Текст книги "Змеелов"
Автор книги: Лазарь Карелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– За шкафом у окна я раскладываю походную кровать. Мне нравится, что она узкая и твердая. А занимаюсь на кухне. У нас кухня очень большая, ты же знаешь.
Плохая жена, ну ладно, но Зинаида оказалась и плохой матерью.
– Пошли на кухню, – сказал Павел. Теперь он двинулся вперед, никакого не испытывая смущения, что расхаживает по чужой квартире, теперь он шел, сжимая в себе ярость, боль и ярость.
Да, эта кухня действительно была большой, метров пятнадцать в ней было. Там легко помещался просторный круглый стол. И вот на этом обеденном столе, с краешка, у окна, в самом углу, угадывался уголок Сережи, какой-то его ящик стоял с книжками, с мальчишеской разной разностью.
– Тут и играешь? – спросил Павел. – А как же газ?
– Наш дом скоро переведут на электрические плиты. У меня и еще есть место. Это уж совсем мое. – Сережа вскинул руку, указывая отцу на антресоли, на шкаф, большой хозяйственный шкаф под потолком, благо что потолки тут были высокими. Павел помнил этот шкаф с дверцами и в коридор и в кухню. Туда можно было забраться с помощью стремянки, что Павел с Ниной и делали, когда были маленькими, там можно было даже сидеть согнувшись. Да, у них там был их тайный уголок. Но там долго усидеть было невозможно: там было душно и жарко.
– Но там же душно, жарко, – сказал Павел, и ему стало душно и жарко.
– Ничего, я туда проводку сделаю, у меня будет вентилятор. Жаль, Тимка не обезьяна, а то бы он мог там отлично жить.
– А где его место?
– Вот здесь, под столом, когда я здесь. А вообще-то в передней. Проблема не в этом...
– А в чем? В чем еще?
Мальчик опустил голову, молчал.
– Ты поделись со мной, сын, не копи в себе, – попросил Павел.
– Они хотят отдать Тимку. Как я ни слежу, но иногда он что-нибудь да запачкает. Они боятся, что он начнет скоро все грызть.
– Зачем же взяли? Живое же существо.
– Я очень просил. Я обещал, что всегда буду гулять с ним, слово дал. Валентину понравилось, что у Тимки такая родословная. Взяли, а теперь раздумали. Не знаю, как быть.
– Собака замечательная, – сказал Павел, прислушиваясь, как бежит в нем подожженный бикфордов шнур, подбирается огоньком к сердцу. – Сережа, сынок, а что если нам с тобой и с Тимкой рвануть отсюда?!
Когда вспыхивал в нем этот бикфордов шнур, так бывало уже, Павел принимал решения. Стремительные, неожиданные, взрывные. Жизнь притушила эту взрывчатку в нем, но, видать, не до конца.
– Куда? – поднял голову Сережа.
Павел обнял его, притянул к себе, рукой придерживая и Тимку, который тоже задрал голову, словно спрашивая – куда?
– В Туркмению, в Кара-Калу, в город, откуда я приехал! Слушай, сын! Павел увлекся, он загорелся, бикфордов шнур бежал по его сердцу. – Там граница. Там у меня полно друзей среди военных. Там нашего Тимку обучат всем наукам. Когда тебя призовут в армию, тебя призовут вместе с собакой. Представляешь?!
Сережа помолчал, подумал, внимательно глядя на отца, сказал:
– Я согласен.
– Просто сбежим – и все!
– Я согласен.
А в Павле мысли наскакивали одна на другую. Вот зачем он здесь! Он приехал за сыном! Не своим устройством надо ему заниматься в Москве, а надо ему спасать сына. И себя, а что, и себя тоже. Все складывается как нельзя лучше. Потому что все сложилось как нельзя хуже. Мальчик в беде. Он сам в беде. Эта собачонка – она тоже в беде. Надо спасать – сына, себя, эту собачонку! Надо сбегать отсюда!
– Вот что, – сказал Павел, успокаиваясь, остывая, потому что решение было принято. – Сейчас я пойду. А завтра встретимся и обговорим детали. Никому ни слова, Сергей. В школу твою я потом напишу. Вещей никаких нам твоих не нужно. Все – наново, заново.
– А Тимку пустят в самолет?
– Покатим на поезде. Откупим целое купе. В жестком купе собак возить разрешают.
– Тогда все в порядке.
– Тогда все в порядке. Встречаемся завтра и все обговорим. Где мы встретимся? У каштанов? Когда?
– А можно, мы пойдем с тобой в зоопарк? – попросил Сергей.
– В зоопарк? – удивился Павел.
– Мы там были с тобой. Я помню, как мы там были с тобой. Я тебя почти забыл, а в зоопарке помню. Даже помню, что ты нес меня на плечах. Высоко было.
– Понял, понял. Решено, идем в зоопарк. Я буду ждать тебя завтра у каштанов ровно в одиннадцать. Договорились?
– Договорились.
– Без Тимки. Зачем ему в зоопарк?
– Без Тимки.
Они вышли в коридор, вышли в переднюю. Они шли рядом. Павел обнимал рукой плечи сына, и рука сына тянулась к его плечу. Тимка путался под ногами, он радовался, взлаивал, подпрыгивал. Весьма возможно, что он учуял дальнюю дорогу.
– До завтра!
– До завтра!
Лифт спустил Павла, мягко, бережно, это был родной лифт, но спустил на землю. И едва Павел ступил на землю, очутился во дворе, очутился в буднях и в гуле московском, решимость стала покидать его, стали разъедать сомнения. Но слово было сказано, и слово это было сказано сыну. Что-то надо делать, все равно что-то надо делать: мальчику плохо жилось, это уж ясно, ему было плохо.
26
В первом этаже его большого дома чего только не было. Был фруктовый и винный магазин, но был и книжный, была и почта. Вот на почту Павел и зашел, помня, что в ней есть междугородный переговорный пункт. Он разменял трешку на монетки по пятнадцать копеек, зашел в кабину, достал свою пухлую записную книжку и позвонил, набрав нужный код, в Дмитров, к сестре на работу. Нина сразу же отозвалась, и слышно ее было хорошо, близко.
– Нина, это я, Павел. – Он помолчал, вслушиваясь в ее обрадовавшийся ему голос. – Нина, что ж ты мне не сказала, как плохо живется мальчику.
Теперь там молчали, в Дмитрове.
– Его же спасать надо, – сказал Павел.
– Как? – тихо отозвалась сестра. – От родной матери не отнимешь.
– А если мать никудышная?
– Ты, что ли, кудышный? Устроился? Чего молчишь?
– Думаю, думаю. Ладно, я тебе еще позвоню на этих днях.
И повесил трубку. И весь разговор. А что мог он сказать сестре? Он только для того и позвонил, чтобы услышать родной голос, чтобы поделить с родным человеком навалившуюся на него тяжесть. Еще одну тяжесть. Плюс к той, которую навалил на него, умирая, Петр Котов. Плюс к той, какую сам стал наваливать на себя, вызнавая, сличая, обдумывая, припоминая.
Пешком дошел он до дома Лены, думая, думая. Но мыслей не было. Как-то так получалось, что ничего не удавалось обдумать. Кружились мысли, топтались на одном месте, все одни и те же, не мысли, а обрывки.
Когда так думается, лучше вовсе не думать, идти, бросив поводья. Павел и забрел, бросив поводья, в промтоварный магазин, стоявший стена в стену с домом Лены. Ему нужны были рубашки, он об этом вспомнил, увидев ряды висевших на вешалках рубашек. Он выбрал две белые рубашки, иностранные, кажется, венгерской фирмы. Купил. Ему нужны были носки, он об этом вспомнил, зайдя в отдел, где продавались носки. Купил носки. Рядом был отдел мужского белья. Он купил две белые майки, белые трусы. Потом он забрел в отдел, где продавались чемоданы. Чемодан ему тоже был нужен. Он купил чемодан, желтый, нарядный, изготовленный в Румынии. Он собирался все это купить именно здесь, в Москве, когда совсем налегке пустился в путь из Кара-Калы. Он все собирался купить в Москве, чтобы жить там, а выходило, что покупал, чтобы вернуться назад. Он купил еще пижаму, вернувшись в отдел рубашек. Пижама тоже была из Венгрии, в красную полоску, с отворотами, как у смокинга, жениховская какая-то пижама. Он купил флакон одеколона. Там, где он провел четыре года, одеколон иметь не разрешали. Да он бы и не уцелел там больше минуты, этот флакон. Его зеленоватое содержимое разделили бы по стаканам и выхлебали бы, смеясь и отфыркиваясь. А потом бы загрустили все разом, вспомнился бы каждому его дом.
С желтым румынским чемоданом, в котором шуршали, притираясь, купленные вещи, Павел вошел в подъезд дома Лены, нажал снова на двойку, пятерку и семерку. Теперь хоть было понятно, зачем он очутился у дома Лены. Во-первых, чтобы купить нужные ему вещи, во-вторых, чтобы поставить свой новый чемодан, не таскаться же с ним по городу.
За день крошечная квартирка прогрелась, прокалилась. Павел поспешно распахнул окно в кухне, его место было на кухне. Там, за открытым окном, далеко, но и близко, виднелась стена дома, откуда он пришел сейчас, где побывал у сына. Сидит, наверное, сейчас на кухне, обдумывает слова отца, гладит Тимку, который вертится у ног, мечтает о своей жизни с ним на границе. Пожалуй, так оно и произойдет. Он возьмет сына, возьмет собаку и вернется. "Что ж, братцы, – скажет он своим недавним друзьям, но надежным людям. – Не приняла меня Москва, а я не принял ее. Назад к вам вернулся. С сыном". Они поймут, они даже расспрашивать ни о чем не станут. В змееловы случайно не забредают, чтобы попасть в змееловы, надо хлебнуть беды. А хлебнувший беды человек понятлив, он зря с вопросами не полезет. Вернулся, значит, надо было. Мог работать до отъезда, сможешь и теперь. Сына привез? Правильно сделал. Что он там, в Москве, не видел? Там один только асфальт, вонища бензиновая. А здесь, гляди, паренек, какая тут красота, какие деревья растут, горы какие, небо какое. Собаку привез? Умно сделал. Сторожевой пес, подрастет, втянется в работу. Только через недельку, а то и через месяц невзначай, мимоходом скажет Павел друзьям, объяснит все же: "Не мог я в нарукавники казенные влезать, а другой работы мне там не было".
Так, решено, с этим решено. А как быть с тетрадью? Павел скинул пиджак, полез под тахту, достал свой чемоданчик, вернулся с ним на кухню.
Снова легла тетрадь на кухонный стол, снова присел к столу Павел, начал листать страницы. На одиннадцатой некто "Р." исчез – жаль, он забыл проверить свою догадку, когда разговаривал с Белкиным! – ну, а кто же занял на схемах его место? Так, там, где от буквы к букве шла рыба, где схема непременно завершалась заглавной буквой "М." – Митричем, там во главе схемы появилась заглавная буква "Б.". Так, так, не Белкин ли? Но Белкина уволили, выгнали. Если это Белкин, то где-то вскоре должен появиться крестик и возле буквы "Б." Павел торопливо листал страницы. Так оно и есть! Крестик! Вот он крестик возле буквы "Б."! Надо будет узнать, той женщине позвонить в министерство, спросить ее, когда был уволен, выгнан ее заклятый друг Олег Белкин. По дате, проставленной Котовым на странице, это случилось примерно два года назад. Примерно два года назад и случился тот шторм, когда волной вышвырнуло на берег, к грязным стаканам, Олега Белкина. Получалось, сходилось. Надо проверить, но проверка только подтвердит, что он прав. С этой страницы, с тридцатой, рыбка перестала мелькать в тетради. Оборвались связи. Но вот и возобновились. Снова рыба. Центнеры рыбы. Пошел товар. Снова схема, в конце которой заглавная буква "М.". А вот в начале цепочки новая заглавная буква, некий "Д." начал действовать. Петр Григорьевич Котов знал, кто этот "Д.", Павел не знал.
Бросить все, уехать, поднять лапки кверху? Обмотать эту тетрадочку клейкой лентой и спрятать на веки вечные где-нибудь у сестры в сарае или же увезти в Кара-Калу, где ее быстро съедят муравьи? И пускай, пусть их крадут, гребут – эти буквы, все эти Митричи? Решено, значит? Нет, что-то не решается, не по сердцу. Но не нести же ему эту тетрадь в прокуратуру? Это должен был сделать Котов, он этого не сделал. Не успел? Не довел дела до конца? Побоялся? Смалодушничал? В этих схемах и буква "Я" часто мелькает. Буква-то буква, но без точки. Не начальная буква фамилии, а "Я" местоимение. "Я" – это он, Котов. Случайно забыть про точку возле этой буквы Котов не мог. "Я" – это он сам.
Потому и удалось Котову все так подробно вызнать, что был в цепи. Но не для того же он проделал такую работу, рисковую работу, чтобы поматросить и забросить потом свою тетрадь? Он хотел понять, он хотел дойти до главарей, до тех букв заглавных, для которых Котов всего лишь был пешкой в игре. Такой же пешкой, какой был Павел Шорохов. Уцелей он тогда, Павел Шорохов, был бы и он в этой тетрадочке, звеньевым был бы в цепи. До Митрича Котов добрался. Знал он и много чего еще. Но Митрича он обозначил, это был ключ для разгадки. Стало быть, Котов хотел, чтобы разгадка была? Хотел, конечно, хотел! Иначе бы зачем вся затея?
Безмыслие было не безмыслием, мысль вызрела.
Павел потянулся к пиджаку, брошенному на табурет, достал из внутреннего кармана шариковую ручку, беленькую, ученическую. С этой ручкой он склонился над тетрадью, тоже ведь ученической. И там, где ученики пишут, из какого они класса и школы, по какому предмету завели тетрадь, как звать их и какая у них фамилия, на розоватого цвета первой странице, на той самой, где затаилась в складке бумаги цифра восемнадцать, Павел начал писать, раздумывая, медленно выводя каждое слово:
"В этой тетради прослеживаются воровские операции, прослеживается движение неучтенных товаров. Ключ к расшифровке всех схем – на странице восемнадцатой. Там заглавная буква "М." получает имя: Митрич. Это – Борис Дмитриевич Миронов, заместитель директора рыбного магазина, знаменитый в Москве любитель декоративных рыбешек. Эту тетрадь передал мне, умирая, один из участников махинаций. Он многое знал, изнутри ему было легче все разгадать. Полагаю, он хотел накрыть всю шайку. Он не успел, а мне одному не справиться. Когда все размотаете, пощадите имя Петра Григорьевича Котова. Это его тетрадь. Он был честным человеком, честным в душе. Поняли меня? А мне самому надо уезжать. Спешно. Мне надо спасать сына. Свое я отсидел, по этой тетради я не прохожу. Своей подписи я не ставлю, но это не анонимка. Через год я к вам сам приду. Хватит вам года, чтобы размотать?"
Павел долго выводил вопросительный знак, он у него большим стал, а потом положил на стол ручку и захлопнул тетрадь. Всё!
Нет, не все. Теперь надо было доставить эту тетрадь по адресу. Вот тогда будет – все. И нельзя было с этим медлить. Надо было действовать, пока не покинула решимость, пока не подкрадутся иные мысли, иные подсказывая решения. Ни минуты нельзя было медлить! Тетрадь эта ему уже не принадлежала.
Павел подхватил ее со стола, схватил пиджак, выбежал из квартиры.
Так и на улице очутился – с ненадетым пиджаком в одной руке, со стиснутой тетрадью в другой. Он обе руки вскинул, увидев зеленый огонек такси. Шофер сам отворил ему дверцу.
– Что стряслось, хозяин?
– На улицу Пушкинскую, дом пятнадцать, – сказал Павел, втискиваясь в машину. – Плачу десятку.
– Очнись, хозяин, – сказал таксист. – Зачем столько? Туда езды на рупь с мелочью. Не узнаешь меня? Подвозил тебя недавно на Гоголевский бульвар.
Павел глянул, узнал, не удивился, кивнул, здороваясь.
– Что, с повинной поехал? – спросил таксист. – Припекла Москва змеелова?
– Припекла. Нет, не с повинной. Я свое отсидел, виниться будут другие.
– Рискуешь?
– Рискую.
Больше они не разговаривали, Павел собирался с мыслями, остывал, готовясь к последнему, к главному шагу. Шофер тоже смолк, не донимал вопросами.
Приехали, Павел расплатился. Отъезжая, таксист посигналил ему для ободрения. Возле Прокуратуры СССР решился посигналить, пошел на риск.
В приемной прокуратуры Павел долго дожидался своей очереди. Регистратор, молоденький юрист, нарядный, весь новенький, не торопился, был важен, вникал во всякую бумажку. Ждать Павлу было трудно. Уйти, что ли? В другой раз приехать? Павел вскакивал, садился, вскакивал, садился. Но молодой юрист не обращал на него внимания или даже нарочно тянул, разговаривая с какой-то старушкой, читая и перечитывая ее бумаги. Молодость для юриста, как и молодость для врача, – помеха. Нет юриста и нет врача без опыта жизни, без человековедческого опыта. Еще бы минута-другая – и ушел бы человек с тетрадью, которой не было цены для Прокуратуры СССР, не было цены для Правосудия.
На счастье, через приемную проходил пожилой юрист всего лишь с одной звездой младшего советника юстиции, а было ему уже за пятьдесят, это уже не майорский возраст. Возможно, не сложилась юридическая карьера? Но этот человек был зорок и понимал людей.
– Что у вас? – подошел он к Павлу.
Павел поднялся, хотел заговорить, но в приемной было много народу, и младший советник юстиции приподнял руку, чтобы Павел пообождал говорить.
– Отойдем к окошку.
Отошли.
– Так что у вас?
– В этой тетради... – Павел поверил старику, протянул тетрадь. – Тут на первой странице написано. Читайте. А я пойду.
Младший советник юстиции начал читать, а Павел пошел к двери. И младший советник юстиции, опытный человек, лишь поверх очков поглядел, как Павел уходит, и не стал его удерживать.
27
Павла познабливало. Жаркий догорал день, а ему холодом обдувало плечи. У человека, прошедшего через суд, услышавшего, как прокурор требует для него сурового приговора, особое отношение к прокуратуре, личное отношение. Нужно очень многое перебороть в себе, понять, самого себя пересудить, осудить, чтобы сделать то, что сделал Павел Шорохов. Вот только сегодня, сейчас, пятью минутами раньше, когда отдавал тетрадь, он вышел на свободу, отбыл срок, избавился. Но знобило, ладонями растирал плечи.
Кончился рабочий день, учрежденческая Москва запрудила центральные улицы, завертями втекали человеческие потоки в станции метро.
Павел никуда не торопился, его гон кончился. Он шел от улицы к улице медленно, поближе к стенам домов держась, чтобы избежать людского стремительного потока, он шел и прощался. Это был его родной город. Он рвался сюда, на эти улицы, в эти переулки, он помнил их, вспоминал все пять лет, он ходил тут мысленно, обдумывая себя тут, когда снова вернется. Внешне таким он и шел, как ему мечталось. Он был отлично одет, пачка денег тяжелила карман, он прямо держался, и – да, да – женщины на него посматривали с интересом. Но там, где мечталось, как будет ходить он по Москве, когда вернется, он и подумать не мог, что в такой крутой оборот возьмет его жизнь, что так все переменится сразу же для него. По сути, он начинал жизнь наново.
Конечно, он вернется через год, он обязательно вернется. Но сейчас надо уезжать. Надо спасать сына. Эта дурында Зинаида и ее вертлявый нарцисс муженек какими-то ниточками тоже были связаны с Митричем, чуть ли не в услужении у него находились. Дурачье проклятое, они загнали мальчика на кухню! Мать, эта женщина зовется матерью, а ей спальный гарнитур дороже сына! Решено: он увезет его, а через год они вернутся. За этот год все встанет на свои места, размотается клубок, за этот год сын к нему привыкнет. Он не отнимает сына у матери, он дает этой матери время одуматься, за голову схватиться, спросить себя: кто, что ей дороже? Можно считать, что он съездил в Москву на разведку, что окончательно он сюда вернется через год. Можно считать, что разведка удалась. Он вернется в Кара-Калу с сыном. Неплохо они там заживут, втроем заживут – сын, Тимка и он. Субтропики – занятнейшая земля. Там во дворе каждого дома грецкие орехи на землю падают. Как в сказке. Виноград, гранаты, яблоки – руку протяни. Мальчику там понравится. И действительно, рядом граница. И действительно, Тимку там смогут подучить собачьим премудростям. Мальчику там будет хорошо.
Куда идти? Как скоротать этот вечер, когда разжалась в тебе пружина, окончился бег, но просто-напросто некуда идти? Вот была бы дома Лена, он бы заспешил сейчас к ней, к теплу ее глаз, ее слов, к ее чаю с медом и хлебом. Но она возле какой-то старой женщины сейчас, возле умирающей, она пытается отстоять ее у смерти. Вот чем каждый день она занимается, эта едва женщина. Какая жизнь ей досталась! Пять лет выхаживала парализованную мать, потом смертельно больного мужа. Но не очерствела душа, не ожесточилась. Это счастье, что он ее встретил. Вот еще зачем он приехал в Москву, он приехал, чтобы встретить Лену.
Знобило его, и он решил чего-нибудь выпить. Надо было и в дом что-нибудь купить, где его поили и кормили. Павел вошел в первый же подвернувшийся продовольственный магазин, глянул, профессионально оценивая, какого ранга заведение, разом угадав очень многое: и про директора, и про персонал, как тут поставлено дело. Профессия жила в нем. Он любил свою работу. Он еще вернется к своей работе, начнет все наново и по-другому. А дело в этом магазине было поставлено довольно хорошо, на продавщицах были чистые халаты, кокетливые шапочки, в винном отделе не бушевала толпа мужчин: тут не гнали план на водке.
Павел купил бутылку коньяка, выбрав пятизвездочный грузинский, купил сыру, брынзы. Он не заговаривал с продавщицами, отдавая чек, он добро кивал им, называл, что ему нужно, а потом смотрел, как они работают. Это свой был народ, он прощался и с ними. Женщины взглядывали на него, понимали, что он не подлаживается к ним, не пытается завести мимолетного этого знакомства, часто обидного, что мужчине этому не очень-то по себе, хотя он улыбается, добро кивая.
Теперь, когда руки были заняты, ничего другого не оставалось, как ехать домой, а домом для него был дом Лены. На метро Павел доехал до станции "Бауманская", оттуда завернул к рынку, круглому, как цирк, сооружению, но убедился, что опоздал: двери уже были заперты. Пешком, мимо Елоховского собора, мимо нового тут здания с развевающимся флагом на фронтоне, мимо купеческой поры магазинчиков, еще издали увидев парусом стоящий белый дом, Павел медленно шел и шел к нему, москвич с покупками в руках, с бутылочкой вот. Москвич среди москвичей. Он шел и прощался – и с собором, и с магазинчиками, и с красным флагом, и с москвичами вокруг, прощался с Москвой.
Лена была дома. Судьба была добра к нему! Когда Павел отмыкал дверь, Лена окликнула его:
– Павел, это вы?
Судьба была добра к нему, но у Лены был убитый голос.
– Я! Как хорошо, что вы дома! Мечтал, чтобы вы вдруг оказались дома! Павел сложил свои покупки на кухонный стол, глянул, как помолился, на кресты в окне. – Можно к вам?
– Можно.
Лена забилась в самый дальний угол своей тахты-кровати, сжалась там в углу, обхватив руками плечи.
– Вам нездоровится? – спросил Павел. Глядя на нее, он и сам ужал плечи под ладонями.
– Она умерла, женщина та умерла, – сказала Лена. – Кричала, не верила, что ее невозможно спасти. Осуждала всех. Сына. Не дай бог так умирать. А у вас что? Вы почему такой?
– Я отнес эту тетрадь в прокуратуру, – сказал Павел, присаживаясь на краешек тахты.
– Решились? Я боялась, что вы не решитесь.
– Теперь мне надо уезжать, спасать сына. Но я через год вернусь. Я вернусь.
– Я буду вас ждать.
– А вы бы поехали с нами! Втроем, нет, вчетвером. Сын, вы, Тимка и я. Тимка – это щенок, эрдель. Замечательный пес. Покатим, а?
– В Кара-Калу?
– Ага! А через год вернемся. Думаете, там нет больных? Сколько угодно. Но там они как-то иначе умирают, не кричат, не торгуются. Пришла пора умирать, и умирают. Я видел, как умирал один старик. Сложил руки, закрыл глаза – и все. Поехали?!
– Заманчивая картина. Нет, мое место здесь, Павел. У меня тетка старенькая на руках, больше никого у нее нет. Ей надо помогать.
– Что вы за человек, ну что вы за человек?!
– Обыкновенный. Это опасно, то, что вы сделали?
– Не знаю. Надо было это сделать. Знаю, это надо было. И надо сына увозить. Вот ему тут опасно.
– Я сразу поверила, что вы еще отобьетесь, что вы еще сильный. Как взглянула, залюбовалась вами. Вон какой! А потом испугалась за вас. Неужели, подумала, вы из этих, кто навещал Петра Григорьевича?
– А я вас совсем сперва не разглядел. Ходит какая-то и пахнет лекарствами.
– Да, я пропахла лекарствами. Моюсь, моюсь, а не помогает.
– Мне даже нравится. – Павел потянулся к Лене, несмело припал лицом к ее плечу и замер, страшась, что она отстранится от него. Она не отстранилась. Ее рука коснулась его лба, пальцы у нее дрожали.
– Не торопи меня, – шепнула она. – Не торопи меня... Дай мне привыкнуть... Дай мне поверить, что могу быть опять счастливой...
Но он уже целовал ее, и она отвечала ему, их губы смелели. Но уже ничего они не могли поделать с собой, не могли остановить себя. Она все же вырвалась из его рук, подбежала к окну, задернула занавески, отгораживаясь от куполов с крестами, стыдясь этих свидетелей. Потом она вернулась к нему.
28
Рано утром пошел дождь, летний, быстрый, мгновенный. Павел не спал, он услышал, как первые капли ударились о карниз, как потом зашуршала, заструилась вода. Обе узкие створки окна были распахнуты, и в комнату сразу проник запах дождя. Сперва это был запах влажной пыли, потом, показалось, это стал запах неба. Павел приподнялся на локтях, склонился над Леной. Она спала совсем неслышно, и от нее пахло дождем. Он глядел на нее и не мог вглядеться. Из-за утреннего сумрака в комнате? Он не мог, вглядываясь, рассматривая ее, близко наклоняясь к ней, почти касаясь ее губами, он не мог понять сейчас, какая она. Он знал только, что она прекрасна. Ее рука, эти выбеленные бесконечным мытьем пальцы медсестры были прекрасны. Ее губы жили и во сне, он не знал, что у нее такие губы, он думал, что они у нее узкие, а они полнились и вздрагивали, они были прекрасны. Но он не мог в них как следует всмотреться, они менялись, ускользали.
Лена открыла глаза, в них не было сна. Она не спала, когда он ее разглядывал, почти прикасаясь к ней.
– Разонравилась? – спросила она, но не было тревоги в ее голосе.
– Ты для меня загадка, – ответил Павел. – А знаешь почему?
– Почему? – Она пахла дождем, молодой тополиной листвой.
– Потому что я в тебя влюблен. Я даже не умею тебя как следует разглядеть. Гляжу на твое лицо, но не могу в нем разобраться. Красива ли ты, не очень, очень? Не могу понять, уловить. Потому что я в тебя влюблен. Наверное, ты не такая уж и красавица, я не знаю, но я слепну от твоей красоты. Понимаешь, я ослеп от тебя. И почти ничего не соображаю, понимаешь. Не могу понять, скромна ли ты или это мне лишь кажется. Ты говоришь про самое обыкновенное про что-то, а я изумляюсь твоим словам, твоим мыслям, твоей мудрости. Но это ведь совсем простые мысли, житейские, обычные. Так отчего же я так ими восхищаюсь? А я в них даже не вдумываюсь. Я слежу за движением твоих губ – и люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя...
Дождь шел все сильнее. Это была гроза, не страшная, летняя гроза, а все же – с тучами, громом, молниями и с таким пронзительной чистоты воздухом, какой бывает только в горах, где не сошел еще снег. Раз всего в жизни добрался Павел до этой горной гряды. Сейчас он вспомнил тот воздух, тот охвативший его внезапно восторг, когда хотелось кричать, вызывая эхо, петь, когда встали рядом в глазах слезы радости и отчего-то – печали.
– Я верю, – сказала Лена. – Я верю тебе, Павлик. Нет, а я тебя сразу разглядела. Ты красивый. Но ты был чужой, а теперь ты не чужой. Какая гроза... Даже страшно...
Павел поднялся, встал у окна. Ветер взметал занавески, темным, влажным золотом струились купола. И уже вдали светлело небо.
– Сейчас кончится дождь, и рвану на рынок, – сказал Павел. – Куплю мяса, зелени. Буду готовить свадебный обед. Сам!
– Ах, ты уже женился? Какой быстрый.
– Мы поженились еще знаешь когда?
– Когда?
– А вот когда я принес тебе ведро роз. Не надо спать нагишом, красавица ты моя.
– Не надо подсматривать, как спят женщины, красавец ты мой. А может, так, провел ночку, и все? Ведь ты такой у нас...
– Я не такой у вас. Я совсем другой у вас. Я сам не знаю, какой я у вас.
– Я тебя люблю, Павлик. Хочешь взять меня в жены? Бери.
– Беру!
Дождь как начался внезапно, так внезапно и кончился. Грянуло солнце.
Лена подошла к Павлу. Нагие, обнявшись, они стояли у открытого окна, стояли перед всей Москвой, перед близкими куполами. Лена попросила:
– Господи, обвенчай нас.
29
В этом здании, цирке, именуемом Бауманским рынком, Павел прежде всего купил плетеную корзину. Он купил ее у старушки, которая принесла на рынок в своей корзине всего лишь пять белых грибов. Но каких! Только первые летние белые грибы бывают так совершенны. Они коричнево-румяны, они без единого пятнышка, без единой червоточинки. Старушке было жаль продавать грибы. Сколько походила по лесу ради них, как рано встала, вымокла на росе. Как радовалась каждой этой головке. Старушка заломила невероятную цену за свои грибы. Павел не торговался. А корзину старушка легко отдала, радуясь, что грибы не помнутся.
– Будешь что класть еще, грибы огороди, – напутствовала старушка Павла. – Ты откуда такой сам, как гриб?
– Ну, перехваливаешь! Спасибо, спасибо.
Потом Павел пошел покупать мясо. Ему нужна была вырезка. Он переглянулся с дюжим парнем, подбоченившимся у колоды с топором в руке, не ведавшим, что до слез похож он здесь, на Басманных улицах, на царева баловня, опричника, которому вскоре не сберечь головы, но этот час – его. Вырезка была отхвачена, отсечена, шмякнута на весы.
– Хорошему покупателю – почет!
Потом Павел покупал зелень. Тут из-за копеек он торговался, потому что нет слаще дела, как выгадать на базаре копейку, прогадав там же всю десятку.
Потом Павел покупал помидоры. Туркменских не нашел, но нашел узбекские, тоже из-под жаркого солнца.
Потом Павел купил дыню. Опять дыню. И снова у узбека, но безбородого, молоденького, возможно, что и внука того милого старика, щербатого и лукавого, который так выручил его в Дмитрове.
Потом Павел покупал огурцы, парниковые еще тут, и молодую, с орешек, картошку. Потом...
Он едва дотащил свою корзину до дома. Лена, когда Павел стал вынимать добычу, класть на стол, на табуреты в кухне, безмолвствовала, сведя ладони. Вот оно – счастье! Два человека эти были сейчас счастливы. У их счастья был даже запах. В квартирке зажил чудо-запах укропа, дыни, огурцов, грибов, киндзы, парного мяса, помидор и этих вот плетеных прутьев, тоже оживших, дохнувших лесом.
Потом Павел обрядился в передник и встал к плите. Так только говорится, что встал к плите. Ему еще предстояло все подготовить, все разделать. Крохотная кухня вмиг была завалена, зазвенела посуда, застучал нож по доске. Изумляясь и ужасаясь, смотрела Лена, как громит ее кухоньку этот неистовый кулинар в женском переднике.
– Съедим хоть что-нибудь, – сказала Лена. – Я умру от голода.
– Ни в коем случае! Хороший обед надо выстрадать!
Но он все же дал ей на блюдце один помидор, сам нарезал, крепко посолил, чуть осенил укропом.
– Ешь с черным хлебом! – приказал Павел. – Масла не нужно. И хлеба совсем чуть-чуть. Этот помидор – сам себе царь. Осознаешь?
Да, Лена осознавала. По подбородку у нее стекал алый сок, глаза она зажмурила от счастья. Вдруг Павел вспомнил:
– Мне же в одиннадцать с сыном встречаться! Я обещал сводить его в зоопарк. Лен, а что, если мы пригласим парня к нам на обед?
– Конечно. Я буду рада.
– Сейчас без двадцати одиннадцать. Ах, как же я забыл?! Сейчас я мигом скатаю за ним. Будете стоять рядышком и смотреть, как я готовлю. Артист нуждается в зрителях!