355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Карелин » Последний переулок » Текст книги (страница 7)
Последний переулок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:15

Текст книги "Последний переулок"


Автор книги: Лазарь Карелин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

– Я, право, не знаю...

– Еще не разузнали, как тут нынче идет белый гриб? – Она не собиралась щадить молодого человека. – Мы спешим, доцент. Ведь вы же доцент, угадала?

Молодой человек готов был провалиться, нырнуть под прилавок, у него аж бороденка взмокла.

– Прогулка по лесу, а тут грибы, грибное вдруг местечко. Не пропадать же им? Жена где-нибудь в Коктебеле, жарить некому. Так ведь?

– Я не доцент, – сказал молодой человек.

– Ну все равно. Сколько?

– По рублю, наверное, за кучку.

– Так вы еще не наделали кучек.

На него жалко было смотреть, и Геннадий пришел на помощь.

– Я недавно покупал такие грибы здесь же, – сказал он. – Если брать все, их тут рублей на пятьдесят.

– Вот и отлично. Прошу. – Аня выложила на прилавок сдачу мясника, брезгливо отодвинула ребром ладони деньги. – Тут, кажется, семьдесят. Я беру грибы вместе с корзинкой. Геннадий, возьми товар у доцента. Прощайте, милый доцент. Вы нас очень выручили.

– Я не доцент, – сказал им в спину молодой человек со взмокшей бородкой.

– Не думаю, чтобы он когда-нибудь еще появился на этом рынке, – сказал Геннадий.

– Да? Почему же? Я, кажется, заплатила ему даже сверх цены.

– Он весь взмок от стыда.

– О, Геннадий, не преувеличивай его застенчивость. Это все – деловые люди. Отчего же не пококетничать с хорошенькой женщиной, с актрисой, не наиграть восхищение. Но ты, надеюсь, заметил, свои денежки они не упустили. Деловые, деловые люди. Только – мелкота. Вот и вся разница – мелкота.

– А какой покрупней, самый бы крупный, не упустил бы и тебя.

– Замолчи! Ты мне грубишь. Разве ты не понял?.. Если угодно, не он, а я сама, понимаешь, сама повисла на нем. Мне наскучили все эти хлюпики, вся эта тонконогая или натренированная на теннисных кортах мелюзга. Английский язык, дипломатические посты, машины иностранных марок! Сынки! Сыночки! Сами ничего, ничегошеньки из себя не представляющие! Мамина забота, папины возможности! А этот... Ты-то почему к нему ходишь? Ведь не только же из-за денег? Он – личность! Он – лидер! – Она остановилась как бы для того, чтобы перевести дух, сама себя высмеяла смешком: – Нашла где исповедоваться! Впрочем, здесь такой воздух... Да, а теперь зелень, фрукты и – домой.

Они вернулись в павильон, где продавалась зелень, Аня умерила шаг, спешить больше было некуда, корзина отяжелела добычей.

– Главное: не забыть киндзу, – сказала Аня. – Эту травку я почему-то возлюбила, хотя и не знаю, когда ее надо есть. Спрошу у Платона Платоновича.

– К мясу киндза, к мясу, милая, – сказала пожилая восточная женщина, подхватывая, отряхивая от воды пучки своего товара. У нее золотые браслеты были на полных, в синеву уже от возраста руках. У нее и серьги тяжелые повисли, и цепочки из золота опутали, впиваясь, набрякшую шею. – А еще к сыру, к брынзе. И к хорошей беседе, когда напротив мужчина, у которого хищные белые зубы.

– И усики! – подхватила Аня. – Маленькие, стрелочками.

– Зачем смеешься? А что, и усики!

Они поглядели друг другу в глаза, что-то там разглядев одна в другой.

– Счастливая? – спросила торговка.

– Не пойму, – призналась Аня.

– Так всегда бывает, когда настоящий мужик.

– У меня в первый раз так.

– Верю. Сори деньгами, проверяй. Даже совсем скупой мужик, когда любит, становится щедрым.

– Я и сорю, – рассмеялась Аня. – Но он, увы, очень богатый, так его не проверишь.

– Это плохо. Очень богатый – у нас это плохо.

– А сама вся в золоте.

– А, не завидуй! Прошлым обвешалась! Стала бы я тут этой дрянью торговать! Молодой человек, подставляй корзину. Ты кто, водитель?

– Вроде.

– Береги свою даму. С вас, мадам, всего-навсего пятерка. Ах, девушка, в какой же ты опасной поре!

– От себя не сбежишь. – Аня протянула торговке десятку.

– От судьбы, скажи. От себя я сколько раз убегала, от судьбы не убежала. Пятерка сдачи. Мне лишнего не нужно. – Торговка кинула пятерку в корзину Геннадия. – Береги ее, понял меня?

– А теперь фрукты, – сказала Аня. – Но я, кажется, начинаю тут уставать. Ароматы эти терпкие. Прямо голова разболелась.

Они вернулись в главный павильон.

– Знаешь, Гена, купи-ка ты сам все эти яблоки, груши, ну, дыню какую-нибудь, а я пока пойду позвоню маме. Идет? Вот тебе сотня. Хватит? Встретимся у автоматов на Цветном бульваре, напротив цирка. Заметил там автоматы, стекляшки такие?

– Заметил. – Он взял ее сотню, хрустнул ею, засовывая в карман.

– Вот там. – Она пошла от него, торопясь проскочить зону лазерных, нет, рентгеновских лучей, которые направили на нее все эти местные джентльмены фирменные штаны, фирменные курточки, фирменные усики. Геннадий было попробовал поглядеть на удаляющуюся Аню их глазами, и дышать ему стало нечем. Прибить бы всех! По мордам, по мордам бы им разжатой пятерней, чтобы сгасли эти глазки-буравчики, эти раздевающие женщину рентгенчики.

Он торопливо купил несколько яблок, что покрупней, несколько груш, совсем громадных, купил, не торгуясь, хотя и заломили с него, большую дыню, купил громадную ветвь сине-черного винограда. Корзина его едва все это вместила.

– А помидоры?! Напомнил какой-то старикан, протягивая на ладонях крупные красные помидоры. – С родной земли, не ташкентские. Ты ведь русский? Возьми, поддержи старика. С нашей, с подмосковной землицы.

Он купил помидоры, дав старику самому вытащить из зажатых в руке бумажек несколько рублей.

– По совести беру, не страшись. По-божески. А дамочка у тебя, как приметил, ой беда, ой норов. Ты с ней построже. Бабы, они без строгости...

Геннадий отошел от старика. Что еще купить? Про что забыли? Он повел глазами и углядел цветочные ряды. Там рдело, белело, желтело, и оттуда тянуло не жратвой, а полем, лесом, там потише было, почестнее.

Он подошел к первому цветочному прилавку, к первому же старику в белом, высоком, как у дворника, фартуке. Перед стариком стоял громадный кувшин с розами. Не счесть, сколько их тут было.

Геннадий сунул руку в карман, где еще оставались у него после вчерашнего бара четыре хрустких четвертных.

– Сколько за все? – спросил.

– Так-таки за все? – усомнился старик. – Размах что замах.

– За все!

– Ах, молодость, молодость! Уважаю! – Радость старика была понятна. Ну, чохом! Ну, чтобы не стоять здесь! Ну, бери за сотню!

– А у меня больше и нет, – Геннадий достал четыре хрустких четвертных, как избавляясь, торопливо протянул их старику.

– И отлично! Значит, не продешевил! – Старик выхватил обеими руками из кувшина свои розы, громадную охапку роз, умело обернул эту охапку в листы целлофана, протянул, желая и суля: – Удачи! Сватовства безотказного! Детей румяных!

19

Как великолепен он сейчас был, наш Геннадий, если глянуть на него со стороны. В руке одной, оттягивая ее, повисла цветастая корзина, в которой царило само изобилие, все дары рынка, все лучшее, что тут было, улеглось в этой корзине. И так разместилось, что залюбуешься. Нарочно никакой художник не смог бы лучше подобрать цвета – красный от помидоров рядом с желтым от дыни, с румяным от яблок, с зеленым от лука, синим от винограда, коричневым от груш. И еще и еще – тона и полутона. Это в одной руке. А в другой, едва вобрав в цепкий охват, нес он свою охапку юных роз, иные бутоны еще не распустились, на них, казалось, еще жива роса. Геннадия самого за этими розами и возле этой корзины почти не было видно. Шли на длинных чьих-то ногах великолепная клумба и великолепнейший сад-огород-бахча.

Таким цветником и садом Геннадий и подошел к стекляшкам автоматов, выстроившимся рядком в проходе Цветного бульвара. Еще издали увидел он сквозь цветочную чащобу в одной из стекляшек Аню. Она там хорошо устроилась, спокойно беседовала, не заботясь, что ее со всех сторон разглядывают, что уже небольшая толпа поклонников и поклонниц собралась неподалеку. Можно было подумать, что они смотрят на нее в экране телевизора. Рамки из стекла и были совсем такими же, как большой экран. Она же в том экране жила своей обычной, очень правдивой, располагающей к доверию жизнью.

Геннадий подошел поближе. Стекляшка не была защищена ни от взглядов, ни от ушей. Он услышал, как своим изумительно правдивым голосом Аня говорила что-то мирное, спокойное своей матери. Больше слушала, лишь иногда успокаивая, как вот сейчас:

– Ну мамочка, ну что ты волнуешься? Все хорошо, все просто отлично у меня и замечательно... Да говорила же я тебе...

Она увидела розовый стоголовый куст, надвинувшийся на нее, эту корзину доверху, узнав по ней, по торчащим длинным ногам, Геннадия. Она обрадовалась, рассмеялась, замахала, зовя свободной рукой. Вскрикнула радостно:

– С ума сошел, столько роз! Нет, мамочка, это я совсем другому товарищу говорю. Представляешь, предстал передо мной с букетом величиной с наше красное кресло в столовой. Нет, ты его не знаешь. Конечно, славный малый. Ну, мамочка, я прощаюсь. Предстоит вечеринка. Да, еще день, но... И возможно, я даже тут останусь ночевать. Не тащиться же ночью через весь город. Провожатые? Ну их! Ночью-то, ну их! Надежнее переночевать у подружки. Нет, ты ее не знаешь. Я вас обязательно познакомлю. Мамочка, не смей, прошу тебя, тревожиться. Ну что это такое? И потом, разве дочь у тебя еще маленькая? Совсем, совсем взрослый ребенок. Правда? Целую. Я еще позвоню. Она повесила трубку, тяжко вздохнула, как после труднейшего на сцене разговора, когда столько надо было всего сыграть, и по правде, только по правде, что пот ручьем, но никакого усилия показывать нельзя было, как раз никакого пота, а одно лишь беспечное щебетание, лишь радость жизни в голосе. Уф, как это все трудно – такое сыграть или вот убедить родную мать, что нет ничего тревожного, если она, ее дочка, где-то там заночует, у какой-то приятельницы, которую мама ее еще не знает, но, конечно, скоро с ней познакомится. И там, неведомо где, громадный букет роз неведомо кто ее дочери преподносит. "Конечно, славный малый..."

Аня подошла к Геннадию, рукой гоня на себя ветерок: взмокла там, в стекляшке.

– Все купил. – Он поставил корзину и протянул Ане скомканную в кулаке сдачу. – Осталось от сотни.

– И все, что в корзине, и эти цветы – и еще сдача? – Она взяла деньги, кинула их туда же, в корзину.

– Цветы я на свои купил.

Тогда она совсем близко придвинулась к нему, заглянула в глаза, спросила сочувственно:

– Это так серьезно?

– Не совсем на свои. – Он отвел глаза. – Собственно говоря, на его же опять деньги. Он вчера дал мне две сотни за какую-то там работу на него. Ну, одну сотню я прокутил с друзьями, а на вторую...

– О, совсем все серьезно! – Она опечалилась, морщинка залегла между бровями. – Бедная я... Возле меня мужики не умеют дружить... – Она взяла у него цветы, сразу же запламенели они и стали праздником, а рядом с Геной они подремывали, он всего лишь нес их. Аня же Лунина шла с ними, вошла в них. Эта площадка на Цветном бульваре стала сценой. Набегали все новые зрители. Они наблюдали, притихнув, как движется их любимая актриса, сошедшая к ним сюда с экрана их домашних ящиков-чудодеев, чтобы сыграть прямо здесь, посреди бульвара, какую-то загадочную сцену из загадочной очень, из счастливой, праздничной жизни. Эти розы, эта изобильная корзина, этот длинноногий, громадногласый влюбленный (а что влюбленный, это было ясно-понятно) и она в цветах – все это поставлено было каким-то талантливым режиссером, игралось по сценарию. Того и гляди, зажурчит где-то сбоку притаившаяся в кустах кинокамера, а потом прозвучит усиленный рупором голос режиссера: "Стоп! Снято!"

А про что фильм? Про счастье? Про радость? А может быть, про взрослых этих детей, про наших взрослых детей, которые вот так ходят-бродят где-то по городу, с цветами и плодами, а куда забредут – нам, отцам и матерям, неведомо. Позвонит такая, совсем взрослая, а для матери своей совсем маленькая, скажет беспечным голоском: "Мама, да ты не волнуйся! Мама, я сегодня домой не приду!" – и все. И вешай трубку, мама, и скрывай глаза от мужа, который уже все понял, наклонил голову, смолчал, готовясь к бессонной ночи, еще одной, ибо такова уж их участь – матерей и отцов взрослых детей. Так про что фильм?

Они снова миновали школу номер сто тридцать семь, возле которой не стали задерживаться, только поглядели на нее, поглядели и на дом напротив, как бы данный в разрезе, да он и был в разрезе, был уже погибшим домом, покинутым людьми, когда-то жившими и в этой комнате с желтыми обоями, ходившими по этой лестнице, от которой остались лишь срубы ступеней и синяя полоса вверх вдоль лестничного марша.

Вышли на Трубную улицу, куда стекали и Последний переулок, и Большой Головин, и Пушкарев переулок, недавно ставший улицей Хмелева.

– Пойдем по улице Хмелева, – сказала Аня. – Там ведь филиал театра Маяковского. Пойдем, глянем на афиши, что они там ставят у вас.

Свернули на улицу Хмелева.

– Платон этот будет ругаться, что так долго, – сказал Геннадий.

– Пускай. Соскучился? А я вот нет. Может, отменить всю эту затею и укатить мне домой?

– И правильно! – обрадовался Геннадий.

– А вот и неправильно! Будем веселиться! И надо ведь проверить, как это П, П, П – надо же, три П! – умеет готовить! Тебе есть не хочется?

– Хочется.

– Съешь яблоко. И я съем. – Она взяла из корзины яблоко, белозубо улыбнулась этому яблоку, надкусывая, одаривая его прикосновением своих губ. Геннадий про свой голод забыл, загляделся на нее.

Вот и театр этот. Он был в первом этаже большого, неряшливой постройки дома, с повисшими по фасаду недавними лифтами. Театр разместился тут в подвале, в обширном, глубоком. Какие-то там раньше склады были, товары копились. Геннадий несколько раз был в этом театре, когда в школе учился. Ему нравилось, что надо спускаться в подвал, сразу в тайну будто входишь. Пьесы, которые он там смотрел, сдвинулись одна с другой, эти воспоминания сейчас было не расцепить.

На одной из створок входа небрежно была прилеплена бумажка, сообщающая, что театр закрыт, отбыл на гастроли до сентября. Но дверь была не заперта, и Аня вошла, вступила на крошечную площадку перед кассой и лестницей, мраморные ступени которой круто вели вниз.

Перед кассой, за столиком администратора сидела увядшая женщина, караулившая вход. Она сердито вскинулась на пришельцев, готовая обругать их, но вздрогнули ее губы, сминая готовое слово, нарождая иное. Она узнала Анну Лунину.

– Господи, Лунина!

Хотела выкрикнуть: "Куда вас черти несут?!" А сказалось: "Господи!"

– Мы только на минуточку, – сказала Аня. – Я только вздохну театром. А где ваши гастролируют?

– В Свердловске были. Теперь все поразъехались в отпуск. А я ведь ваша поклонница, Аня. Знаете, мы все, театральные, на вас большие надежды возлагаем. – Оживало, окрашивалось увядшее лицо. Наверное, эта старая и усыхающая женщина когда-то мечтала, а может быть, даже и была актрисой. Из тех, совсем крошечных (не случился талант), но беззаветно преданных театру.

– Спасибо, милая, спасибо.

– Не к нам ли вздумали в труппу вступить? Вот бы была радость!

– Я верна своему театру. Это в хоккее, вот у них, – Аня кивнула на стоявшего за спиной Геннадия, – принято перебегать из команды в команду. Впрочем, я бы, пожалуй, не отказалась сыграть тут у вас в какой-нибудь драме, даже трагедии. Вот для них, – она снова кивнула на Геннадия, – для здешних жителей, из этих тут ваших переулков. У меня здесь друзья живут.

– Думаю, не проблема, – сказала вахтерша. – Только намекните, и вас тут же пригласят. Хоть в "Родственников", хоть в "Ящерицу". Ни Козлитина, ни Якунина против вас ни в коем случае не станут возражать. Вы у нас душка, мы вас все любим. Вся театральная Москва. Верите?

– Спасибо, родная. А что, и сыграю. Даже не в драме, а в трагедии. Мечтаю сыграть в трагедии. Выкричать себя! А то все в пьесах-пряниках играю. И сама там – пряник.

– Вы сможете, вы всё сможете. Лунина! Анна Лунина! О, о вас уже говорят! Серьезные ценители! Свои приняли. А это не просто, не легко.

– Спасибо, родная, за добрые слова. Вы наша, вы в театр еще девчонкой пришли, угадала?

– Конечно. И уж до последнего вздоха. Как вам хороши эти розы. Цветов должно быть либо один-два, либо целое море. Так же и со слезами нашими, бабьими. Либо две слезинки, либо уж потоки слез. Вы что загрустили? Вам ли грустить?

– Замерзла вдруг.

– Это из нашего подвала повеяло холодком. В жару даже хорошо. Хотите в зал заглянуть, прикинуть, что да как? У нас зал располагающий. И акустика чудо. Ведь тут сам Плятт начинал, Ростислав Янович. Местечко не без традиций. Подвал? А что – подвал? Самое лучшее на театре начиналось в подвалах, в сараях даже. Станиславский-то, в миру Алексеев, где он начинал? Именно что в сарае. Я верю, я еще буду здесь продавать афишки, в которых птичкой будет обозначено, что сегодня играет Анна Лунина. Сбудется? Обещаете? Заглавная роль в великой трагедии! Даете слово?!

– Даю! – Актриса клялась актрисе, удачливая, взысканная – совсем почти никакой. Но в главном, в любви своей, в преданности своей, они были ровней. И сейчас не шутили. Серьезный случился разговор.

Снова вышли на зной улицы, поднялись быстро к Сретенке, а там мимо аптеки – за угол, мимо затем столь необходимых порой букв "Ж" и "М" на утлых дверях, мимо входа в восемнадцатое отделение милиции, на пороге которого скучал все тот же улыбчивый старший лейтенант – нет ему роздыха, решил, видно, за всех коллег передежурить! – и вот и тополь этот вековой, вот и домик заветный. Прошли весь этот короткий путь без единого слова, в свои уйдя заботы, тревоги. Только со старшим лейтенантом, поравнявшись, перемолвился Геннадий.

– Вот, – сказал, – такие дела.

– Понял, ну, ну, – отозвался старший лейтенант, благожелательно улыбнувшись.

20

В две пары зорчайших глаз встретили Аню и Геннадия Рем Степанович и Платон Платонович. Все углядели, все поняли.

– Цветы от молодого человека? – спросил Рем Степанович. – Ты отчего скисла? С мамой по телефону разговаривала?

А Платон Платонович уже рылся в корзине, прежде всего добираясь до мяса. Впрочем, по пути, выхватив крупную грушу, вскрикнул от радости:

– Бера! Как по заказу! Праздник души! Лучше груши есть только груши! Геннадий, ты купил? Сослепу? Такие удачи, такие экземпляры великолепные обязательно достаются лишь профанам. Но, голубчик, спасибо все равно, уважил.

– Представляешь, Рем, он выложил за эти розы целую сотню, – говорила Аня, расхаживая по кухне, входя в гостиную, всюду расставляя по вазам свои розы. Геннадий молча помогал ей, наливал в вазы и вазочки воду, подносил их к ней, идя следом.

– Шальные деньги, а как же, – усмешливо косился, будто бы посмеиваясь, на Геннадия Кочергин. – Трудовые, это когда розетку поставил на стенку, а шальные, это когда у меня поработал.

– Нет, ты не понял, – издали, из глубины квартиры, говорила Аня, переходя с места на место, отыскивая для своих роз самые лучшие позиции. Тут все не так просто.

Геннадий молча ходил за ней, отрешенным было его лицо. Словно не о нем разговор. А он и не о нем был, этот разговор. Он был вообще разговором, когда что-то же надо говорить, если о главном невозможно заговорить. А главное – оно нависло в воздухе. В чем оно было, это главное, никто бы тут не мог пояснить, но говорилось вот об одном, а думалось каждым про другое, про что-то томящее.

Казалось бы, Платону Платоновичу-то зачем, с чего томиться? Но и он тараторил не о том, про что бы хотелось сказать, но и ему тут трудновато дышалось.

– Слишком много грибов, – ворчал он, кидаясь чистить грибы. – Грибов на столе, особенно белых, царских, должно недоставать. Икры – тоже. Любой деликатес, любой дефицит – он и на столе должен быть не в избытке. Тогда дополнительное происходит слюновыделение, гость начинает жадничать, тянуться с тарелкой. Глядишь, он и все прочее слопает, пожадничав. А для хозяина с хозяйкой – это радость души. Вот, к примеру, как угощают в Грузии. Не в фильмах грузинских, где мизансцена украдена у Пиросмани и где пируют князья. Нет, на самом деле как угощают, в обычном, не княжеском доме. Там ставят на стол одну всего бутылочку. Сыр – да, лаваш – да, лук – да. А выпить – всего ничего. Гость хватается за эту бутылочку, поняв, если он приезжий, что с выпивкой в этом доме худо. Наливает, спешит выпить, еще себе налить, так сказать, запастись из обмелелого колодца. Ба, а вот и еще одна бутылочка появилась! Речь идет, друзья мои, о водке, только о ней. Сухие вина не принято так подавать. Гость видит еще одну заветную. Но он продолжает спешить. Народу – вон сколько, а бутылка наверняка уж последняя. Между тем сухое вино – это ведь напиток для пыток, его усидеть еще надо. Гость хватается за вторую бутылочку. Наливает, выпивает, спешит. Ба, а вот на столе и еще одна! Ах вот что... Но уже поздно. Уже насосался наш гостюшка. Что и требовалось доказать.

Наконец розы были пристроены, и Аня с Геннадием вернулись на кухню. Здесь ничего невозможно было узнать. Упорядоченный этот японский рай, где для всякого продукта была своя полочка, свое место, свой цвет и даже градус, превратился за какие-то минуты в тот же самый Центральный рынок, но только сгрудивший, перемешавший ряды. Все, весь товар, всю добычу, принесенную в корзине, и все эти банки и жестянки, добытые из двух холодильников, Платон Платонович раскидал, разметал дерзко и вдохновенно, чтобы подсобнее было ему трудиться. И он уже был в кокетливом Анином фартучке, слегка напоминая теперь развеселую немолодую бабу, вскорости ожидающую ребенка.

Рем Степанович, забившись с креслом в уголок, не мешал ему. Поглядывал лишь будто бы веселыми глазами.

– Рем, да он же погромщик какой-то! – обрадовалась Аня. – Так ей, так ей – этой кухоньке! Русский человек простор любит! – Она тоже подкатила кресло в угол, уселась, положив руку на руку своего Рема Степановича, шепнула: – Милый, расхмурься. – Громко позвала: – Гена, тащи кресло сюда, садись. Будем наблюдать артиста из первого ряда партера.

Геннадий так и сделал, подтащил еще одно белое кресло, легко покатившееся на вертко-послушных колесиках, сел рядом с Аней.

– Мясо! Мясо! Мясо! – азартно перешлепывая вырезку с ладони на ладонь, пританцовывал Платон Платонович. – Отличное мясцо! Мой карапет отпустил?

– Он, – сказала Аня и вдруг начала вдохновенно лгать: – Едва только я передала ему привет от Платона Платоновича, как он аж подпрыгнул. И кинулся врассыпную. Мяса на прилавках вообще уже не было. Одни ошметки. А тут сразу появилась эта вырезка. Ваше имя, Платон Платонович, сотворило чудо.

– Да?! А я что говорил?!

Зашипело, задымилось мясо, брошенное издали и небрежно на раскаленные сковороды. Цирковой прямо номер. Без промаха летели куски, ложились, как у жонглера, того и жди, назад полетят.

– А! – побахвалился своим умением Платон Платонович. – Рем, гости твои точны? Такое мясо не передерживают.

Рем Степанович глянул на часы на руке, зачем-то поглядел и на часы на столе и на часы, вмонтированные в кухонное устройство, где еще было столько всяких циферблатов и кнопок, словно эта кухня умела и летать. Все стрелки показывали одно и то же время.

– Мои гости точны, – сказал Кочергин. – Приучены к точности. Деловой, обязательный народ. Сейчас заурчат моторы. Действуй.

– Есть, капитан! – Платон Платонович вдруг отбежал от плиты, от шипения и бульканья, подскочил к Ане, зорко и усмешливо глянул ей в глаза. – Про карапета соврала, голубушка? Он и не вспомнил меня, так?

– Да что вы, что вы! – правдиво распахнула она свои прекрасные, свои и без того правдивые глаза.

– Подтверждаете, молодой человек? – уставился Платон Платонович на Геннадия.

– Не вспомнил, – сказал Геннадий, глядя на Аню, дивясь ей.

– Вот! Он еще не безнадежен!

– Горит твое мясо-то, – сказал Рем Степанович.

– У меня может все сгореть, но мясо у меня не подгорает. – Платон Платонович мягко, по-тигриному, шагнул к плите, в обе руки схватил две сковороды, рванул, подбросил на них куски мяса, цирковой демонстрируя номер.

– Вот и цирк! Вот мы и в цирке, Гена, – сказала Аня. – А ты предатель.

– Причем, учтите, в цирке, где работают без лонжи. Впрочем, тут все работают без лонжи. – Платон Платонович обернулся, всмотрелся, поблескивая зоркостью своих дальнозорких к старости глазок. – Верно, Рем Степанович?

– Это уж точно, – отозвался Кочергин и опять посмотрел на свои часы на руке и на часы в плите и на столе. – Друзья, пошли в гостиную. – Он поднялся. – Наш повар работает сразу две работы. Он и жарит-парит и прикидывается Жванецким. О, эта страсть к намекам и к обличениям, столь свойственная нашим друзьям! Я привык, конечно, я смирился, но иногда...

Аня поднялась и пошла за ним. Геннадий помедлил, поколебался, сжимая и разжимая пальцы на ручках кресла, но тоже встал и тоже побрел за ними.

– Иди, иди, паренек, – сказал Платон Платонович. – Но учти, здесь тебе жарко, а там будет душно.

Действительно, там сразу стало душно. Войдя в гостиную, Рем Степанович принялся включать все свои увеселительные ящики. На цветном экране вспыхнули забавные мультяшки, кассетный магнитофон тихонечко запел женским низкоголосым дуэтом. Женщины взывали с сильным акцентом: "Ямщик, не гони лошадей!.." А на экране другого телевизора, черно-белого, скромно забившегося в уголок, но снабженного видеоприставкой, вдруг вспыхнули и ударили в глаза нагие тела. Они там завозились, в углу, эти тела. Хочешь крупным планом? На, смотри. Еще крупней крупного план. Что, заколотилось сердчишко? Наползла на глаза муть?

Войдя, и воззрился в этот угол Геннадий. Сразу же отвел глаза, потому что Аня на него из-под руки смотрела, но сразу же и вступил в духоту, в подсматривание это. Все трое сейчас тут друг за дружкой подсматривали, имея в виду этот из сплетенных тел мерцающий экран, на который смотреть было стыдно, друг перед другом стыдно, но и не смотреть было трудно. Впрочем, Рем-то Степанович – он забавлялся, поглядывая на Аню и Геннадия, ему та карусель в экране давно наскучила, ему все, должно быть, давно наскучило, а уж эта лихорадочка и подавно. Иная лихорадка, иная забота жгла его, но важно было не показывать вида. Вот он и не показывал, отвлекаясь, развлекаясь.

– Да выключи ты эту гадость! – не выдержала Аня. – Что за смысл в этой порнографии на экране?

– Добродетельность ваша, сударыня, меня умиляет, – сказал Рем Степанович. – Впрочем, вы ведь понагляделись, надо думать, на гастролях, по заграницам-то. А вот Геннадию внове. Выключить, Гена? Только не ври, не ханжи. Суббота – не работа. Гуляем!

– Выключить, – сказал Геннадий, разрешив себе еще разок глянуть на экран, так сказать, на прощание. Но взглянув, споткнулся о взгляд Ани. Ничего интересного! – Он озлился: ну чего смотрит, что он ей?! – Может, старикам интересно!

– Верно, старикам и это интересно, старики народ любознательный. – Рем Степанович выключил экран, тела там медленно сгасли, содрогнувшись в последний раз.

– Смотрите, дети, мультяшки, это для вас. – Кочергин снова глянул на часы на руке, поискал глазами и нашел старинный циферблат на камине. Витые стрелки там, жившие под фарфоровыми ногами и подолами кавалеров в чулках и дам в кринолинах, показывали точно такое же время, что и современная "Омега" на руке. – Что это с ними? Почему не едут? – Он потянул из угла дивана свой занятный телефончик, змейкой выскользнувший к нему, набрал номер. Долго ждал, вслушиваясь в отозвавшиеся длинные гудки, не возьмет ли кто там трубку. Никто трубку не поднял. – Выехал один. В пути. – Рем Степанович еще один номер и снова по памяти набрал на диске. И снова длинные гудки, и снова никто трубки там не поднял. – И этот в пути. – Он еще один набрал по памяти номер. Снова все так же получилось: длинные гудки, никто трубку не поднял. И этот в пути. Что ж, да нас четверо. Полный сбор. Пойду гляну, не надо ли пособить Платону. А вы смотрите, смотрите свои мультяшки. Про милых этих зайчиков и попугайчиков. Тоже плодятся как-то же. Скоро, уверен, и детишек начнут про это просвещать. О, прогнивший Запад!

Он ушел, забывчиво погрузнев, чуть пришаркивая. Так, должно быть, он ходил по дому, когда был один и когда заботы, тревоги, все эти соображения и хитросплетения так умучивали, что позабывался самоконтроль и годы, старость эта проклятая, вставали на пороге. Еще не сцапала старость, но уже на пороге. Обычно, поймав себя на том, что ступил не вверх, а вниз по ступенькам, человек встряхивается, опамятывается, вскидывает тело, чтобы назад, чтобы вверх шагнуть. Так с каждым из нас случается. На людях – прежде всего, но наедине с собой – тоже. Рем Степанович не вспомнил, что Аня тут, забыл и сам про себя, про свой за собой контроль. Так и ушел, мешковатый вдруг, пришаркивающий.

– Что с ним, что с ним?! – горестно вырвалось у Ани.

– Он двумя жизнями живет, Аня, – сказал Геннадий.

– Замолчи! Ты необъективен! – Она яростно глядела на него. – Выкинь из головы! Выкинь и успокойся! И вообще, кто ты такой?

– Мне уйти?

– Нет! Без тебя еще хуже станет. Но сиди – и не вмешивайся. – Она смягчилась, ушла из глаз холодная голубизна, вернулась густая, живая синева. – Гена, ты славный парень, но ты не можешь понять... Смотри, смотри мультяшки. – Она поднялась, провела, усмиряя, рукой по его голове и пошла из комнаты, сказав еще, как бы одаривая: – Эх ты, заяц...

А он действительно уставился в экран, где заяц снова надул волка.

"Ну, заяц, погоди!" – орал волк, яростно грозя лапой.

21

Фильм кончился. Выплыла на экран знаменитая Валентина Леонтьева, которая когда-то жила в их Последнем переулке, да, да, снимала тут комнату, когда еще только начинала свою работу на телевидении. В их доме и снимала, в квартире напротив. Он ее тут не помнил. Давние времена. Совсем маленьким был. Но что жила здесь, это точно. Это не легенда. В их переулке действительно когда-то жила Валентина Леонтьева. Этим гордились тут, как и гордились Ремом Степановичем Кочергиным. Им еще больше гордились. Он тут родился. Мало ли кто у них комнаты снимал, а он здесь родился. И с переулком родным не порвал. Вон как тут живет-поживает. Да, а что если внять совету и не вмешиваться? А как же тогда с Аней? Позабыть про этот тупик в соснах? Про тот разговор? Самому, что ли, "топить сети" да и мотать отсюда? А она, а что будет с ней? А кто она ему? Такая же вот телезнакомая, как эта Валентина Леонтьева, объявляющая сейчас дальнейшую программу на субботу. Ну, встретились случайно, ну, сходил с ней на рынок. Ну, нравится она ему. Нравится? Не то, конечно, слово, но а какое еще слово подобрать? Какое? Ей-то он без надобности. Совершенно. Окончательно и бесповоротно. Тут безнадега для него полная, смешно даже об этом мысли ворошить. Уходить надо. Встать, пройти через кухню – и в дверь и еще за дверь, а там – улица. И прощай, Анна Лунина! Расплылась, ушла из экрана Валентина Леонтьева. Вот так же расплывется, уйдет из его жизни и актриса Анна Лунина. Геннадий пошел на кухню. Глянул, прощаясь, на книги "про Москву" – сколько их тут было, за целую жизнь не перечитать! – глянул, прощаясь, на картины на стенах и тоже "про Москву". Он уходил из этого дома, прощался с ним. Ему предстояло еще только попрощаться с его обитателями. Ну, это дело не сложное. Кто он им? Кто они ему? "И вообще, кто ты такой?"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю