, правы! – Самохин отдернул от рюмки руку. – А вы пейте! Пейте! Я хоть посмотрю! Мне легче делается, когда смотрю, как пьют. Будто сам пью! Эх, рыбки золотые, подружки мои заклятые!.. Отгулял, отгулял...
– Слово даю, я не враг вам, чал все снимет, – сказал Меред. – Но лучше не пейте, если не верите. Без веры ни в чем нет радости. А мы давайте выпьем, Ростислав Юрьевич! Какие у вас часы замечательные! "Омега"! Не люблю дорогие вещи. Жена говорит, что дорогая вещь хуже аркана.
– Это из уроков марксизма-ленинизма? – усмехнулся Самохин.
– Именно! У меня замечательная жена! Но я несчастный человек... Поехали!
Они вдвоем выпили, разом опрокинув рюмки, а Самохин схватил свою пиалушку с чалом и стал пить, судорожно глотая. Бедный, бедный старик... Он вдруг вскочил, бодро объявив:
– Идея! Пойду, вздремну часок. Хоть и недолог был полет, но перепад давлений ощутим. К морю спустились, как с горы. Всего часок, и я буду, как огурчик. – Счастливый, что может улепетнуть от этого стола, где все будто помечено было для него скрещенными костями и черепом, Самохин даже помолодел, уверенными стали его движения. – А графинчик с чалом прихвачу. И малюсенький кусочек икорки. Что еще? – Глаза его всматривались и меркли, всматривались и меркли, всюду натыкаясь на скрещенные кости и череп. – Все! Долой соблазны! – Он подхватил графин, пиалушку, отмахнулся в последний миг от тарелки с икрой и бодро, прямо держась, важно ступая, отбыл.
– Долой соблазны... – Меред долгим взглядом проводил старика. – А если их долой, так зачем тогда жить? – Меред перевел свои навыкате глаза, веселые, смеющиеся, на Знаменского. – Зачем, спрашиваю? Ешьте шурпу, дорогой. Ее надо горячей есть. Все надо горячим есть, что снято с огня, и все надо горячим ощущать, что сжал в ладонях... За соблазны! Чтобы не убегать от них! Никогда! До последнего вздоха!
– Где я? В Грузии? – Знаменскому было легко с этим человеком, у которого уже и седина пробилась в крутых завитках его смоляной шевелюры, которому и жилось, наверное, не просто, томил его этот перепад высот в семейной жизни, но веселость жила в нем не наигранная, приветливость была в нем от души.
– Ты в Туркменистане, дорогой! Про Грузию почти уже все известно, землю роют, чтобы еще что-нибудь узнать. Про нас еще почти ничего не знают. Мы загадочный народ. Ты в ссылке у нас? Ну, ну, я знаю. Нами получены все сведения – и о Посланнике этом больном и о тебе. Иначе нельзя, вы будете у самой границы. Так вот, ты пока в ссылке у нас. Много русских, еще до революции, так попадали к нам. И многие, очень многие не умели нас понять. Они считали дни, чтобы уехать. Они жили у нас с полузакрытыми глазами. Что можно разглядеть такими глазами? Зной! Песок! Скорпионов и змей! Но те, кто приехал жить, а не отбывать срок наказания, те начинали любить эту суровую землю, нас, туркмен, начинали любить. И понимать! Мы заслуживаем открытого сердца. Ты как к нам приехал, отбывать или жить?
– Вот и ты, Меред, взял меня за руку и повел, – потускнев, сказал Знаменский. – Все меня учат, все меня учат... Что ж, заслужил. Поделом. А я думал, ты веселый человек, Меред, без учительских этих ноток. Сказалось все-таки влияние жены? Ее наука? Выпьем-ка лучше, раз перешли на "ты". Вот за это и выпьем.
– Обидел тебя? Не хотел. Разве я учил? О, не хотел! Прости великодушно. – Меред, моля о прощении, провел ладонями по лицу и свел их под подбородком. Замер так, нешуточно моля глазами, гася в них веселье, что не легко ему было сделать, ибо веселье, веселость, готовность к смеху укорененно жили в них.
– Прощаю, прощаю. Перетерпеть надо. Полоса!
– А, не простил! Понимаю, тебе трудно. Очень трудно. Думаешь, я не могу понять?
– Не знаю. Ну, понял. Жить-то мне дальше. Я вот про тебя понял, что трудно тебе, хоть ты и шутя жаловался. Но жить-то дальше тебе.
Они глянули друг на друга через влагу глаз, разом вдруг рассмеялись.
– А, тебе тоже нельзя позавидовать! – сказал Меред и покрутил над головой рукой, замысловатое что-то начертав в воздухе. – Жена – дочь министра, скажу, это тоже не подарок!
– Все знаешь про меня.
– Все! А как же? На самую границу повезем. Слушай, а я тоже азартный, в очко однажды двести рублей проиграл. Хотел тельпек еще проиграть, но друг не дал, оттащил в сторону, кушаком связал руки. Он был сильнее меня. У тебя там рядом не было сильного друга? В Каире?
– Все знаешь про меня.
– Почти. Один процент. Девяносто девять процентов не знаю. Никто ни про кого больше одного процента не знает. Согласен? Сами мы про себя знаем, ну на два, ну на три процента. Как поступим через минуту, не знаем. Кого полюбим, кого возненавидим, не знаем. Вот вздрогнет сейчас под нами земля, что станем делать? Не знаем! Может, я тебя спасу, а может, ты меня, когда станут падать стены. Народ – загадка, но и человек – загадка. Согласен?
– Ты такой мудрый, что с тобой даже спорить нет смысла. Один процент, говоришь?
– Ну два, ну, уступаю, три.
– А суры, а суны ваши – там же все расписано.
– О чем ты?! Потому и расписано, что аллах нам не доверяет. Вот он не велел нам пить, а мы пьем. Что аллах? Жена мне запрещает пить, а я пью. Она мне партийный выговор обещает. Я ее собираюсь поцеловать, а она от меня отстраняется – опять, говорит, от тебя этим отвратительным араком несет, смотри, говорит, получишь ты у меня выговор с занесением в учетную карточку. И где, где это говорится, друг?! Я несчастнейший человек!
– Не страшись, чал все снимет.
– А запах? Его не скроешь, выключив торшер... Скажи, тебе понравился Ашир? Сильный человек, да?
– Какой Ашир? – Вся наука, все навыки, вся осторожность, весь этот набор предупредительных в себе сигналов – все сейчас вспомнилось и зазвенело в Знаменском, упреждая, остерегая, призывая к осмотрительности, осторожности, лукавству, умолчанию, – чего там еще? – словом, всему тому, без чего твоя работа за границей, даже если ты вовсе не дипломат, а журналист, не стоит и гроша. Но разве тут была заграница? Разве этот славный малый, весело сейчас его рассматривающий, иностранец? Нет, не заграница, но пограничная зона, заступив которую, можно погубить Ашира Атаева, одним неосторожным словом можно погубить, поскольку этот Ашир Атаев начал, похоже, нешуточный бой с нешуточным противником. – Какой Ашир, дорогой? – И Знаменский с таким недоумением ответно уставился на Мереда, что сам себя про себя похвалил.
– Хорошо ответил! – похвалил его и Меред. – Хорошо глядишь! Притворяешься хорошо. Ну ладно, когда будем уезжать, передам тебе на вокзале письмо для Ашира. Он звонил мне. Из Кара-Калы вы поедете поездом, вот там, на вокзале, и дам тебе письмо.
– Не пойму, о чем ты толкуешь, дорогой Меред? – сказал Знаменский. Мне никто никаких поручений не давал, никаких писем брать мне не поручено. Ты не спутал чего-нибудь?
– Правильно, правильно отвечаешь! – Меред просто любовался Знаменским. – Письмо я тебе все-таки передам, а ты уж сам решай, куда его деть. Не доверяешь мне? Молодец! Хотя обидно, конечно. Неужели я похож на провокатора?
– Ты похож на очень славного парня, Меред. Но...
– Правильно, правильно отвечаешь. Немного приподниму завесу... Совсем немножко... Чтобы ты хоть чуть-чуть поверил мне... Доверие нужно даже не нам с тобой, а этой шурпе. Ее нельзя хлебать за одним столом, не доверяя друг другу. В старину враги не садились за один стол, а если садились, не притрагивались к еде, боялись отравы. Недоверие – это отрава.
– Я верю тебе, Меред, но... Действительно, хорош супчик, – Знаменский, обжигаясь, начал есть. – Ну и горяч!
– Чурек бери. Шурпа медленно остывает, жир мешает. Ее надо с хлебом есть, и не спеши глотать. Так вот, наш Ашир собирает сведения, где у нас по Туркмении высаживается мак. Он, понимаешь, карту маковых посевов решил нарисовать. Совсем агрономом стал, когда из прокуратуры прогнали. Ну, а я кое в чем ему тут помогаю. У меня много друзей, во всех наших городах и селениях можно найти моих друзей. Один видел где-то маковое поле, другой видел где-то. Кто в предгорьях, кто в горах, кто где. Возле канала клочок поля, возле кяриза клочок поля – там, тут, тут, там. Карта зачем нужна? Один клочок – пустяк. Пять, десять клочков – пустяк. У нас веками высаживают мак. Пороки не нами сегодня выдуманы. У нас старики и про бел знают, бел – это гашиш. Высевают коноплю, черти, накуриваются до одури. Старики! Месяцами только овцы вокруг! Одиночество, мэканье одно вокруг. А покурил – и гурии к тебе сбегаются. "Что желаете, ага? – вопрошают. – Мы можем омыть ваши ноги, умастить ваши плечи, мы можем..." Есть еще нас... Нас! Скверная штука. Чего там не понамешано. Белая махорка и даже негашеная известь. Суют под язык. Пробирает до пота! Бьет по мозгам! Имеешь возможность попробовать, на каждом нашем базаре продают. Зелененький такой порошочек. От зубной боли очень помогает. Наши аксакалы к зубному врачу ни за что не пойдут. На аркане не затащишь. Хуже шайтана для них зубодер. Как позволить, чтобы кто-то залезал тебе в рот, чтобы отнимал частицу тела твоего?! Никогда! Но зубы-то болят у старого человека. И тут помогает нас. Мы его не запрещаем. Да беззубому старику разве что запретишь? Он гораздо ближе к аллаху, чем к районному отделению милиции. Ну, как моя лекция?
– Занятно. Нет, я эту известку пробовать не стану. Мне довольно и шурпы. Весь рот сжег.
– Не спеши, шурпа медленная еда. А есть еще у нас тирьек. Вот он-то и добывается из мака. Из молочка, которое вытекает, когда надрежешь маковую головку, когда еще не вызрел мак, не почернел. Да, тирьек... Опий, короче говоря. Опиум! Тоже не новость в наших краях. Из Китая, так думаю, к нам пришел этот сизый дымочек. Много веков назад пришел. Тирьек... А тех, кто к нему пристрастился, а он прилипчив, только начни, он тебя не отпустит, ни на миг не отпустит, тех у нас тирьеккешами зовут. Еще встретишь таких. Где-нибудь на базаре, возле базара. Они там подпирают спинами дувалы. Щеки впали, глаза блуждают, руки-ноги не слушаются. Это не пьяницы. Нет, это не пьяницы. И им не до веселья. Это живые покойники. Но что-то они там в своем полузагробном мире находят для себя. Видения их посещают. Накурились или нажевались – вот и жизнь. Другая для них уже невозможна. А тирьек очень дорог. Он строго запрещен у нас. Его можно достать только из-под полы. И дорого надо платить. Вообще, дорого. Сперва все деньги отдай, какие есть, все вещи спусти, какие есть, а потом и жизнь заплатить придется. Вот, дорогой, если коротко, что такое лоскуток земли с зацветающим маком.
– Но если это у вас с незапамятных времен, так чего же вы горячку порете? – сказал Знаменский. – Зачем какие-то вам карты вдруг понадобились?
– С незапамятных времен, ты прав, дорогой. Но эти лоскуты под маком то исчезают, то появляются, то их совсем мало становится, то вдруг много. Приливы и отливы. В чем тут дело? Я объяснить не берусь, у меня семилетка и курсы киномехаников. И вот, понимаешь, вдруг этих маковых лоскутов у нас сильно прибавилось. Вдруг! Ашир говорит, что столько нам, для наших стариков, для наших несчастных тирьеккешов не нужно. Такого урожая не нужно! Даже если молодые у нас начнут себя губить. Столько не нужно! Ашир считает, что наш тирьек стали вывозить. К вам, в Россию! Спрос появился. Мода! Так считает Ашир. А он неглупый человек, поверь. И ему теперь важно узнать, кто заставляет столько сеять мака. Кто?! И кто вывозит?! Кто?! Вот для этого и нужна Аширу карта. Велеть подавать плов, дорогой? Без плова нет обеда.
– Так мы же всего лишь завтракаем.
– Разговор трудный вышел. После такого разговора нужен плов, чтобы подкрепиться. И больше мы к этому разговору не вернемся, дорогой. Сейчас спустится к нам твой старик, который станет после сна огурчиком, и мы начнем нашу программу. Вы зачем прилетели? Вы прилетели, чтобы осмотреть все перспективно-курортные места в нашей области. Это сегодня тут жарко и пыльно. Но ведь у нас есть море. И к нам тянут воду Амударьи. А знаешь ли, что она уже в ста километрах, нет, в шестидесяти от Красноводска? Мы увидим эти благословенные трубы, когда полетим в Кара-Кала. Я добыл для вас вертолет. Посланник будет доволен. Мы будем низко лететь, совсем низко, почти касаясь верблюжьих горбов. И мы увидим эти трубы, по которым вернется сюда вода Амударьи. Вернется! Я правду говорю, вернется! Когда-то, совсем недавно, ну, пять, ну, семь столетий назад, здесь была вода, здесь были плодороднейшие поливные земли. Река ушла, ушла жизнь. Теперь она возвращается, наша Аму! Ты представляешь, в какое историческое время мы с тобой живем?! Плов! Вот несут плов! Милые, прекрасные руки ставят нам на стол блюдо плова! Спасибо, женщина! Спасибо, дорогая!
Мелькнули полные руки, проплыли, удаляясь, полные бедра, а на столе заблагоухал плов.
– Даже смотреть на женщин я не могу, дорогой, – сказал Меред, все же проводив глазами полные бедра. – Кто я? Муж секретаря обкома!
– А почему бы не подключить к этой карте твою жену? – спросил Знаменский. – Все-таки секретарь обкома.
– Разве я тебе сказал, что речь идет о нашей области? – насторожился Меред. – Я назвал тебе нашу область?
– Нет, не назвал.
– Мне пишут со всех концов, вот что я говорил. Там – тут, там – тут, про это я говорил. А где именно – я не говорил.
– Не говорил, не говорил, успокойся. Но все-таки, секретарь обкома.
– Ну и что? Она же не первый, а третий секретарь. Она после первого и второго должна голос подавать. И она женщина. У нас женщины знают свое место. Конечно, дома, когда муж бывший киномеханик, конечно, тут можно... Нет, дорогой, я несчастнейший человек на свете! Выпей, пожалуйста, за меня! И ешь, ешь, хватит разговаривать. Плов надо есть горячим.
18
Отобедав, они пошли будить Посланника, для которого Меред прихватил со стола целый поднос всякой всячины: тарелку плова, навалом винограда, только что выпеченный чурек. Нес он и большой чайник с чалом, с гок-чаем, светленьким совсем, горьковатым напитком, который, оказывается, тоже все снимал. И маленький графинчик водки установил на поднос – а вдруг душа потребует?
Высоко неся поднос над головой, умело неся, невысокий, кругловатый, быстрый в своем коротком, плавном шаге, шел по гостиничным лестницам, а потом по коридору Меред, веселый и в походке своей, круглоловкий какой-то. Он был одет наипростейше: рубаха, штаны, сандалеты. Но очень ладно сидела на нем эта одежда, служила, не выпячиваясь, и он не казался бедно одетым. Как ему было удобно, так и оделся. Случится той, он не будет трястись над своими брюками, страшась посадить на них жирное пятно. Случись срочная куда-то командировка, – в зной, в пустыню, на нефтевышку или к чабанам, – и он опять же готов, чтобы трястись в грузовике по пыльной дороге или даже на спине верблюда очутиться, а то и на спине ишака. Он был заряжен на любое дело, с готовностью готовый и к столу, и к дороге, к мгновенности перемен. И хотя был он, как отрекомендовался, заведующим всей культурой города-порта Красноводск, он продолжал оставаться все тем же сельским киномехаником, кинокочевником, младшим братом и унаследователем веселого и лукавого Ходжи Насреддина. Можно было понять, глядя на него, за что приглянулся он некой строгой, но конечно же очень красивой девушке, ведь он был так непохож на ее сотоварищей по бюро райкома.
С этим подносом, пьяноватые все-таки, хоть шурпа и чал все снимают, явились они пред очи Посланника. Похоже, вздремнуть ему не удалось, глаза его устало и неодобрительно рассматривали их, молодых этих, здоровых людей, у которых какие-то там были трудности и проблемы, неудачи даже и беды, хотя никаких не было у них проблем и бед, раз они были молоды и здоровы. Главное – здоровы! А они этого не понимали. Еще поймут! Не минует!
Самохин сидел за маленьким письменным столом, тяжело упершись в него локтями. Он ничего не писал и ничего не читал. Он выбрал это место в комнате, потому что оно, пожалуй, единственным было местом, где бы ни висели или ни разостланы были ковры. В такую жару – ковры! Но ведь это был "люкс" и это была гостиница областного центра, славящегося своим ковроделием. Даже кровать была застлана ковротканым покрывалом. И пол был устлан коврами. Полупустой графин с чалом стоял на письменном столе перед Самохиным.
– Спиваюсь вот, – сказал он.
– Правда, помогает? – радостно спросил Меред.
– Живой пока.
– Без веры пили или с верой?
– С верой, с верой, – вяло сказал Самохин. – Что, пришли по мою душу? Куда-то надо ехать? Что-то надо смотреть? Ох, старый дурень! Как это я дал себя уговорить на эту поездку?! Он не гипнотизер, этот ваш Ашир, Ростислав Юрьевич?
– Ашир Атаев? Это он вас уговорил лететь к нам? – спросил Меред, очень заинтересовавшись.
– Он, он. Сказочник какой-то. Наплел невесть что про ваш чал. Ну, пью. Ну, мутная какая-то жидкость. А дышать-то у вас нечем.
– Ашир вам правду говорил про чал, – сказал Меред, старательно прижмуривая глаза, отчего залукавилось его круглое лицо, совсем Насреддином стал. – Но с верой, с верой надо вкушать этот напиток. Без веры вообще ничего нельзя достигнуть. Даже комара нельзя убить, не веря, что попадешь в него. Подкрепитесь, прошу, и поехали. Нас ждут на ТЭЦ. Это – во-первых. Поглядим на опреснители. Морская вода входит, пресная вода выходит. Потом...
– ТЭЦ? Но это же жара в жаре! Там же топки! – На Самохина было тяжко смотреть, так он испугался. – Зачем туристам ТЭЦ?
– Хорошо, подкрепитесь немножко, и покатим в музей. Второй пункт нашей программы. Музей – это для туристов?
– С кондиционерами, надеюсь? – спросил Самохин, вяло отломив от чурека, вяло принявшись жевать.
– Правду скажу, не помню. – Лицо Мереда перестало лукавиться, могло оно быть и серьезным и даже печальным, оказывается. – У нас очень серьезный музей. Не помню...
И вот они в пути. "Волга" кружит, часто сворачивая, по нешироким, все больше на сход, к морю, улочкам, скучноватым, если правду-то сказать, где редки вязы-карагачи, но они хоть в силе, а деревья помоложе так исчахли от безводья, жары и знойного ветра, что даже их собственная тень от них сбежала.
И вот они въехали на маленькую круглую совсем площадь, просто площадку с единственным могучим вязом у обочины и с домом одноэтажным, приземистым, хмурым, стародавней постройки. Это и был здешний музей.
У карагача, в его тени, сидел моложавый старик в черном высоком тельпеке, в красном стеганом халате, и ему не было жарко. Он гордо сидел, зорко поглядывал, сухой был. Он чем-то торговал тут, в мешке у его ног какие-то зернышки зеленели-желтели, в них был утоплен стакан.
Не в дом этот унылый захотелось идти Знаменскому, а к старику величавому подойти. Он так и сделал, пошел от машины к продавцу, как оказалось, фисташек, чтобы поближе разглядеть столь неподвластного зною человека, с таким гордым, даже загадочным лицом, такого невозмутимого. Вот он-то и был истинным хозяином этой суровой земли. Вдруг старик пошевелил коричневыми губами, проговорил нечто невероятное:
– Ты Знаменский?.. Ашира знаешь?.. – Старик подождал, когда Знаменский кивнет ему, и тот оторопело кивнул. – Иди, куда пришел, я тебя подожду... Подойдешь потом, купишь фисташки... Иди!.. – старик закрыл глаза, отгораживаясь от вопросов.
Знаменский подчинился, повернулся и пошел к музею, от дверей которого ему махал нетерпеливо Меред. Один велел идти, другой велит спешить... И в каждом из этих, велящих, был Ашир Атаев, его из каждого выстреливали глаза. Оторопело пересек Знаменский изнывшую от жары площадку, на которой, ближе к хмурому дому, были воздвигнуты на постаментах из оплавленного солнцем песчаника чьи-то бюсты. Знаменский вгляделся, сложил посеченные ветрами буквы. Это были памятники Шаумяну, Фиолетову, Азизбекову, Джапаридзе. Так вот что это был за музей?! Это были четверо из 26-ти бакинских комиссаров, расстрелянных в восемнадцатом году где-то здесь, поблизости, английскими интервентами. Солнце плавило не плавя, склоняясь к морю, эти прямо в тебя смотрящие глаза, твердо, к смерти ужатые губы. Как велик бывает скульптор, который из самых простеньких поделок рук человеческих, призвав к работе солнце и ветер, время и память, превращает такие поделки в величественные творения, в памятники, при одном взгляде на которые у человека сжимается сердце.
С сжавшимся сердцем вошел в дом Знаменский.
Экскурсовод уже начала рассказ. Это была пожилая женщина, в темном не по-летнему платье, отдаленно и близко похожая на Надежду Константиновну Крупскую, какой она запомнилась по фотографиям уже без Ленина. Совсем другая, конечно, женщина, не то совсем лицо, но из той поры.
– Мы с вами, товарищи, находимся в бывшем арестном доме, – говорила экскурсовод. – Сюда-то и заточили двадцать шесть бакинских комиссаров, когда утром семнадцатого сентября восемнадцатого года пароход "Туркмен" встал на рейде Красноводска и был захвачен англичанами. Товарищ, прошу вас, не останавливайтесь пока у этого макета... – Экскурсовод окликала Знаменского, который, войдя, сразу натолкнулся на макет в вестибюле, воспроизводивший в объеме и в деталях расстрел двадцати шести – в песках, в пустыне, но где-то рядом, поблизости, реально рядом и поблизости от этого макета. – Мы еще вернемся, товарищ, к тем мгновениям. А пока...
Экскурсовод вошла в зал, и Самохин и Меред пошли за ней, но Знаменский не мог отойти от макета, очень тщательно исполненного, старательно повторявшего картину И.И.Бродского, о чем уведомляла выстуканная на машинке подпись. Но нет, живопись тут исчезла, сюда пришло иное. Сюда пришла истина. Так было. Вот так вот именно страшно все там и происходило, где-то совсем рядом, в песках, неподалеку. Тот же воздух овевал этот макет, что и тогда, там. Те же песчинки сюда залетали. И тот же зной тут царил. Расстреливаемые, в которых уже нацелились стволы, стояли со вскинутыми руками, будто они вышли на митинг, обращались к народу. Они угадали, так встав перед смертью. Они так встали перед Памятью. А эти, стрелявшие, и эти, сбоку стоявшие предатели – офицеры, штатские, батюшка в шляпе, отвернувшиеся от убиваемых, – а эти тоже застыли перед Памятью. И Память сейчас казнила их, а не тех, кого тогда убили. Не нужны были залы, никаких больше не нужно было залов. Этот арестный дом, приземистая могила, и этот макет – Память, – вот и весь музей.
Знаменский повернулся и вышел на улицу. Он продрог в музее, и впервые в Туркмении он обрадовался беспощадному солнцу, чуть лишь его согревшему. Он снова пересек площадку, прощаясь, вгляделся в молодые, – а ведь молодые совсем! – лица. Им, этим легендарным большевикам, действительно легендарным и прекрасным в своем мужестве, в своей вере, прежде всего вере, было даже меньше лет, чем ему, они были моложе. А кто – он? Закатное солнце резко высветило высеченные резцом и ветром лица, в них невозможно было всмотреться, обжигало глаза. А кто – он? Спросилось, но невозможно было ответить на вопрос, в него тоже не удавалось всмотреться.
Знаменский подошел к старику, торгующему фисташками. Смаргивая, поглядел на него, страшась, что и тут жаром обдаст глаза. Нет, прошло, мир встал на свое место, величественный старик даже слегка улыбался ему, неумело, его тонкие коричневые губы не знали улыбчивого уклада.
– Кулек тебе приготовил, – сказал старик, извлекая из мешка сверток. Фисташки... Отдашь Аширу... Сам не разворачивай... Ему подарок... Спрячь...
Знаменский взял сверток, который был не кульком, а пакетом, быстро сунул, оглянувшись, в задний брючный карман.
– Не потеряй... – Старик, остерегая, поднял сухой, коричневый палец, погрозил им.
– Не потеряю... – Знаменский пошел от старика, но тот его остановил:
– Рубль отдай!
Знаменский вернулся, извлек из кармана смятую и влажную бумажку, протянул старику. У того насмешливые искорки промелькнули в нацеленных, дульцами, глазах. Совсем как у Ашира были глаза.
– Люди смотрят, – сказал старик. – Что за продавец, которому деньги не отдают?! Иди!..
Знаменский повернулся и пошел. Не к музею, а по крутой улочке стал спускаться, идя на солнце, которое все ближе приникало к морю, к этому странному тут, беспрохладному морю, такому издали заманчиво-синему.
19
Вскоре из музея вышли Самохин и Меред. О чем-то они спорили. Меред настаивал, Самохин отказывался, решительно отмахиваясь. Увидев Знаменского, он торопливо пошел к нему, отмахнувшись и от подкатившей "Волги".
На крутой улочке, высоко взбежавшей, откуда широко был виден город, вжавшийся в скалы и прильнувший к морю, они сошлись, два чужестранца здесь, молча глянули друг на друга, молча стали оглядываться, отыскивая между домами промельки близкой пустыни, тех самых барханов, которые так тщательно были повторены на музейном макете.
– Меня поразил этот музей, – сказал Самохин. – И вас, вижу?
Знаменский кивнул.
– Восемнадцатый год... – Самохин удрученно всматривался в близкую даль, в побежавшие за окраинными домами гребешки барханов. – Шестьдесят шесть лет прошло с тех пор... А допусти их сюда, ведь опять начнут расстреливать. Ничуть не поумнели. Мало им, все им мало. Война продолжается, Ростислав Юрьевич, я так считаю, она и не прерывалась.
– Пожалуй.
– Только хитрее сделалась. А какие люди начинали нашу революцию, какие люди! Жаль, вы не видели их фотографий. Какие лица! Ясные! Честные! Окрыленные! Мы многого достигли, во многом победили, это так, тут спора нет. Но... в чем-то мы и потеряли, по ходу боя, так сказать... Приобвыкли, что ли?.. Когда долго идет война, когда телами в драке сшибаешься, бывает, что и друг у друга враги что-то перенимают. Можно так сказать: их роднит вражда. Парадокс, но это именно так. Поняли меня?
– Это вы обо мне?
– Да что вы?! Вообще рассуждаю. А если близко взглянуть, так и о себе. Разве я не приобвык по заграницам-то? Разве я не понабрался там чужого? Разве я тот, все тот же Санька Самохин, каким начинал в Москве? Классический пролетарий был. Все ступеньки прошел, придя из деревни, всю науку великую рабочего класса. Стране нужны были рабочие, я выучился, стал токарем на "Динамо". Стране нужны были солдаты, я вступил в июле сорок первого в Московское ополчение, а потом курсы кончил офицерские, а потом всю войну то на фронте, то в госпитале, то на фронте, то в госпитале. А потом, уже тридцатилетним, в институт иностранных языков подался. Вокруг девчонки. Стариком меня считали. Но я учился, вдалбливал в себя английский. Я так рассудил, что раз уж уцелел, кому, как не мне, бывшему солдату, отстаивать наши интересы за мирными столами переговоров. Вот как тогда занесся! И что же, стал дипломатом. Покатил Санька Самохин в дальние страны. К столам переговоров не сразу вдруг подсел, но все-таки... Сбылась мечта? Так?.. Что ж, достиг многого, если со стороны взглянуть. Но... и потерял, потерял... Измельчился... Истаскался... Расслабился... Банкетным недугом занедужил... Нефрит, а он у меня есть, наличествует в полном объеме, – это ведь, Ростислав Юрьевич, именно банкетный недуг. И сколько еще в нас с вами разных недугов, если вглядеться. Понабрались в ближнем бою. Опасная это штука ближний бой. Вы-то теперь вглядываетесь? Гляжу на вас, изучаю, похоже, что вглядываетесь. Не унывайте, у вас еще вся жизнь впереди. Даете слово, что не будете унывать?
– Вам это важно, Александр Григорьевич?
– Важно! Вы мне симпатичны. Важно!
– Постараюсь. Но кто я теперь? Хуже чем с нуля начинаю.
– У вас есть время, у вас есть время. Я бы...
Подкатила "Волга", Меред выскочил из машины, взывая, вскинутыми руками, пускаться в путь.
– Программа, программа, уважаемые гости! – Меред всмотрелся в их лица, понял, что о серьезном шел разговор, поубавил напора в голосе. – Я понимаю, после такого музея походить бы, подумать бы, но... программа! Мы ведь с вами вроде туристов. Будущих!
– От ТЭЦ я все-таки отбился, а теперь куда? – уныло спросил Самохин, садясь в машину.
– На старейшее предприятие города, на наш прославленный рыбный комбинат! – Меред плотоядно сверкнул зубами. – Каспий хоть и обмелел, но еще дарит нам свои деликатесы! Нас ждут там вобла – и какая! – и пиво! Я весь высох, честно скажу.
– Это что же, копченая рыба?! – ужаснулся Самохин. – Ни за что!
– Ах, забыл, дорогой! – Меред сокрушенно ударил себя кулаком в грудь, но другой рукой быстренько захлопнул за Знаменским дверцу и подтолкнул водителя, чтобы ехал.
"Волга" покатила, развернувшись, снова миновав крошечную площадь, на которой стояли четыре монумента, а под вязом все еще сидел старик в высоком черном тельпеке, горделивый и загадочный.
– Ни за что! – повторил Самохин. – Даже запах коптильни я не переношу! За версту обхожу!
– А как же будущие туристы? – печально спросил Меред, чувствуя, что вобла и пиво ускользают от него.
– Вот они и поедут с вами. А я верю вам на слово. Куда нам еще?
– Тогда к морю. В наш знаменитый пансионат, в зону отдыха ТЭЦ. Там один старик, между прочим, армянин, чудо сотворил. Пункт четвертый нашей программы. Между прочим, там ждет вас свежий чал.
– Поехали в пункт четвертый! – решительно распорядился Самохин.
– Искупаться хоть можно будет? – спросил Знаменский.
– Чудесный пляж! Говорю, чудо! Розарии! Виноградники! Не исключены гурии-мурии!
– Никаких гурий! – строго сказал Самохин. – Никаких мурий! И куда смотрит ваша жена, Меред? Мы к морю катим? – строго глянул он на водителя, вислоусого пожилого украинца, подчеркнуто обрядившегося в вышитую украинскую сорочку без воротника. Был этот водитель молчалив и важен, поскольку вон куда занесла его судьба, в какую даль далекую.
– Побачите, – меланхолично молвил водитель.
Быстро отмелькали за стеклами машины низкорослые, вровень с дувалами, дома, редкими окнами глядевшие на улицу. Вся жизнь – там, во дворе, где, возможно, виноградники, фруктовые деревья и даже фонтанчики притаились и где близко перед глазами море, а обернись – скалы. Там жили люди, которым этот город не мимолетность, а вся их жизнь на земле. Где-то был дом Мереда, где-то был дом этого молчаливого украинца. Тут радовались, тут печалились, тут по-всякому у них было, у людей, живущих на этой уж очень все же суровой земле. Но жили, не сбегали отсюда. Что удерживает человека на такой земле? Привычка? Невозможность поменять судьбу? А рядом пустыня, пески, бескрайние пески. Что все-таки удерживало тут людей? Не эта ли суровость и удерживала? Ведь человек – загадка. Ему не всегда сладкое нужно для жизни. А тут вот мечтой жили. Мечтали о воде, которая все преобразит, сделав эту землю сказочным оазисом. А тут гордились своим Седым Каспием, который, хоть и обмелел, был щедрым все еще на рыбу. А тут традиции революционные жили, тут этот музей стоял, возвышались монументы прекрасноликих людей. И вода вроде бы уже подходит к городу. Та самая Амударья, которая сбежала, поменяв русло, с этой земли, давным-давно, несколько столетий назад, ныне вот возвращалась. По трубам ее вели к Красноводску, совсем рядом эти трубы. Что-то еще будет тут, когда грянет вода?! Скучный городок, хмурый, но затаилась в нем надежда. И тут тихо, гона нет, а за дувалами, если заглянуть, как заглянул он во двор Дим Димыча, может открыться глазам чуть ли не райская картина. Мелькали домики Красноводска, а в глазах встал тот домик, где он теперь жил. Еще недавно не поверил бы, что сможет жить в такой халупе. Смог. И даже потянуло туда, в те стены, к тем голосам, к тем людям. Светлана вспомнилась, ее мальчик, этот Дим Димыч хлопотливый, и потеплело на душе.