412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Последний переулок » Текст книги (страница 8)
Последний переулок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:15

Текст книги "Последний переулок"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

А на кухне вот что происходило: мужчины соревновались в изготовлении салатов. Рем Степанович тоже облачился в передник, стоял, обставившись банками в пестрых этикетках, что-то из них выхватывая, что-то вымеряя, убавляя и прибавляя, прежде чем выложить на блюдо. Его салат был замысловат, и замысловатый аромат потянулся от него, незнакомый, острый, пронзительный. А Платон Платонович колдовал над обычными помидорами, над листиками киндзы, петрушки, не забывая и о сковороде с грибами, о своих сковородах с мясом, он работал, как многостаночница-ткачиха, мягко переступая, но руки у него кидались и мелькали. От его салата струйкой шел божественный аромат свежести. Он же заведовал и ароматами жарившихся грибов, варившейся молодой картошки, исходящего соком мяса. Он явно побеждал. Но и Рем Степанович не сдавался. Его салат рос, и густел над ним воздух, и казалось, что все эти пальмы и синие лагуны с этикеток, все эти пучеглазые омары, растопырившие страшно свои клешни, вся эта заморщина обрела свое место на блюде, маленькое там выстроив государство. Под потолком, может быть, эти ароматы и смешивались. Но понизу они жили каждый сам по себе – хочешь, от одного вдохни, хочешь – от другого.

Аня сидела в уголке в кресле и наблюдала. Она рукой поманила Геннадия, приказывая подойти, сесть рядом. Он подошел, сел рядом, напрочь забыв о своем решении уйти из этого дома. Вот так вот: она – поманила, а он позабыл.

– Меня не допустили, – сказала Аня, любуясь своим Ремом. – Не женское, оказывается, это дело – готовить жратву.

– Если жратву, то, может быть, и женское! – живо подхватил Платон Платонович. – А если обед, салат, настоящую праздничную еду, то это дело сугубо мужское. От века – мужское. Это когда же в настоящих ресторанах работали женщины? Это где же вы видели шефа – даму? В столовке? Извольте, там пожалуйста. Но в ресторане, но в солидном доме – никогда. У цезарей, королей, князей и прочей всякой публики подобного ассортимента всегда служили повара. Да и мужского же рода – повар. А повариха – это нечто подсобное, вторичное, преобразованное. Впрочем, далеко не каждому и мужчине дано познать поварское искусство. Берутся многие, модным стало, чтобы вот такие мужи совета, как наш Рем Степанович, в передничке – гляньте на него, нет, вы только гляньте на этого пижона! – сами мясо жарили, сами салаты компоновали. Но... Жалкая, я вам скажу, картина... И на глаз и на язык... Платон Платонович быстренько подхватил ложечкой с края блюда, на которое выкладывал свои продукты Рем Степанович, по-кроличьи прожевал подхваченное, сморщился и ужаснулся. – Яд! Отрава!

– Не по правилам соревнуетесь, уважаемый, – оттолкнул Платона Платоновича всерьез обидевшийся Кочергин. – Слово за судьями, за жюри, а вы, милейший, ковыряйтесь там у себя со своей мешаниной для второразрядной столовки.

– У меня – для второразрядной?! – завопил Платон Платонович. – Нет, я ухожу! Здесь не ценят искусство! Здесь собирают книги, картины, здесь блеск и шик, но здесь обосновалась грубая душа! Аня, он у вас грубой души человек, поверьте! Он омарами занюхивается, когда рядом благоухает белый гриб! У него обоняние сбито!

– Зато обаяние есть, – сказала Аня.

– Обаяние? – Платон Платонович задумался, пожевал по-кроличьи, будто слово это пережевывая, согласился неохотно: – Да, обаяние еще есть. Стал бы я в это его логово ходить, если б не обаяние. Тут не отнять. Что-то в нем такое-разэдакое, в вашем Реме Степановиче, что тянет к нему. Порода есть, московский, нашенский. Опоздал родиться, конечно. Ему бы в пору расцвета российской буржуазии на ножки встать, он бы и Морозову, фабриканту тому и меценату, мог бы ножку подставить. Собрание картин купцов Третьяковых, кропоткинская коллекция импрессионистов купца Щукина – или не дело? А этот бы, глядишь, кочергинский музей "про Москву" основал бы. И не из украденного, зачем же. На личные капиталы.

– Считаешь, что Щукин свои личные капиталы праведными трудами добывал? – серьезно спросил Кочергин, отходя от стола, снимая, срывая с себя наскучивший передник. – Фу, жарко!

– Крал, конечно. У народа, разумеется, прихватывал. Но узаконено тогда было это воровство. Вот в чем штука. Понадобилась, всего ничего, Октябрьская революция, чтобы кое-что поменять в акцентах. И твои, Рем Степанович, ты уж прости меня, извини старика, твои в твоих там апартаментах картины, они нынче как-то, полагаю, не совсем законными путями добыты. На трудовые такое не укупишь, ты уж прости, извини старика. По запасничкам вы, входимущие, шастаете. За бесценочек, по уценочке какой-то неправедной скупаете. У тебя еще не Третьяковка, куда тебе, но уже что-то такое-этакое, что если глянуть, холст обернув, можно и возвернуть по месту, так сказать, прописки.

– Ну кого пригласил?! Обличитель! – Рем Степанович с широкой улыбкой выслушивал рассуждения Платона Платоновича, приучил себя к такой вот служебно-широкой улыбке, но глаза, а Геннадий в его глаза поглядел, недобрыми стали, ни единой там не было смешинки, хмурый, стальной там жил цвет.

– Прощеньица просим! – начал кланяться Платон Платонович. А вот у него глазки смеялись, потешались. – Язык мой – враг мой.

– Враг, враг. Не паясничай, Платон. Тошно.

– Да приедут твои данники, вот-вот ввалятся. Не томись. Развеселые, остроумные, добренькие, демократичненькие. Душа, не мужики. Аней восхитятся, меня обласкают, Геннадия приветят. Чу, не мотор ли?!

Все прислушались. Все, следом за Кочергиным, который даже шагнул к окну поспешно. Нет, показалось, тишина угнездилась возле дома.

– А ждать ведь некогда, – сказал Платон Платонович. – Это пускай опоздавшие едят перепревшее, а нам бы уже и к столу пора.

– Что ж, накрывай, Аня! – решительно распорядился Рем Степанович. – Они там едут, а мы тут – едим. Каждому – свое.

– Афоризм! Умница! – возликовал Платон Платонович. – Одни – едут, другие – едят. Надо будет запомнить. Что за человек этот Рем Степанович! Книги тебе писать! Прозу художественную!

– Сперва нагрубили, а теперь подлизываетесь, – сказала Аня.

– И тогда не грубил и сейчас не подлизываюсь. – Платон Платонович сделался серьезным. – Нет, милая красавица, вы меня не поняли. Я на том стою, чтобы всегда правду говорить. Форма подачи – это как блюдо. Важно, что в блюде. Вот сейчас и отведаем. – Он опять принялся шутить да ухмыляться. Моя салатница поскромней, он мне нарочно такую выдал, а у Рема Степановича с завитушками, с разрисовочкой. А на язык? Сейчас, сейчас отведаем!

– Уходите все отсюда, тесно от вас, – сказала Аня. – Стол накрывать женская работа. Не так ли, товарищ шеф-повар?

– В домашних условиях – пожалуй. Но если прием, банкет, если для княжеского, для сановного застолья, тут уж мужская сметка нужна.

– У нас не княжеское застолье. Уходите, не мешайте. – Аня сердилась, тарелки в ее руках начали рискованно позванивать.

– Уходим, уходим. Геннадий, пошли! Глянем на картинки тут на замечательные. Обратил внимание? Я в это логово ради них и прибежал.

Платон Платонович согнул руки в локтях, взаправду побежав из кухни в гостиную. Геннадий пошел за ним. Теперь, пожалуй, духота начинала сгущаться в кухне, где хмурая Аня и хмурый Кочергин, взявшийся помогать ей, звенели драгоценными темно-синими тарелками, тяжелыми вилками и ножами, как-то так звенели, словно переговаривались между собой, и разговор этот был их собственный, не для посторонних.

– Главные картины у него в кабинете, – сказал Платон Платонович. Взойдем не спросясь? – И сам же себе разрешил: – Взойдем. Раз музейные, стало быть, для народа. – Он знал, где надо нажать на кнопку, чтобы отворилась дверь, нажал, и дверь отворилась.

Вошли. Вот она – церковь Святой Троицы в листах.

– Это ведь наша церковь, – сказал Геннадий. – На углу Сретенки стоит.

– Знаю. Жени Куманькова пастель. Отлично пишет парень Москву. В большого художника выписался. А почему? Как думаешь?

– Не знаю.

– Ну, остановила тебя эта картина? "Наша церковь" – сказал. А почему "наша"? Ведь ваша-то совсем не такая нынче. Просто дом, приплюснутый почти плоской зеленой крышей. Какие-то там недавно еще склады были, куполов-то этих нет и в помине.

– Я заметил. Пробегал сегодня, заметил.

– Вот! Заметил! Сперва картина эта тебе в душу запала, потом уж и стал замечать, что на углу твоей Сретенки стоит церковь прекрасная, но только чуть что не убитая. А – почему?

– Что – почему?

– А потому! – Платон Платонович торжественно поднял палец, и вдруг затрясся у него подбородок, как перед слезами. – А потому, что Куманьков Евгений любит! Он то пишет, что сердцем полюбил. Он, смотри, скорбит, он слезы льет в своей картине. И он ей дарит свою мечту, свою надежду. Не реставрирует, не вспоминает – ему и вспомнить нечего, – не срисовывает со старой фотографии, он – мечтает, домысливает, угадывает. А сравни со старой-то фотографией, и выйдет, что он написал точнехонько такую церковь, какой она была. Художник, если он художник, всегда душой перекликнется с истиной. Один другому руку протянет, непременно. Один построил, возвел в семнадцатом веке, а другой, хоть и горела церковь эта в наполеоновском пожаре, хоть и перестраивалась, перекраивалась потом, меняясь хуже чем от пожара, а другой, в двадцатом нашем веке, годика два всего назад, но когда еще реставрация не началась, взял да и написал все так, как было. Угадал сердцем. Вот потому – и художник.

Платон Платонович шел от картины к картине, молитвенно сводя ладони. Вспомнилась Геннадию его тетка, так же вот ходившая от картины к картине на выставке Николая Рериха. Она молилась, и этот молился. Шептали губы Платона Платоновича, загадочные для Геннадия произнося имена:

– Сомов... Фальк... Юон... Господи, Аристарх Лентулов!.. Смотри, смотри – прибавление есть! Гравюры Захарова, Фаворского... Пименова откуда-то добыл. О господи! Душа извелась! Завидую! Вот этому – завидую!

С порога кухни их позвала Аня:

– Прошу к столу! Музей закрывается на обеденный перерыв!

– Пошли, Гена, – старик взял его под руку. – Пошли, заморим голод духовный пищей телесной. А все-таки откуда это у него, как думаешь? – Этот свой вопрос Платон Платонович задал шепотом.

– Украл? – нетвердо произнес Геннадий.

– Полагаешь?! – обрадовался старик, лукаво сверкнув глазками. Так-таки взял да и украл? Нет, дружок, все не так просто. Краденое утаивают, а у него – на, смотри. Не для всех, конечно, но ведь многие же знают в Москве. Тут что-то не так. Или, может, обнаглел кое-кто сверх всякой меры у нас? А?! Обнаглели – и все! Хапают – и лады! С рук-то сходит, ведь сходит? Как думаешь?

Они вошли в кухню, и Платон Платонович хотел было свести ладони, чтобы тоже помолиться на изобильно заставленный стол, но передумал сводить ладони, храня верность картинам. Он только покивал одобрительно, сказал:

– Сумбур создан художественный, не отнять. А блюда-то у вас перессорились. Это почему? Мир да согласие должны царить на столе. Поступательное, а не наступательное должно тут жить миротворчество. Ко принятию пищи да умиротворимся! Да отринем заботы и тяготы мирские. Господа да возблагодарим за ниспосланное Им!

– Все поучаешь? – сердито глянул на старика Рем Степанович. – Все б тебе шутки шутить, старый! – Он прислушался, не шумит ли мотор за окном. Нет, тишина царила за окном. Тогда Рем Степанович сильно хлопнул ладонью об ладонь, хлопком этим и других и себя призывая к веселью, к застолью. Садимся! Рюмки доверху! Четверо троих не ждут – это точно!

Зашумели, задвигали стульями, сверх меры оживившись. Геннадий даже инициативу проявил, рискнул поухаживать за Аней, стул для нее отодвинул. Но она этих его движений не приметила, она обошла стол и села там, где стоял Рем Степанович. Он сел рядом с ней, наклонился к ней, улыбаясь, зовя к радости. И она отозвалась радостной улыбкой, которая трудно вступила на ее лицо, недолго и держалась. А все-таки – улыбнулась ему. А все-таки включилась в веселье, сама его и сотворять начиная. Схватила бутылку "Столичной" налила себе рюмку доверху, спросила азартно:

– А вам, мужички?! Что это вы там придумали, Платон Платонович, чтобы сперва не пить?! Не по-русски! Семужки на язык захотелось?! Да ваш язычок и от перца не сомлеет. Напротив, перец сомлеет! Тяпнули! Ну-ка!

И все тяпнули, торопливо налив себе, пили, глядя, как она выпила, а она честно выпила, до дна осушила свою обширную хрустальную рюмку.

– Даже никаких тебе и речей не нужно, – сказал Платон Платонович, когда из таких уст приказ. Так чей же салат лучше, ну-ка, ну-ка!.. – Он положил на синюю в розоватых прекрасных цветах тарелку немного от салата Рема Степановича, немного и от своего салата. Он склонился над тарелкой, стал воздух втягивать, аромат дегустируя. – Так-так-так. – Нос его шевелился, губы изогнулись не без сладострастия.

– Гурман, – сказал Рем Степанович. – Хоть картину пиши – гурман на званом обеде.

– И к тебе на стеночку. Так? Что ж, а теперь отведаем, куда нос повел. Меня, например, мой нос направляет вот к этой салатной горке. Аромат тут слаще. А чья это работа? А некоего Платона Платоновича. Объективно! У него, у носа-то, своя голова есть. Как, впрочем, у иных-других наших частей тела. Это мы только вид делаем, что голова у нас всему голова. А в нас этих голов до дюжины. Руки гребут – своя у них голова. Глаза выбирают – своя головушка. Нос ведет – у него свое разумение. Впрочем... – Он попробовал и салат Рема Степановича. – Впрочем... терпимо. Предлагаю ничью. Кому – русское, кому французское. На одной планете живем.

– Ничья – это что-то вроде неприсоединившихся стран, – сказал Рем Степанович. – Модное движение. Я приветствую ничью! Выпьем, кстати, за мир, а как же нам за него не выпить, за замораживание, за... что там еще? Поехали!

Все выпили, и Аня выпила, но Геннадий приметил, что сейчас она выпила не до дна, обрадовался этому. Она и в застолье этом была поразительно хороша. Сердилась – хорошела. Язвила – хорошела. Печалилась – хорошела. Пила – любо было на нее смотреть. Ела как! Губы у нее были не жадными, не хваткими. Иные женщины не умеют есть, торопливо едят. Эта – умела. Она все умела. Такую, как она, он впервые в жизни увидел.

– Грибки, грибки отведайте, – сказал Платон Платонович. – Я их никогда ни к чему не прибавляю, самостоятельное это блюдо. И какое! А?! Осознаете?! А есть страны, Финляндия, например, где люди обокрали себя, не едят грибов. Затмение вышло на целый народ, на умный народ. А почему?

– Все до сути доискиваешься? – глянул Рем Степанович, но не сердито, финские дела его сейчас не шибко заботили. – Ну-ка, почему? Растолкуй нам.

– До сути – именно. Пищу-то ведь мы разжевываем, достигаем ее сути. А вот живем, часто играя с собой в жмурки. День прожили – и рады. Еще день опять хорошо. А что будет завтра, послезавтра?

– Опять за свое! – сказала Аня. – Вы про финнов же собирались нам объяснить, отчего они там грибы не лопают.

– А потому, красавица вы моя, что в древние времена они очень бедно жили. Земля у них не щедрая, ископаемых никаких. Лес? Так лес тогда везде был, никто его не покупал, не вывозил. Бедность – она не выдумщица. А гриб выдумку требует. Ему масло нужно. Сметанка необходима. Где взять бедному человеку? Вот потому.

– А сушить грибы? Отчего бы им не сушить грибы в своей тогдашней бедности? – спросила Аня.

– Не сообразили, так думаю. – Платон Платонович посмеялся глазками. Бедный человек не смекалист. Вон богатые-то чего только не придумали. Плита с программным устройством, телевизоры с видеокассетами, холодильники, морозильники, есть, говорят, машины, которые и стирают тебе на дому и гладят, и складывают даже рубашки. Мечта! А счастья, его все равно нет. Так что ну их, грибы сушеные, какая от них польза, если и при богатстве счастья нет. Мясо подавать? – Он вскочил, вспомнил о поварских своих обязанностях. Не прислушивайся, Рем, не прикатят теперь уж твои данники. Гость, он не дурак, чтобы к такому обеду опоздать, а ты всем названивал, что я у тебя. Нет, стало быть, раздумали. Подавать?

– Подавай, – сказал Рем Степанович. – Крутёжный ты мужик все-таки, как я погляжу.

– Чтобы еду не приперчить словцом, без этого на Руси нельзя.

– Чуть что, киваете на Русь, – сказала Аня, недобро поджимая губы. И это, как она сердилась, и это красило ее, гневность, разгневанность тоже ее красили. – Надоело, скажу я вам, каждый день выслушивать тирады, какие мы да что нам дано. Особенно тут любят повитийствовать мои собратья-актеры, особенно отчего-то мужички. Мы, бабы, больше на себя рассчитываем, а не на некие там в нас зовы предков.

– А это тоже от предков, от прародительниц ваших! – азартно подхватил Платон Платонович, не забывая и мясо выкладывать на великолепнейшую, тяжеленную, выдолбленную из дуба плоскую ладью с поднятым высоко носом. Откуда, Рем Степанович, все хочу спросить, у тебя это блюдище? Это же из боярского дома утварь. Тут век аж шестнадцатый повеивает. Может, Иван Грозный сюда клинок втыкал, мясцо нанизывая. Люблю старину! В почтительный трепет вводит. Да ты не хмурься, что спросил. Ну, спросил – откуда-де. Ответа ведь не будет. Купить такое невозможно, украсть такое тебе не по росту, велик, чтобы таскать. Стал быть, достали. О это наше словцо достали! Или это еще понятие – "нужный человек". Или вот это еще – "все может"! А ничего-то мы не можем, если всё можем! Человек не всемощен, нет, и уповать на подобное всемогущество дано лишь короткоумному хапуге. Это как с едой. Ешь, но не обжирайся. Чуть-чуть да голодным покинь изобильный стол. Чуть-чуть да и не все имей, что восхотела твоя душенька. Тогда ты рыгать не будешь, отупелость тебя не настигнет сытая, тогда ты и не пресытишься и в своих желаниях. – Он стал есть свой кусок, низко склонившись над тарелкой, прислушиваясь, чуть наклоня голову к плечу, к вкусу мяса. – Хороша вырезка! Вам, если без крови, Аня, вот этот вот кусочек нанизывайте. Тебе, Рем, ты с кровью, знаю, любишь, тебе этот кусочек в рот глядит. Наваливайтесь, мясо свой момент имеет. Геннадий, ешь, жуй всеми своими молодецкими зубками, копи силенки.

– Удалось мясцо! – похвалил Рем Степанович, молодо впиваясь в мясо крепкими еще зубами. – Если б меньше разговаривал, цены бы тебе не было, Платон.

– В застолье на Руси – виноват, виноват! – от века речи принято плести. Словцо да словцо, намек да намек. Где перец, где медок. Еда, если не мыслить, зад полнит, а если мыслить, голову кормит.

– Из пословиц и поговорок затвердили? – спросила Аня. – Тихо спросила, перестала сердиться на старика. Но так ли?

Платона Платоновича насторожил этот тихий голос. Он почел за благо кротко ответить, не задираться:

– Болтаю, простите старика. А как насчет еще по рюмочке?

Все согласно промолчали, и Платон Платонович налил всем, начав с Ани, которой, наливая, добро покивал, мирясь и виноватясь наперед, если что не так сказал или еще скажет-сболтнет.

Выпили.

– Хоть бы кто-нибудь тост придумал, – сказала Аня. – Вот тост – к столу слово.

– Извольте, имею тост! – обрадовался Платон Платонович. – Тем обойдемся, что у каждого на донышке осталось. – Он поднялся, одернул рубашечку навыпуск, построжал. – Хочу выпить за тишину в нас. Это больше к нам, не шибко молодым, относится – к Рему Степановичу и ко мне. Ко мне в наибольшей степени. Но и вам, молодым, поскольку годы бегут, тоже не худо присоединиться. За тишину в нас! За покой в душе! Бесценное обретение! А что, или не прав?

– Поддерживаю! – поднял рюмку Рем Степанович. – Хотя тост из утопических. Тихие те, кто тихими родился. Они и пребывают в тишине. А я вот и рад бы был, да не умею тихо. Не получается! Поехали! – Он выпил, схватил графин и налил себе доверху и снова выпил. – Вот так! Только водочкой и зальешь пожар! – Смолк, усунулся в свою тарелку, не глядя, тыкая в нее вилкой.

– А все почему? – спросил Платон Платонович, только что благоразумно решивший помалкивать, но характер – он ведь сильнее нас. – А все потому, что живет в тебе, Рем Степанович, согласен, с молодых самых годков этакая во всем несоразмерность. Пояснить?

– Валяй. Хотя и знаю, хорошего не скажешь.

– Хорошее, плохое – как оценить? Все по шерстке – это хорошее?

– Так я же ведь не маленький, меня воспитывать поздно.

– Тут молодые люди сидят.

– Ну, ну, так что это за зверь – несоразмерность?

– Несоразмерность наших возможностей и желаний. Одни мирятся, ибо желания наши всегда опережают наши возможности. Другие из кожи вон, а подавай им тут гармонию. Хочу! Нужно мне! И весь разговор. А это уже вступает новый мотив: это уже мы любой ценой начинаем обретать сию гармонию. Вот, к примеру, я хочу твоего Аристарха Лентулова иметь. Люблю этого художника, обожаю. Ну, хочу! Но купить-то мне не по карману. За десять лет не наработаю на такую покупку. Так что же, взломать твои двери стальные и украсть?

– Не сумеешь. Стальные.

– Они и в других местах стальные, Рем. А картинка, меж тем, на стене в твоем кабинете.

– Не домысливай, я ее не украл. Я ее купил. Ты не наработал, а я вот наработал.

– Так ли? Достал, правильнее будет сказать. Ну, что-то там заплатил, не отрицаю, не даром. Но – задешево. Это и есть – достал. Тут-то я прав?

– Допустим.

– Ты достал тому, тот достал тебе. Так?

– Допустим.

– Вот и обретенная гармония. Вот и попрание несоразмерности. А между тем несоразмерность наших желаний и возможностей неизбежна.

– Вывел новый закон.

– Неизбежна! Как бы ты ни был взыскан и взласкан. В нашем обществе неизбежна. А иначе одним – все, а другим – ничего. Так зачем же тогда было сыр-бор затевать? Так бы и жили, одни – в дворцах, другие – в бараках.

– Так, так! – повеселел Рем Степанович. – Занялись политграмотой!

– Это не политграмота, Рем, это – зависть, – тихонько молвила Аня. Одному Лентулова захотелось страсть как, другому – вон глаза таращит – еще чего-то. Зависть! – Голос ее вдруг вытончился, сам не своим стал. Она вскочила вдруг, протянула руку: – Уходите! Убирайтесь оба! Зачем вы пришли?! Чтобы терзать его душу?! Уходите! Видеть вас больше не могу!

– Аня, Аня! – позвал Рем Степанович. Не было укора в его голосе, заискрились у него глаза, он залюбовался ею.

Она стояла вытянувшаяся, гневная справедливым гневом, она защищала, обвиняла. Ее рука указывала на дверь тем, кто пришел сюда, тая недоброе, а это хуже зависти. Она не играла сейчас, это была не сцена (какая же тут сцена?), но навык и тут правил ее движениями и голосом.

– Я жду! Уходите!

Первым вскочил Геннадий, кинулся к двери. Но дверь была защелкнута на все хитрые замки, и он не сумел их разгадать, завозился, хватаясь то за один кругляк, то за другой.

А Платон Платонович медлил. Он еще рассчитывал на мир. Он знал цену этим женским выплескам гнева. Вот уже и слезы у нее встали в глазах, еще миг – и разрыдается. А там уж и слова потекут, как слезы, что ее не поняли, что она "устала-устала", а там и застолье опять продлится.

Но Геннадия было не повернуть назад. Он рвал дверь, молодое, сильное, яростное сейчас вшибая в дверь тело. Он бы расшибся об эту дверь, если б ее не отворили.

– Да погоди ты, – подошел Рем Степанович. – Сейчас открою.

Защелкали замки, дверь распахнулась, выпуская Геннадия. Он вырвался на свободу.

Аня смотрела, как он вырвался. Ее гнев помельче был, чем его. Она сникла, заплакала. Вот и потекли слезы. Но было уже поздно. Платон Платонович не мог не последовать за Геннадием.

– Простите, если что не так... – Он тоже поднялся и пошел к двери.

В сенях, из которых тоже не выпускали замки, их настиг Рем Степанович. Не стал удерживать, уговаривать. Но прежде чем отомкнуть замки, он протянул Платону Платоновичу – успел прихватить! – громадную грушу, ту самую беру, которой так восхитился старик.

– Возьми, Платон. Тут несоразмерность твоя наверняка обретет гармонию. Не сердись, ты же умный. Бери!

Платон Платонович принял этот дар, затрясся у него подбородок к слезам, он ткнулся головой в плечо Рема Степановича, бормотнул глухо:

– Поберегись... Москва гудит... слухами...

– Знаю. – Дверь отпахнулась, но Рем Степанович за руку придержал метнувшегося в дверь Геннадия, другой рукой выхватывая из кармана две хрусткие сотни. – Обида обидой, хотя на женщину стоит ли обижаться, но уговор же у нас был... – Он широко улыбнулся, все свое обаяние вложив в улыбку, – сильный, добрый мужик, умные глаза.

– Нет! – яростно мотнул головой Геннадий. – Не нужны мне ваши деньги!

– Как знаешь... – Погасла у Кочергина улыбка. – Ты вот что, ты к Белкину не ходи, если так...

Геннадий уже сбегал со ступенек, отозвался, сбегая, выкриком:

– И не подумаю!

Выскочив за дверь, чуть лбом не налетев на ствол тополя, Геннадий приостановился, оглянулся, ожидая Платона Платоновича. Ему важно было убедиться, что тот с ним, не повернул назад, не смалодушничал, как смалодушничал, приняв грушу.

Старик появился в дверях. С грушей в руке. Печальный, поникший.

Он подошел к Геннадию.

– Худо в этом доме, – сказал негромко. – Понял?

– Понял! А зачем тогда у него грушу взяли?!

– Вот потому и взял. Прощай, Геннадий, счастливый несчастливец. Не поминай лихом. – Он побрел, взбираясь в горку, шибко, ходко пошел, неся свою царственную грушу в отведенной почтительно руке.

22

Родной дом встретил его все той же машинописной трескотней. Без выходных работала его Вера Андреевна. Была бы работа. Он еще шел по коридору, а машинка уже начала с ним разговаривать: "А, явился?.. Где целый день пропадал? Ведь сил никаких нет все ждать да ждать!" Геннадий вошел в комнату, тетка обернулась, сказала с облегчением, но и с досадой:

– А, явился? Где целый день пропадал? Ведь сил никаких нет все ждать да ждать! – Она еще добавила: – Обедать будешь?

Он подошел к ней, наклонился, поцеловал в краешек штопаной кофточки ей всегда холодно было, – который касался ее худенькой шеи.

– Прости, тетя.

– А водкой-то как разит! – Она оттолкнула его. – Ясно, обедать не будешь! О, этот Рем Степанович! И что за дружба вдруг?! Клавдия Дмитриевна снова принесла весть, что ты у него. И какая-то прекрасная дама! Геннадий, я боюсь за тебя!

– В хоккей играл – боялась. Так там хоть клюшками били. А тут-то чего?

– Сам знаешь чего. Соблазны! Кстати, тебе несколько раз звонила Зина.

– Какая Зина?

– Смотрите на него, он уже не знает никакой Зины.

– А у меня их целых две. Вот и спрашиваю, какая из них.

– Нет, вы смотрите на него! За тобой подобного что-то не упомню. Вот оно, дурное влияние. Не знаю, какая еще там вторая, а звонила та, где ты частенько проводишь свой досуг. Ты знаешь, я не одобряю эту связь, но лучше уж у нее... – Вера Андреевна прислушалась: – Вот, опять звонок. Беги, откликайся. Уж лучше она...

Геннадий вышел в коридор, где висел стародавний, к стене пристроенный аппарат.

Телефон звонил и звонил, хрипло, старческим голосом взывая, а Геннадий не снимал трубку, не решаясь на разговор, не умея понять, какой еще возможен между ними разговор, если это действительно звонила Зина, не та, что встретила его в переулке сегодня, с которой он вчера только познакомился, эта забавная девчушка в "бананах" на вырост, а та, которая вчера не пустила его к себе, поскольку...

Он снял трубку, порыжелую, стародавнюю, прабабушку той трубочки, что угнездилась в углу дивана в хитром домике Кочергина.

– Слушаю?..

– Гена, Геночка! – забился в трубке голос Зины, той, что не впустила его вчера. – Родненький! Прости меня! Поверь, у нас с ним ничего не было! Поверь! Ты как раз постучался, и я опомнилась! Поверь! Веришь?!

– Нет, – сказал Геннадий. – Все вы одинаковые.

– А как же наша любовь? – поник голос женщины. – Ведь я люблю тебя. Ты мне не веришь?

– Нет, не верю.

– Послушай, только не вешай трубку! Нам надо встретиться.

– Зачем?

– Надо уметь прощать, Геннадий! – назидательно сказала женщина. – Если, конечно, любишь...

Он повесил трубку. Он повторил вслух, ужимая губы, вспоминая злое Анино лицо, прекрасное ее лицо: "Если, конечно, любишь..."

"Гена, выходи!" – донесся до него голос с улицы. Сквозь толстенные стены, а все же проник сюда этот зов дружбы. Уже взрослые парни, да и телефоны у всех есть, а все, как встарь, как школяры, кричат из переулка друг дружке: "Гена, выходи!", "Славик, мы во дворе!" Взрослеют, кто уж и лысеть начинает, женатые, у кого уж и детишки пошли, а все равно – кричат, вызывают друг друга для дружеской беседы, на кружечку пивка или еще там на что, называя в разговоре друг друга лишь по имени, а то и по кличке от детской поры. Так, в пареньках пребывая, и достигают глубокой старости, оставаясь Димами, Славиками, Колюнями. Корешки дорогие!

Геннадий кинулся в комнату, крикнул тетке:

– Ребята зовут! – И бегом за дверь, бегом по лестнице, перепрыгивая через десяток полеглых ступеней, бегом к друзьям.

Но посреди переулка напротив его дома стояла лишь Зина, не та, что только что звонила, а эта вот, маленькая Зина в своих "бананах" на вырост. А ей что от него нужно? Геннадий подошел, притормаживая свой разгон, ту радость в себе, с какой скатился по лестнице.

– А где ребята?! Кто меня звал?

– Ребята в пивбар ушли, – сказала Зина. – Это я попросила тебя позвать.

– Зачем?

– Поговорить надо.

– О чем? – Он смотрел туда, в конец переулка, где тропа взбиралась в Головин и где был пивбар, улей этот гомонливый, куда и его тоже потянуло.

– Постой, – сказала Зина. – Еще есть человек.

Этот еще человек отделился от стены и оказался Клавдией Дмитриевной со своим Пьером на плече.

– И вы тут?! – изумился Геннадий. – А я вас не заметил.

– Зато я тебя заметила, – сказала старушка, обращаясь больше к Зине, чем к нему. – Идет, несет, согнулся до земли. – Она явно осуждала Геннадия. – Ему бы фуражечку беленькую, фартучек. Младший приказчик при лавке, да и только. У меня аж сердце ретивое забилось. Крутила я когда-то романчик с таким вот приказчиком. О, мон Дье, как давно это было!

Попугай встрепенулся, приподнял тяжкие веки, хотел что-то сказать, но раздумал – давние времена.

– А все-таки, – сказала старушка, сохлым пальчиком помахав в воздухе, а все-таки, Геннадий, не слишком ли ты много времени проводишь с этим Кочергиным? Ишь, как он впряг-то тебя! Умелый! Обходительный! Они – такие. Вчера целый день, сегодня целый день. Хоть в набат бей.

– И что у вас общего? – сказала Зина. – Я работаю в торговле и знаю... Только об этом у нас в магазине и разговор. Этот директор гастронома сел, и этот еще сел, и этот, и этот. А гастрономы – ой-ой-ой какие! А кто над ними начальник? Не Рем ли твой Степанович?

– А я тебе, Геннадий, не чужая, – сказала старушка. – Ты здесь родился, ты мне и Пьеру как родной.

– В каком это ты магазине работаешь? – спросил Геннадий. – Во фруктовом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю