355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Последний переулок » Текст книги (страница 9)
Последний переулок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:15

Текст книги "Последний переулок"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

– Почему во фруктовом? В обувном. Вон в том, главном на Сретенке. Магазин "Обувь", весь первый этаж занимает в доме между Даевым и Селиверстовым переулками. Ты почему подумал, что во фруктовом?

– Да в "бананах" ходишь.

– Глупо! Если сострил, так очень глупо! Изволь, а ты стал актером, потому что таскаешь корзинки за актрисой. Смешно, да?

– Не обижайся, чего ты?

– Я не обижаюсь, на глупость не обижаются. Ну, глупи! Мне-то что, глупи!

– Да, мой друг, – вмешалась старушка, – а где же мой подарок, этот замечательный картон с актрисами? Передумал дарить?

– Не передумал. Сейчас прямо и вручу. – Геннадий сорвался и побежал к дому. Верно, как это он забыл?! Ее фотография все еще у него в комнате! Скорей, скорей долой ее оттуда!

Пока поднимался в лифте, в прозрачном, прилепленном к стене дома, за пыльными стеклами и раз и другой мелькнул домик Кочергина. А она, живая, не на фотографии, а живая, а она – там. Совсем рядом, наискосок только перейти через узкий их переулок.

Он быстро вернулся, таща картон. К счастью, тетушка ни о чем не стала спрашивать, останавливать. Она сидела перед небольшим экраном телевизора, смотрела какой-то фильм с Людмилой Гурченко. Это была самая любимая ее актриса, хотя и Анну Лунину она тоже хвалила. Но Гурченко была всех любимее. Что ж, тоже правдивая актриса. Только... А она, а Аня Лунина была совсем рядом. И еще звучали в ушах обжигающие слова: "Убирайтесь! Оба!"

Он вынес картон, заведя его на спину, чтобы не встречаться глазами с этими счастливцами, у которых одна забота была в лицах, как бы поестественней всем продемонстрировать свою пригожесть. Мол, они и не думают позировать перед объективом, а что такие красивые, такие прибранные, такие нарядные, все в фирменном в чем-то, так они всегда такие, как и всегда у них такие счастливые-рассчастливые улыбки. Аня там, вон там, через дорогу, так же сейчас улыбается беспечально, как на этой цветной фотографии?

Он протянул картон старушке, поняв, протягивая, что ей эту тяжесть не унести. Предложил:

– Давайте я отнесу вам это собрание лиц домой.

– Сделай милость. Какие славные! Изоврались все, но славные. – Старушка едко всматривалась в фотографии, в нынешних этих красоток, которые, так она явно считала, только тем и отличались от нее, что были из сегодня, а она была из вчера.

– Миленькие, миленькие, – окончательный вынесла она приговор. – Моды, между прочим, возвращаются. Вот, гляньте, пошли опять рюшечки, буфики, бантики. Мы, правда, так не красились. Причуда – эта мода, молодые люди. Поверьте ли, было время, еще до меня задолго, когда считалось неприличным женщинам хорошего круга выйти на улицу, не укрыв лицо толстым слоем белил и румян. Как в масках ходили. И, напротив, девки из питейных мест, те совсем не размалевывались. Все кувырком! Пойдем, Геннадий?

– Ой, так вот же она – Анна Лунина! – сказала Зина. – В самом центре! Гена, и ты этот картон вышвыриваешь из дома?

– Не вышвыривает, а дарит даме, – несколько обиделась Клавдия Дмитриевна.

– Он избавляется от него! Геннадий, тебе опять досталось?!

– Ну что вцепилась? Ну зачем мне фотография, когда я оригинал целых два дня разглядываю?

– Досталось. Бедный. Клавдия Дмитриевна, можно я тоже с вами пойду? Зина помолила старуху глазами.

– А я и не сомневаюсь, что ты пойдешь, милочка.

Клавдия Дмитриевна жила в том же доме, в зеленом этом доме с завитушками, в котором жила и та Зина, вчерашняя та Зина. А сегодня он шел в этот дом, сопровождаемый новой Зиной. Помереть можно было со смеху! Зина на Зину. Действительно смешно. И та не нужна и эта ни к чему. "Надо уметь прощать, Геннадий... Если, конечно, любишь..." Прощать предательство? Может, и надо, если, конечно, любишь...

Они вошли в высокую арку, как-то странно примостившуюся сбоку в этом доме, не позаботились строители о симметрии. Арка вводила во двор. Той Зины парадное было справа, а старушка повела к входу в глубине двора. Зеленый по фасаду, дом вступал во двор серыми в частых окнах стенами, образовывавшими длинную букву "П". И все – окна, окна, комнатенки, комнатенки. То самое место, от которого когда-то и получил Мясной переулок новое прозвище Последний. Впрочем, есть и иная легенда про то, отчего их переулок получил такое название. Когда горела Москва, все тут сгорело, пустырь возник. И вот этот переулок и был из наново застраивавшихся последним перед Сухаревкой. И все-таки, а все-таки – эти окна, окна, комнатушки, комнатушки – они про тайное, про хмурое, про стыдное напоминали, про самое последнее, когда любовь продается, когда любовь покупается.

В арку, если оглянуться, виден был край дома Кочергина, а тополь почти все загородил, но край, угол дома все же был виден. Геннадий оглянулся. Что там у них? Может, все-таки Аня ушла, уехала домой? Нет, она сказала матери по телефону, что заночует у подружки. Изолгалась! Но плохо ей, плохо потому и выгнала их. Худо ей там! "На женщину стоит ли обижаться?" – спросил Кочергин. Он все знает, все понимает, а сам запутался.

– Ты что все оглядываешься? – спросила Зина.

– Между прочим, та Зина, которая меня вчера намахала, живет в этом доме, – сказал Геннадий.

– Но ты не на этот дом оглядываешься, а вон на тот.

– Между прочим, она только что мне позвонила, просила прощения. Ты бы простила, если б тебе изменили?

– Никогда!

– Вот и я повесил трубку.

– Хотя я не знаю, – задумалась Зина. – Я ведь никогда не любила по-настоящему. В школе... Это была детская любовь. Не знаю, если очень любить, можно и многое простить. Я так думаю. А ты?

– Не знаю. – Он в последний раз оглянулся, входя в подъезд, где жила старуха. – Спроси у Клавдии Дмитриевны, а еще лучше у Пьера. Они всё знают.

– Ты бы лучше у них спросил, зачем ты оглядываешься.

Клавдия Дмитриевна жила в первом этаже. Ее дверь была в стене еще до ступеней очень осевшей лестницы с очень истертыми, но мраморными ступенями, – сразу, как вошли, и ее дверь по левую руку.

– Я низко к земле живу, – сказала старуха. – Зато у меня отдельный вход.

Дверь была неимоверно обшарпана. Все тут было неимоверно обшарпанным. Ремонтировали здесь, стало быть, одни только фасады.

– Нас скоро сносить будут, зачем же нам ремонт? – спросила Клавдия Дмитриевна, перехватив сочувственный Зинин взгляд. – Но я страшусь этого мига. Переселение начнется. А зачем мне новая квартира, хоть мне и сулят совсем новую квартиру? Мы с Пьером привыкли тут. У нас тут совсем неплохо. Убедитесь. А переселят – и мы помрем. Стариков нельзя передвигать. Милости прошу, входите.

Клавдия Дмитриевна добыла из кармана один-единственный ключ, повернула им разок всего в какой-то дыре в двери, и дверь сама пошла, скрипя, кряхтя, зависая слегка на петлях, сама отворилась. Можно было и не замыкать ее на этот ключ, ничего не стоило, лишь толкнув посильней, отворить эту дряхлую преграду.

Вошли во тьму, вступили в запахи не противные, но чужедавние, странные. Пахло незнакомо, таких запахов просто не существовало нигде в том мире, в котором жили Геннадий и Зина. Не пылью, не старьем пахло, а если и пылью и старьем, то уж очень они тут были древними. Пахло древностью. И пахло еще как в зоомагазине, этот запах был знаком все-таки, пахло обиталищем старой птицы, со своими причудами, со своей едой-питьем, чуть было не подумалось, что и со своей дымящейся трубкой у клюва.

Клавдия Дмитриевна затеплила лампочку под потолком в тесной, затесненной неимоверно дубьем шкафов прихожей. Лампочка засветилась как-то не сразу вдруг, она вот именно затеплилась, а потом уж стала светить. И лампочка была древней формы, как груша, убереглась, не сгасла от времен почти доисторических, из раннего детства Геннадия глянула. Такие лампочки, выкинутые на помойку, ребята отыскивали, чтобы потом швырнуть обо что-то твердое, о стену из кирпича, а в ответ раздавался настоящий взрыв. Нынешние лампочки, маленькие, красивенькие, не разрываются так, они легонько лопаются. Зато и перегорают, не послужив почти людям.

– Прошу, молодые люди, прошу. Не ушибитесь только об углы. – Старуха повела их через узкий проход между шкафами, еще одну отворила дверь, едва толкнув, она была не заперта. Оттуда, из комнаты, грянул дневной закатный свет. Коричневые, новенькие лучи. Сегодняшние.

Они вошли в комнату. Она оказалась большой, потолок был высоким, хотя квартирка двумя окнами прилегла почти к земле. Здесь все было старьем, слагалось из каких-то цветных лоскутов, развешанных по стенам, наброшенных на ужасающе провалившийся, бугрящийся диван, на узенькую коечку, по виду совсем солдатскую, прибранную, с чистым солдатским серым одеялом, с чистыми подушками горкой. Эта полоска серая, но чистая, была тут от жизни, а все прочее будто из вымершего. Нет, еще вот большая клетка, нарядная, дорогая, с бронзовыми креплениями – она тоже обжитой имела вид, хотя и стариной от нее веяло, но прочная была вещь, красивая, хоть в музее выставляй. Пьер слетел с плеча Клавдии Дмитриевны и, явно гордясь и похваляясь своими хоромами, сел на клетку. А вообще-то он тут повсюду жил, везде были следы его когтистых лапок, царапины от его поклевов. Он и ел-пил везде. Тут стояла чашечка, там виднелась плошечка.

А еще были на стенах фотографии. Во множестве. В разных причудливых рамках. Иная фотография совсем крошечная, а рама громадная, нарядная. И не было стариков и старух на фотографиях, одни только молодые лица. Улыбки были скромны, но молоды. Мужчины топорщили усики. Дамы, совсем молоденькие, в больших шляпках или простоволосые, но тогда с высокими прическами, были приветливы, простодушны, но и кокетничали явно, что-то такое изображая непременно – то ли невинность свою демонстрируя, то ли суля нечто сладостное, сокрытое за потупленным взором.

Картон с нынешними красавицами и красавцами внезапно очень к месту тут пришелся. Как приставил его Геннадий к стенке, так он тут и зажил, заискрился улыбками, место сразу нашлось. Конечно, совсем не те лица, и ужимок никаких в них не видно, все не то, не так, все естественно, мило-просто. А все-таки, а что-то и друг другу зов подает. Из былого – в сегодня, из сегодня – в былое. Ничто так не дается переменам, как человек. Смотришь на иную фотографию сегодняшнего парня, а он – надень на него кафтан да шапочку надвинь с бархатным верхом кульком, – а он, гляди, из опричной свиты самого Ивана Грозного, или, если поближе, если фуражечку надвинуть, он – гимназистик, студентик. Лица все в родстве, лицами стережет человек память о своих корнях, творит слепок родства.

Происхождение... Мы стали забывать про это анкетное понятие. Если про анкетное, то и правильно. Но происхождение – не пустое дело. И суть не в том, кто ты по анкете, хотя, конечно, если из трудового народа, то уже и сразу суть нашлась. Да, суть именно в том, каких ты корней, какого труда был твой отец, твой дед, твой, если запомнили в семье, и прадед. Суть – в корнях. А корни – они в почву входят. Суть в той почве, на которой вырос. Сорт твой человеческий – вот что важно. Говорят, нечего кивать на пережитки. Верно, зачем на пережитки все валить? Зряшное это дело. Не о пережитках прошлого, а о сбереженности из прошлого следует подумать, о сортности человека.

– Чайком вас могу попоить, молодые люди, – не совсем напористо предложила Клавдия Дмитриевна. – Хотя заедок каких-то там особых у меня нет. Тебя-то там небось, – она кивнула на окна, – разносолами угощали. Видела я ту корзинку, которую ты волок. Ох, Зина, какие же из нее фрукты высовывались! После, когда прошли он да она, эта Лунина, вот эта вот на картоне в центре, аромат в нашем переулке еще долго жил. Как встарь в Елисеевском. Теперь там так не пахнет. Если желаешь вдохнуть аромат, теперь не в магазин иди, а на рынок. Там он ухоронился.

Геннадий подошел к одному из окон, поглядел, но только сохлые стебли от высаженных под окном цветков увидел да верхушку арки, да узкую полоску, полумесяцем, к сумеркам уже темнеющего неба.

– Спасибо, Клавдия Дмитриевна, – сказал он. – Меня ребята пиво звали пить. Может, присоединитесь?

– Спасибо и тебе, добрая душа. Нет, мы с Пьером по вечерам в бар заглядывать не рискуем. А ты иди, там хоть грязно, но чисто.

– Эти фотографии, эти люди на них, они здесь жили? – спросила Зина, продвигаясь вдоль стен, всматриваясь в лица из прошлого. – Их переодеть, этих женщин, в наше, причесать по-нашему, совсем бы нами стали.

– Кто тут жил, а кто, как вот на этом картоне, был тогда знаменит, сюда они не заглядывали, – сказала Клавдия Дмитриевна. – Залетные фото, уж не помню, как они ко мне залетели. Может, собирала тоже. Не помню. И кто да кто – не помню. Все почти забыла. Детство помню. Еще обиды помню. А вот счастливые дни, были ведь такие, их не помню. Странно, правда?

– Как же так? – не поверила Зина. – Только счастливые дни и должны запоминаться. А обиды как раз и надо забывать.

– А вот так, – сказала старуха, устало присаживаясь на краешек своего продавленного, скриплого дивана. – Должны, а забылись, не надо, а запомнились. Ты еще молоденькая, вот в тебе "надо" да "должны" и живут. И обиды ты легко забываешь. Да какие у тебя обиды? А старость – злопамятна. Старуха помолчала, поскрипела диваном, который всякое ее движение метил звуком, похоже, что и дыхание ее озвучивал. – Но... погоди... Вот он тебя обидит, не дай бог, – она сохлым пальцем указала на Геннадия, – а ты, старушкой став, про это и вспомнишь. Не сейчас, потом – через много лет.

– Он меня не обидит. Нужен он мне!

– Это уж вы там сами разберетесь, кто кому нужен. Конечно, обидно, когда молодой человек на тебя не глядит, а все в окна поглядывает. Он тебя обижает, его там обидели. Не сердись на него, ему, гляжу, тяжелей.

– Вы о чем? – спросил Геннадий, снова наклонившись у окна. – Ну я пошел, ребята ждут.

– Мы пошли, Клавдия Дмитриевна, – сказала Зина. – У вас очень интересно. А среди этих фотографий никого из Кочергиных, случайно, нет?

– Нет! – вдруг яростно распрямилась старуха, и яростно следом скрипнул, взвизгнул диван. – И быть не может! С какой это радости?! – Она поднялась поспешно, Пьер замахал крыльями, встревоженный ее голосом, ее порывистыми движениями. Он снялся с клетки, метко перелетел через комнату прямо к старухе на плечо. Вдвоем они проводили своих молодых гостей. Ветхая дверь сама собой затворилась, когда Геннадий и Зина шагнули за порог. Устала старость от молодых голосов, от их вопросов. Всего не объяснишь. Надо жизнь прожить – она объяснит, только она.

23

Совсем темно стало в Последнем переулке, лишь телевизионной синевой мерцали окна. А в том домике, за экранами, и этого мерцания не было.

– Какой-то из Кочергиных ее крепко обидел, – сказала Зина. – Ты проводишь меня? Ну гляди, гляди, оборачивайся. Там что же, окна всегда занавешены?

– Там экраны отгораживают окна, чтобы наш переулочек в глаза не лез.

– Если ему так плох ваш переулочек, зачем же он тут поселился?

– Родился тут как-никак. Тянет. Раньше тут его мать жила.

– Загадочный он у тебя.

– Это так, это уж точно. Почему – у меня? Всё у меня с ним.

– Рада. А с ней?

– Тем более. Кто я для нее?

– Другой вопрос. Важно, кто она для тебя.

– Никто!

– Не ври, Гена. Та Зина – никто, а эта Аня – о, тут все сложно.

– Тебе-то какое дело? Откуда ты взялась?

– Из Даева переулка. Туда и идем.

– Тут и ста шагов не осталось. Простимся?

– Нет уж, не вздумай меня обижать. А то вот вспомню через пятьдесят лет.

Он усмехнулся, положил на ее вздрогнувшее плечо руку.

– А если провожу, забудешь?

Она повела плечом, скинула его руку.

– Тут старушка что-то путает. Хорошее не забывается. Уверена.

Они пересекли Сретенку, как водится в сих местах, в явно не положенном месте – отчего-то через Сретенку никто не переходит по пешеходным дорожкам: здесь, видно, тропы пешеходные от века пролегли, пусть хоть и скрыты теперь асфальтом, все равно москвичи по ним ходят, по укоренившимся в памяти, от поколений памяти. Москвичи, урожденные, своенравный народ и консервативный в чем-то. Древний город – он у нас в крови, в повадках. Мы – такие, а не такие. И от века все, от века. А какие? Разбери-пойми. Восемь столетий в крови. Любой мальчуган московский, он не без роду и племени. Как говаривали встарь: "От головы до пяток у москвича особый отпечаток".

Вошли в подъезд. Геннадий сунулся было поцеловать Зину. Так, без охоты, полагается вроде. Да и нравился он ей, он это понял.

Она оттолкнула его, сказала гневно:

– Не целуй меня! Не смей!

– А я и не навязываюсь.

Тогда она сама к нему вдруг приникла, поцеловала, неумело уткнувшись в край его губ. Пойми их, одинаковых!..

А потом взяла крепко за руку и повела. Так решительно, что он не стал упираться.

Поднялись по широкой с мраморными ступенями лестнице, где еще бронзовые светильники сохранились, стояли погасшими факелами на лестничных маршах. Для богатых некогда был дом. Но теперь на дверях квартир, двухстворчатых, массивных, с медными витыми ручками, столько было поналеплено всяких уведомлений, кому сколько раз надо звонить, так эти двери были испятнаны от былых почтовых ящиков, от без числа небрежных ремонтов, что хоть изучай по ним все великое переселение народов, начиная от семнадцатого великого года. Господа съезжали отсюда, исчезали, люд из бараков, из подвалов въезжал сюда, возникал.

Зина отворила дверь, приказала:

– Входи!

Он покорился, вошел.

Широченный коридор сонно встретил их, тускло светила лампочка у столика, над которым висел такой же стародавний телефон, как и у него в квартире.

Поздно возвращаясь домой, Геннадий по своему коридору шел на цыпочках. Он и тут было так пошел. Но Зина не таилась, она будто нарочно пошла, постукивая каблучками, и он тоже перешел на обычный свой шаг. Она не таилась, она сказала, не унижая себя шепотом:

– Входи, Геннадий.

В ее комнате, в маленькой, выгороженной, конечно же, с одним большим окном и с высоченным потолком, все сразу, когда зажгла Зина свет, сказало Геннадию, что это ее комната, Зины вот этой, маленькой, решительной, правдолюбивой, чуть-чуть забавной в своих "бананах" на вырост, трогательной.

Прибранная комнатка, узкая, но высокая. Светлые занавески, белым покрывалом укрытая узкая тахта, белая скатерка на маленьком столике, белые, невыкрашенные доски книжных полок. Книг было не очень много, потрепанные корешки, из детства приятели. Из детства и угол с куклами уцелел. Были и замызганные куклы, самые первые, были нарядные, совсем еще из недавней поры.

– У тебя тут прямо общежитие, – сказал Геннадий. – И сейчас в куклы играешь? – Он наклонился над этими красавицами, лежащими с полуукрытыми густыми ресницами глазами.

– Иногда, – сказала Зина. – Садись, сейчас я чай вскипячу. И ничего не бойся. У папы с мамой своя комната. Они не войдут, не бойся. Я уже не маленькая.

– А я и не боюсь.

– Я сейчас. – Зина ушла, решительно отворив дверь, решительно затворив.

Геннадий присел на корточки возле кукол, стал их рассматривать, как мог бы и книжку почитать, дожидаясь этого чая. Зачем ему этот чай? Как он здесь оказался? Взяла за руку и повела. Вот так девчушка!

А куклы, они ему про всю ее жизнь принялись рассказывать. Хоть и недолгая у нее была жизнь, а все-таки есть про что рассказать. Эта, самая первая, сшитая из тряпочек, с замытым личиком, смешно похожим на лицо хозяйки, тут была на почетном месте, на шелковой подушке возлежала, даром что истрепанная, тряпичная. Эта вот, самая нарядная, чей-нибудь щедрый подарок, недавний подарок, юбка мини, эта кукла, дамочка с высокой прической, с надутыми щеками, еще тут в доверие не вошла. Нарядная, красивая, а место у нее самое боковое, еще не полюбили ее здесь, не стала подругой этим, остальным, которые год за годом рядышком шли с Зиной, в детский сад с ней ходили, потом в школу, потом на курсы какие-то, потом в магазин "Обувь" на работу пошли. Все ясно. Год за годом – вся тут ее жизнь. Старых друзей не покидает, это уж ясно. И они ей верны, надежный человек. Но заслужить ее доверие, ее любовь не так уж легко. Щеки тут надувать не следует, длинные ресницы тут не помогут.

Вернулась Зина, внесла поднос с чайником, с чашками, ну, конечно же, и с банкой варенья. Такое же, что и у его тетушки, малиновое?

– Малиновое? – спросил Геннадий.

– Земляничное. Сама собирала. А ты любишь малиновое? – Она успела переодеться, была в домашнем коротком платьице, много раз стиранном, таком же, как на одной из ее кукол, из давних ее подруг. И так же туго перепоясана была зеленым поясом, как и кукла эта.

Геннадий взял эту куклу, подкинул на руке, сравнивая.

– А вы похожи.

– Это самая любимая. Когда я это платье шила, я и ей тоже из оставшегося куска сшила.

– Ребенок ты еще, Зина.

– Думаешь? – Она поставила на стол поднос, расставила чашки, налила ему и себе чай. – Присаживайся к столу. Может, ты есть хочешь? Принести что-нибудь?

– Спасибо, ничего не нужно. – Он сел за стол, взял свою чашку.

– Может, ты выпить хочешь? У отца наверняка есть.

– Спасибо, не хочу.

– Нет, я не маленькая, – сказала Зина. Она обогнула стол и села рядом с Геннадием. И когда садилась, плечо ее коснулось его плеча, а в глаза ему ударило недавнее – Аня и Рем Степанович рядом, их плечи рядом, вот как сейчас. Но не так, нет, не так, как сейчас.

Она притихла возле него. Руки у нее легли на скатерть, руки у нее дрожали. Она заметила это, вдавила ладони в стол.

– Мне бы только не влюбиться в тебя, – сказала она тихо. – Тебя уже украли. Зачем мне украденный?

Там, в том доме, что там сейчас, что они там сейчас творят друг с другом? Опять эти простыни расстелили? Измяли?

Он хлебнул из чашки, обжегся чаем, обжигаясь и от этих мыслей еще хуже, чем от кипятка.

– Пойду я! – Он поднялся. Не поднялся, подбросили его эти мысли.

– Иди...

Он пошел к двери, а она продолжала сидеть за столом, прижимая к скатерти руки.

– Проводи меня. – Он оглянулся от двери.

В узкой этой и высокой комнате, в том углу, где жили куклы, была прикноплена к стене одна-единственная здесь фотография. Человек с фотографии смотрел хмуровато, не совсем прямо на тебя, но все же прямо на тебя. Был этот человек в отличном костюме, при жилете даже. Вольно сидел, заведя палец правой руки за край жилета. И смотрел, смотрел, прочитывая тебя хмуроватыми, но не злыми, но и не добрыми, а – умными глазами. Это был Маяковский. Но странно, взглянув на фотографию, узнав Маяковского, Геннадий вспомнил Рема Степановича, сошлись, сдвинулись эти два лица для него. Потому что и тот в таком же вот нарядном костюме расхаживал? Потому что и он мог бы так же вольно усесться? Нет, у них лица совпали. Совсем разные люди, совсем разные у них лица, никакого нет сходства, а они совпали. В чем? Почему? Сильные лица – поэтому? В своей силе совпали? Этого понять Геннадий не мог. Да и времени у него не было, чтобы всматриваться в портрет Маяковского. Подошла Зина, отворила перед ним дверь, снова сказала:

– Иди.

И вот они опять вступили в этот обширный коридор с тусклой лампочкой на телефонном столике.

Теперь по-другому Зина шла, она явно старалась, чтобы никто в квартире ее шагов не услышал. Пойми ее, отчего вдруг испугалась, когда как раз бояться больше и нечего. Себя испугалась? Своей недавней решимости? То была святая решимость. Но она покинула ее. А пришла девичья эта стыдливость, боязнь, что кто-то услышит, кто-то осудит. Это были крохотные, жалковатые соображения.

Зина тихонько отвела язычок замка, неслышно отворила дверь на лестницу и снова повторила, не поднимая на Геннадия глаз:

– Иди.

Опять он пересек Сретенку и снова не там, где полагалось, проскочил под носом летящей машины.

А ведь он мог остаться у нее, у этой маленькой Зины. Мог остаться. Как странно она сказала: "Мне бы только не влюбиться в тебя..." Испугалась, что влюбится? Она – в тебя, ты – в Аню. Эта мука, эта боль в тебе, когда все в тебе там переворачивается, когда ни о чем другом не можешь думать, а только о ней, – это и есть любовь? Они сейчас там, за этими экранами, лишь тусклый пропускающими свет из комнат на улицу, почти и не свет, какой-то почти туман. Она сейчас там, в том тумане. Что поделывает? Эта мука, эта боль, эта нестерпимая боль, а он к боли был приучен, когда играл в хоккей, но разве то боль была, смешно даже сравнивать, так что же, эта боль – это и есть любовь? Она прогнала его. Он забыл об этом. Она с другим сейчас. Он прощает ей это. Он даже не смеет ее хоть в чем-то винить. Она во всем права. Взглянуть бы на нее, только бы взглянуть. Услышать бы ее голос, только бы услышать. Где-то в городе шли фильмы с ее участием. Сходить, поглядеть? Их тут кинотеатр "Уран" был на ремонте. Жаль, вот в него бы он сейчас пошел. Рядом – она, а вот и фильм с ней. А далеко отойти от нее он сейчас не мог. Не понимал, что не может, просто не мог – и все. Он и к ребятам пойти не мог. Пивбар был слишком далеко от этих заэкраненных окон. От этой двери, за которой дверь и еще дверь с бесчисленными замками. А вдруг эти замки защелкают, двери распахнутся, Анна Лунина появится на пороге. Он должен быть здесь. Он тогда проводит ее домой. Не разрешит, он пойдет следом. Вечер начался, как же не проводить.

Замки не щелкали, двери не отворялись. Он все простил ей, лишь бы она вышла. Ему и не за что было прощать ее. Кто он ей? Какие у него права на нее? Случайная встреча. Он ходил и ходил, окоротив свой переулок, доведя шагов до тридцати. Тридцать шагов – вниз, тридцать шагов – вверх.

В восемнадцатом отделении милиции, в глубине подъезда горел свет. Там слышались голоса. Кто-то там смеялся, в милиции. Весело им там. Славные ребята, веселый народ эти милиционеры. У него никогда с ними не было никаких столкновений. Сперва спорт, потом армия – они его подтянули все-таки, хотя парни из Последнего переулка слыли народом не из робкого десятка. Он и не был робким да тихим. Но обходилось, конфликтов у него с милицией не было. Но что же это они? Как же это они? Чуть кто выпил, они здесь. Мелкий воришка попался, они тут как тут. А вот рядом, у них под боком, а вот этот Рем Степанович, Батя этот, а он им глаза не колет. Из начальников, потому? Не положено замечать? Эх вы, веселый народ!

Он ходил и ходил – тридцать шагов вверх, тридцать шагов вниз.

Из подъезда милиции вышел знакомый старший лейтенант. Опять на дежурстве?! Вот это работяга!

– Прогуливаешься перед сном? – спросил старший лейтенант и благожелательно улыбнулся.

– Ага! – сказал Геннадий. – А вы, смотрю, все дежурите?

– Смотри, смотри, – покивал старший лейтенант.

– Не надоело? Какие у нас тут приключения?

– Никаких, это точно, – согласился старший лейтенант и опять улыбнулся. Сутками тут торчит, а улыбается, не устал.

– Зоркий вы народ, я смотрю, – сказал Геннадий. – Чуть что серьезное и вас нет. Успеваете удалиться.

– Зоркий, это точно.

– Чуть какой пустяк, вы тут как тут. Успеваете набежать.

– Служба, а как же. – Его невозможно было рассердить, он улыбался, не устал совсем.

– Шли бы спать, старший лейтенант. Гляжу, вторые сутки на ногах.

– Глазастый. – Чуть-чуть только построжал старший лейтенант. – Гляжу, и ты все тут мелькаешь. Не устал еще?

– Устал. Пойду лягу пораньше.

– Вот и хорошо, одобряю, – сказал старший лейтенант.

Геннадий свернул к своему дому, еще раз глянув на окна, за которыми мерцал туман. Не выйдет она. Не жди, не выйдет. Чуть было не толкнулся к дому Кочергина, чуть было не решился на стыдное для себя: взять да и напроситься в гости к ним. Нет, удержал толкнувшееся тело.

Вбежал в свой подъезд. Рванулся вверх по лестнице, забыв о лифте. У двери, когда только открывал ее, услышал дробный постук теткиной машинки. Она еще пока не разговаривала с ним, не ждала так рано. Он вошел в коридор, вошел в комнату.

– Тетя, – попросил. – Только ни о чем меня не спрашивай.

Вера Андреевна даже не оглянулась в ответ, лишь простучала дробно, но он ее научился понимать, в стрекоте этом послышались недавние слова из очередной педагогической беседы "под портретом": "Изволь, мой друг. Да ты уже и не маленький, чтобы отчет мне давать. Не хочешь, не делись"...

Он не хотел делиться. Он раздвинул ширму у своей тахты, был тут у него свой угол, стол вот крошечный, но крепкий, приспособленный под верстак, полка книг над столом, книг еще из детства, читаных-перечитаных, полка, где и инструменты лежали вперемежку с книгами, и этот вот транзистор с кассетным магнитофоном, жалковатый ящичек, если по правде-то. И вот еще пятно на стене от сорванного картона с фотографиями. Глаза бы не глядели на все это! Разулся, лег, закинув руки, закрыл глаза. Анна Лунина медленно вступила под веки.

24

До одиннадцати часов, до условленного времени, когда должен был подойти к бару на Сретенке Белкин, оставалось минут с пять. Этот бар, вернее, кафе с баром, и открывалось в одиннадцать. Геннадий уже давно был тут, прохаживался у дверей, ждал открытия, ждал Белкина, пытаясь в эти минуты, оставшиеся до встречи, что-то там такое обдумать, придумать. Он вот все же явился сюда, хотя и крикнул Кочергину, что и не подумает заниматься его делами. Но он сейчас не его делами собрался заняться, а Аниными. Еще ночью, когда вертелся, то засыпая, то просыпаясь, все ведя свой разговор с Анной Луниной, какой-то все в тупик приводящий разговор, лишь начало было, а потом – тупик, стена в разговоре, никаких слов там не было, в том тупике. И разговор снова начинался. "Аня, пойми... Он у тебя..." Она обрывала, не крича, печально, но все одним только словом: "Замолчи!.." А замолчать он не мог, он обязан был ей все объяснить. И он опять начинал: "Аня, пойми... Он у тебя..." Этот разговор извел его, ночь извела. Наутро само собой пришло решение встретиться с Белкиным. Павел Шорохов... Некий змеелов... Некий бывший директор гастронома... Сидел... Выпустили... Вернулся, чтобы все распутать... Мститель?.. Что это за человек, нагнавший такого страху на самого Кочергина? И почему так важно знать Кочергину, жив Шорохов или умер? Ясность нужна? В тех темных делах, где орудовали эти клички – Митрич, Шаляпин, Лорд, сам Батя, – понадобилась ясность. Что ж, он поможет Белкину а у него какая кличка? – раздобыть эту ясность. Не для них, не для кличек, а для Анны Луниной. Пусть узнает всё до конца. Он ей выложит правду, как бы она ни кричала на него, как бы ни молила: "Замолчи!.." Если жив, он к ней этого Павла Шорохова приведет. Пусть расскажет! Если и это не поможет, он к ее матери придет, ей расскажет. Какое тебе дело, могут спросить? Ты что, из милиции? Он ответит: "Я не из милиции, я ее люблю". Так он любит ее?! Эта мука, эта все время боль, будто измолотили тебя клюшками, – это любовь? Как ни называй, зачем эти названия, он здесь, вот у этих дверей в бар, он ждет Белкина, он готов на все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю