355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Сегида » Патологоанатом » Текст книги (страница 1)
Патологоанатом
  • Текст добавлен: 31 июля 2021, 12:05

Текст книги "Патологоанатом"


Автор книги: Лариса Сегида



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Лариса Сегида
Патологоанатом

“ПАТОЛОГОАНАТОМ” ЛАРИСА СЕГИДА

ЧАСТЬ 1

ГЛАВА 1

Нож двигался медленно, подобно лайнеру, хладнокровно вспарывающему кожу океана. Это и была кожа с той лишь разницей, что состояла она не только из воды. Миллионы клеток, еще недавно опекаемых жизнью, теперь втягивала в себя иная сила. Несколько часов без вмешательства профессионала – и продукт неизбежной метаморфозы приобретет самую что ни на есть уродливую для человеческого глаза и отталкивающую форму. Страшен переход, перешагивание, перетекание, переделывание в иное, когда беснуются запахи и картинки разрушения. Плоть цепляется за этот мир, изрыгая свою разлагающуюся зависть и ненависть к тем, кто еще имеет время остаться, но, бессильная помочь себе сама без дыхания неосязаемой великой силы, утекает в черную воронку неведомого.

Реберный нож двигался медленно, бесстрастно вмешиваясь без санкции своей жертвы в то, в чем еще некоторое время назад пульсировали желания, мысли, чувства достоинства, гордости, неприкосновенности, исключительности, единственности и кажущейся вечности. Все оно куда-то испарилось, бросило свою некогда любимую оболочку, предало ее, оставило ее тем, кому она совершенно безразлична.

Чужие руки в резине прикоснулись к телу, некогда любимому лишь избранными, растянули по сторонам разрезанную ткань и без смущения явили свету тайну, которая еще недавно имела смысл для ее обладателя.

Жизнь ушла из лежащего на мраморном столе существа, так принято считать, что ушла, когда гаснет семафор ее признаков. Кровь не фонтанировала, а лишь тонкими ручейками, словно стоячая вода сквозь дыры ржавого садового бака, вытекала из глубин чрева на его поверхность через длинный продольный разрез. Чужие руки не спешили набрасываться на кровяные дорожки, чтобы уничтожить их влажными марлевыми салфетками, если бы тело пациента подверглось оперативному вмешательству. Движение этой крови из тела уже никого не волновало.

Чужой голос мурлыкал веселые нотки. Это всего лишь работа, есть объект и субъект деятельности и процесс между ними и ничего более.

Медбрат работал руками с изяществом фокусника. Все необходимое для точного анализа патологоанатома было подготовлено. Внутренние органы переместились из родного дома на стальную столешницу и теперь располагались в ногах их хозяина.

– Готов! – патологоанатом услышал журчание воды, что смывала кусочки плоти с резиновых перчаток медбрата. Тот соловьем насвистывал мажорную песенку, довольный, что его смена на сегодня закончена. Три клиента – норма, достаточная, чтобы не валиться с ног от усталости и дать волю своему мастерству. С единственным в городке патологоанатомом работали посменно два медбрата. Этот был лучший. Сама аккуратность, доходящая порой до чистоплюйства, немногословность, педантичность на фоне фанатичной преданности делу слепили из парня хорошего профессионала, в паре с которым не побрезговал бы работать искусный хирург. Но юноша выбрал именно морг. Почему? Об этом он не распространялся и уже почти шесть лет после воинской службы корпел над любимым делом.

Патологоанатом не спешил покинуть теплое, еще купающееся в вечерних лучах солнца крыльцо. Весна набирает силу, весна очень сильно хочет жить, как хочет того все живое, а может, и мертвое, уже покинутое жизнью. Все рвется сейчас наружу из тайников оболочек, скованных, замороженных зимою. Все дышит, судорожно хватая ртами, жабрами, клювами, порами живительную силу воздуха. И все счастливо, потому что каждый глоток воздуха – это еще одна секунда жизни, дарованная кем-то или чем-то на определенный, неведомый никому срок, однако, кем-то или чем-то наверняка устанавливаемый.

Обитатели белой комнаты, которые ждут терпеливо патологоанатома, лишены всяческих движений, и даже одно единственное из них, едва заметное, то, что волнует мельчайшие клеточки живого тела, держа его на зыбком полюсе жизни, уже не вибрирует в них. Они не дышат, но, быть может, у мертвых процесс общения с миром, присутствия в нем происходит иначе, так, что смертный глаз далек от возможности наблюдать иные формы бытия или же небытия.

Сигарета казалась особенно вкусной, по-весеннему ароматной. Патологоанатом втягивал табачные облачка, наполнял ядами губку своих легких, и даже такое отравленное дыхание казалось наслаждением. Оно все равно означало жизнь. А там, куда ему предстояло сейчас войти, ее не было, вернее, не было той, какою ее все дышащие, болтающие, мыслящие, ходячие и бегущие принимали и знали. Заходить в помещение совсем не хотелось и не потому, что его ждала там только работа, причем, весьма специфическая, а потому что именно весной мир вне морга и внутри него слишком диссонировали друг с другом. Пьяная, бесшабашная, вечно юная, смешная, поющая весенняя жизнь так сильно била по высохшим чувствам патологоанатома, что вся его профессиональная железная собранность как-то расстраивалась и не подчинялась его твердой воле. Он любил весну, но не желал и нe ждал ее именно за это, за ее способность властвовать над ним. Она обволакивала его, просачивалась в каждую клеточку его спартанского тела, согревала изнутри и начинала плавить замки, что держали взаперти его сердце. Oн подчинялся весне, как любящий отец подчиняется маленькой, шаловливой дочери, позволяя ей слишком много, даже против своего желания, но понимая и соглашаясь с тем, что без ее любви он превратится в каменную глыбу.

Патологоанатом проводил грустным взглядом уходящее солнце и вошел в свой храм. Прежде чем пройти к рабочему месту он всегда бросал долгий взгляд на свое отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале. Его он установил много лет назад, с первого дня своей работы. Присутствие движущейся фигуры, пусть даже в зеркале, быстрее возвращало его к жизни после кропотливого общения с молчаливыми подопечными. Он слыл действительным мастером своего дела, потому что любил своих клиентов, как вообще можно любить людей, независимо от того, в каком состоянии они пребывают: бодрствования, сна или смерти, не брезговал ими, независимо от того, какая смерть их настигла, естественная или насильственная. Они оставались для него людьми, высшими разумными существами с высшей формой организации тела. Он ценил человека таким, каков он есть, и был последним, кому мертвые могли поведать то, что они не успели рассказать о себе своим живым собратьям. Патологоанатом не боялся их. Но это хладнокровие и спокойствие пришли не сразу, как не сразу приходят понимание и знание. Страх, как правило, сковывает эмпириков и бессилен перед аналитиками. Все, что разум способен разложить по полочкам, покоится на них и уже не тревожит своей непознанной тайной сознание.

Было время, когда при одном только слове «морг» его мальчишеский лоб, ладони и подмышки источали липкую, соленую влагу. Ему едва исполнилось семь лет, когда однажды из уст взрослой девочки, что считалась заводилой дворовой компании, он услышал потрясший его рассказ Эдгара По «Убийство на улице Морг». Образ страшной черной гориллы с окровавленным лезвием в лапах настолько прилип к его романтичной душе, что долгие последующие годы был отождествлен им с мрачным белым одноэтажным зданием с зашторенными или замазанными краской окнами, которое одиноко покоилось на территории больницы. Он старательно обходил морг окольными путями, когда был вынужден посещать врача или больных близких, но тот упрямо лез ему на глаза голубоватыми слепыми окнами, в которых ему мерещилась обезьяна-убийца.

Сейчас этой обезьяной стал он сам для десятков, а может, и сотен пугливых душ. Его знали в городе все, кого с ним столкнуло несчастье, называемое смертью. Люди сторонились его, смущались своих прошлых слез, которые укатились далеко в закутки их памяти. Все они когда-то пережили смерть близких, расстались с нею и постарались забыть ее в радостной и шумной суете жизни. А патологоанатом для них был лицом, живущим рядом со смертью, напоминающим их беспечным головам о ней. Встреча с ним – так им казалось – для многих означала предвестие беды; некоторые даже перебегали на другую сторону улицы, меняли маршрут, избегая его, как черную кошку. Он знал это и старался как можно реже появляться в городе.

Он виделся с солнцем только на крыльце своего храма, своего маленького, чистенького, мытого-перемытого хлоркой и содой железно-стеклянно-мраморного морга, где те же люди, что избегали встреч с ним в миру, низко кланялись ему, когда приходил в их дом горестный час, приносили подношения, молили об особой внимательности к сохранению красоты их близких. Она почему-то очень волновала живых, как будто задевала их самолюбие, подчеркивала их безграничную любовь к усопшим, хотя зачастую все было далеко не так. Его всегда удивляла та настойчивость, с которой они акцентировали именно эту просьбу. Он читал на лицах, на застывших лицах своих мертвых подопечных большее. Они могли поведать достаточно много, но только тому, кто мог, кто был способен понять их.

У каждого была своя маска смерти. Она не нравилась живым, и они просили переделывать ее на свой лад, сообразно вкусам и моде их времени. Косметика, прическа, чтобы все, как у живых. Люди боятся смерти, ее взгляда, ее холодного, всасывающего поля. Они не знают ее и не хотят знать, гонят в бесконечность из своих маленьких голов черные мысли о неизбежном конце.

Он всматривался в свое зеркальное отражение, как делал это всякий раз перед погружением в чужую тайну. Маленькие, сухие, колючие, проницательные глаза, тонкая кожа с красными прожилками, туго обтягивающая монголоидные скулы, высокий лоб с двумя параллельными, как рельсы, морщинами, густая борода в пол-лица с проседью, среди жестких волосков которой прячутся узкие полоски губ, совсем не чувственных, а наоборот, плотно сжатых, будто не познавших и не желающих знать сладкой боли поцелуя. Маленькие, острые, словно у волчонка, уши и черные, когда-то густые и роскошные, а ныне поредевшие, истонченные длинные волосы, собранные в хвост. Его облик напоминал выжженного солнцем индейца, насквозь продымленного и так глубоко познавшего и прочувствовавшего этот мир, что тот обратился для него в одно сизое табачное облако, нужное ему лишь затем, чтобы подпитывать дурманом собственные силы.

Патологоанатом дотронулся длинным, тонким указательным пальцем до губ и перенес это прикосновение до зеркала. То был особый знак, которым он награждал себя ежедневно, выполнял его как никому непонятный ритуал. Затем надел белый халат, шапочку, клеенчатый фартук цвета пенки на домашней ряженке, резиновые перчатки, достаточно плотные и вместе с тем прозрачные настолько, что под их кожицей проступали его набухшие вены. Давно, пo молодости лет, для пущей чувствительности пальцев, он насмешливо отвергал резину, не брезгуя погружаться в мертвую плоть голыми руками. Неизвестно, сколько бы долго продлилась эта бравада, если бы инфекция однажды серьезно не поразила его кожу. Кисти, особенно впадинки между пальцев, покрылись багровой, зудящей сыпью, которая, не мешкая, поползла вверх к локтевому суставу. Лечение, конечно же, было проделано вовремя, что сразило одного из представителей «кокков» и спасло будущего мастера патанатомии от возможных тяжких последствий. С тех пор перчатки вернули себе его расположение и уважение.

Снимать уличную обувь не было необходимости. Ни один из самых злостных микробов, добравшийся до морга на пыльной обуви патологоанатома, уже ничем не мог навредить его пациентам. Но, следуя своей какой-то внутренней дисциплине, он всегда менял ступням место обитания перед началом работы. И на этот раз скинул любимые замшевые мокасины, надел резиновые тапки-калоши. Последний взгляд в зеркало – на него смотрел уже иной человек, более подходящий не внешнему разноцветному миру, а безмолвному за той дверью, куда не желает ступать вне срока ни одна нога живущего.

Для патологоанатома не существовало рабочего времени и расписания. В морге он проводил большую часть своей жизни. Утро, день, вечер, иногда и ночь. Его уходы были связаны лишь с действительными нуждами – купить еды, сигарет, сменить одежду – с теми бытовыми мелочами, которые мешали ему целиком отдаваться своему делу. Частенько он сутками не покидал рабочее место, и тогда сослуживцы заботливо подкармливали его и снабжали табаком.

Он прекрасно знал, что представляют собой легкие курильщика. Но эта неприглядная картинка поразила его воображение лишь однажды, на первом вскрытии. Он опасался наступления того дня. Неделю перед этим пил, курил до посинения, набивал уши садистскими медицинскими анекдотами, что, как горох, сыпались из уст старшекурсников. Ему было уже за двадцать пять, когда азы избранной им профессии лишь только начали отпечатываться в его гуманитарном мозге. Над его печальным романтизмом подшучивали юнцы-однокашники, уже к своим двадцати ставшие циничными акулами-медиками. Они демонстрировали перед ним свое фиглярство в самых что ни на есть неподходящих местах. А предстоящий поход в анатомичку вообще раскрепостил их фантазии.

Он не спал в ту ночь. Отказаться, сославшись на болезнь, не имело смысла. Он добровольно бросил свою жизнь в склизкие, пропахшие формалином лапы данной профессии, и ему ничего не оставалось, как молча подавлять рвотный рефлекс и сливаться с ужасом предстоящего.

ГЛАВА 2

Он стоял серо-зеленый возле анатомического мраморного стола. Казалось, даже дыхание соседа нарушит его равновесие, и будущий патологоанатом рухнет на кафельный пол. Он держался, призывая на помощь всю свою мужскую волю и гордость. Свалиться – означало нескончаемое презрение сокурсников и всего института. И он держался.

Прискакал вертлявый, психопатического вида педагог с приросшим к пухлым, мокрым от слюны губам бычком, поострил на предмет внешних прелестей его жертвы, которая, по его словам, будет еще краше изнутри, и приказал медбрату действовать. Тот полоснул тело от шейной ямочки до лобка, срезал кожу с ребер, раздвинул ее, как кулисы в театре ужасов, вынул грудную клетку и явил страждущим человеческое чудо. Красоты в том зрелище было мало.

Педагог-анатом кривлялся, тыкал указкой в разноцветные органы, что-то лопотал про них, подмигивал симпатичным студенткам, быстро перенося указку с трупа на живых, дабы подчеркнуть их полнейшее тождество. Бычок отцепился наконец от губы лектора и угодил прямо внутрь растерзанного тела. Но это, казалось, нисколько не смутило опытного «ученика» Везилия, а лишь позабавило его. Где была душа подопытной жертвы, что она чувствовала в те минуты? Благо, если она презрела помещение анатомички и летала вне его стен, прощаясь с привычным земным окружением. Мать родная не выдержала бы такой картинки, такого шоу, такой пытки над ее чадом, а что говорить о душе, самой близкой той плоти субстанции, а может, и настолько далекой, что, освободившись от сей бренной оболочки, она с радостью забирает с собой всю ее какую ни на есть красоту, обретает долгожданную свободу и носится, счастливая, меж стихий, смеясь над краткостью человеческой жизни.

Тело источало слабый гнилостный запах, несмотря на его относительную свежесть и недавнюю смерть. Значит, процессы распада шли уже давно и при бьющемся сердце, как они невидимо идут у миллионов живых. Печень изучаемого трупа напоминала полусдутый резиновый мяч гнойно-желтого цвета с красными кровеносными дорожками, что дало основание самовлюблённому лектору обозвать свою жертву алкашом. Сколько литров пойла процедил через этот несчастный, измученный фильтр его нерадивый хозяин, не смог бы ответить, наверное, даже он сам.

Потом в самостоятельной профессиональной жизни патологоанатома было множество вскрытий, анализов, экспертиз. Все они сплелись в единый серый клубок суеты. Но тот первый опыт стоял в кладовой его памяти под броской табличкой «Погружение № 1». Он рылся в человеческих болячках, изучал их природу, удивлялся глупости и бессмысленности людских привычек, но сам не стремился к совершенству и жил точно так, как его подопечные: не воздерживался от дурных пристрастий, некоторые культивировал, полагая смерть естественной развязкой своего жизненного отрезка и не желая насиловать жизнь всевозможными модными запретами.

Он всегда с легкостью и желанием открывал дверь, предназначенную строго для мертвых и для избранных из мира живых. Только лица, связанные профессионально с человеческой смертью имели туда доступ. Никаким родственникам, близким, друзьям, сослуживцам, любимым, да, особенно им, не позволяли правила находиться в стенах этого печально известного в миру места. Для медиков, напротив, морг оставался всегда предметом их язвительных нападок, злых шуток, черных анекдотов, aреной профессионального цинизма.

Он любил запах, царящий в этом помещении. Если клиенты оказывались жертвами насилия или несчастного случая, если смерть поражала их здоровые тела, тогда ничего, кроме хлора и флюидов крови не наполняло воздух. Хуже, когда его подопечных убивала инфекционная или опухолевая болезнь. Дух распада растекался мгновенно по всему моргу и в первые годы, случалось, гнал патологоанатома, еще пока что свежеиспеченного новичка-медика, в туалет. Сейчас гнилостные запахи не вызывали в нем никаких обмороков, кроме сочувствия к их хозяину, превратившему свой некогда совершенный организм в больное это, благодаря тысячам неправильностей, совершаемых человеком в своей жизни. Написано и сказано об этом светлыми головами уже много, но мало кто хочет обуздать свое «я» десятками запретов и лишений, пока болезнь не заставляет тело протянуть ноги на больничной койке.

Прежде чем заняться непосредственно клиентом, патологоанатом совершал ритуальный квадрат почета, со всех сторон и с разных углов осматривая объект своей деятельности. Яркое освещение позволяло это делать без напряжения глаз. Он никогда не курил в этой комнате, хотя это и не возбранялось. Тот, первый в его жизни педагог-анатом настолько втерся в его сознание, что запах дыма рядом со вскрытым телом мгновенно вырисовывал уродливый образ фигляра перед глазами и неизменный в связи с этим приступ тошноты. Перед работой и в паузы отдыха патологоанатом основательно забивал никотином ячейки своих легких там, где свежий воздух волновал его сознание более интересными картинками, нежели облик его первого учителя.

ГЛАВА 3

В комнате располагались три настоящих, предназначенных именно для патологоанатомического исследования стола, что являлось гордостью городского морга. Далеко не всякая провинциальная больница могла похвалиться наличием оных. Нередко их заменяют суррогаты, заказные заводские металлические подделки, что с точки зрения непрофессионала не имеет существенной разницы, но бьет по самолюбию действительных знатоков этого мастерства. Мраморные гиганты размером 1,1 на 2,7 метра относятся к разряду вечных как с высоты времени, так и качества. Не гигроскопичны, следовательно, не подвержены ни гниению, ни ржавчине, основательны и внушительны, как памятники древности. Они даруют свое гладкое, прохладное ложе бездыханной плоти для прощального наслаждения ею миром живых.

Во дворе морга уже много лет мокла под дождем и снегом лишняя, четвертая, мраморная столешница, брошенная не столько за ненадобностью, сколько из-за нехватки места в помещении для еще одного рабочего места. Так она лежала в ожидании своего часа, который мог настать только после реконструкции морга, но власти не спешили вкладывать средства в дело во благо мертвых, так как живые нуждались в городских деньгах больше.

Патологоанатом любил в сухие, солнечные дни присаживаться на край этой столешницы и погружаться в давние воспоминания, где кружили яркие бабочки, каких он не видел не то что в городе, но даже и на луговых просторах. Бледненькие, будто выгоревшие лимонницы, голубянки, желтушки, аляповатые крапивницы только и радовали в пору природного цветения его глаз. Мир поблек, перестал волновать его своей непредсказуемостью, случайностью так, как это воспринималось им ранее, его юной бесформенной, безграничной душой. Чужие и собственные беды и слезы выхолостили из него банальную, трогательную способность удивляться как мелочам, так и большим событиям, окрашенным в белые или черные тона. Испытания прошлого притупили его чувства, отшлифовали их, будто залили нервные окончания тончайшим слоем изоляционного лака. Даже смерть, чужая, близкая или собственная, перестала волновать его сердце.

Так сидя в теплые деньки на краю непригодной для дела мраморной столешницы, патологоанатом мечтал когда-то в будущем заполучить ее в виде собственной надгробной плиты. Да, это будет его единственным желанием и завещанием – обрести свой вечный покой именно под этой громадой. За долгие годы службы он сдружился с нею, если не сблизился, доверял ей свои сомнения и думки, сказанные им вслух во время многочасовых бесед с самим собою. Столешница, так ему казалось, чувствовала движение его мыслей, его клеток, всей его жизни. И она должна была стать его посмертным одеялом.

Средний из трех столов, что использовались в морге по назначению, почему-то среди медбратов этого заведения считался элитным местом. Среднее, значит, не такое одинокое, окруженное с двух сторон вниманием, как тумба под номером один пьедестала почета. Работники морга любили съязвить кому-либо из своих потенциальных клиентов, сталкиваясь с ними в бытовой перепалке где-нибудь в очередях или общественном транспорте: «Ну, не быть тебе посередине!» Это звучало из их уст как шутливое проклятие. Простой смертный, конечно, не догадывался о жутком смысле такого высказывания, пожмет в недоумении плечами, глядя на своего не совсем нормального оппонента, да и пойдет восвояси, не предполагая, что его лицо отпечаталось в мозгу профессионала, а это может грозить ему в будущем пренебрежительным отношением к его плоти на анатомическом столе. Но волнует ли это мертвых?

На средний стол клали самых симпатичных, ухоженных, с отпечатком благородства на лице либо юных и невинных. Вскрытие почему-то всегда начиналось с этого же стола.

ГЛАВА 4

Патологоанатом жил один. Ему принадлежала большая квадратная комната в коммунальной квартире сталинского дома. По другую сторону длинного, широкого коридора проживала шумная семья. Она состояла из мужа, разгуливающего по дому всегда в черном лоснящемся трико с вытянутыми пузырями на коленях и грязно-белой майке, прилипшей к тугому пузу, мятой жены в полинявшем халате, в пройме которого виднелись застиранные лямки бюстгальтера, метрового бесполого чада с зелеными сталактитами под носом и догообразной псиной, белой с черными пятнами. Патологоанатом был равнодушен к проблемам данного семейства, летающим в затхлом воздухе квартиры, но приходить домой ему хотелось гораздо реже, чем того желает нормальный человек, уставший после напряженного рабочего дня.

Эта огромная квартира в зеленом центре города принадлежала когда-то родителям патологоанатома. В ней же прошло его милое, убаюканное сладким голосом няни детство. Отсюда он уехал в столицу осуществлять свои честолюбивые замыслы. Сюда же, но уже в разбитую, пропахшую квашено-чесночным бытом квартиру, вернее, только комнату, ему довелось вернуться после нескольких лет скитаний. Родители погибли в автокатастрофе, и городские власти передали госсобственность нуждающимся. По прошествии времени, друзья помогли отстоять для него только детскую священной когда-то для него квартиры.

Его мутило от запахов, что пропитали стены любимого дома, от истошных криков и базарной ругани, что рвали его ушные перепонки, от внешнего вида сожителей, интеллект которых смог добраться до завхозного и кладовщического кресел в иерархии городского рынка. Телефон трещал ежедневно и еженощно, в трубку и из нее летели рубли, килограммы, тонны, литры, цистерны, ящики, бидоны, хвосты, головы, туши. Последнее касалось мясников, особо почитаемых в этой семейке по причине ее исключительного мясоедства. С этой уважаемой профессией соседи патологоанатома любили сравнивать и его самого и отпускать как бы невзначай липкие шуточки, что доводило того до тихого бешенства.

Он приходил домой только днем, когда его чужеродных соседей будни вытягивали из теплой норки и заставляли трудиться. Взрослые выезжали в заграничной металлической банке на свою рыночную пасеку для «сбора меда», чадо топало ногами в школу, которая располагалась напротив дома. В квартире оставалось только безвольное теленкообразное, четвероногое создание с длинными, густыми слюнями до пола из вечно отвисшей челюсти, что придавало собаке глуповатый вид. Она и не мешала, при встрече с патологоанатомом падала перед ним на пузо, как лягушка, и, виновато прикрыв морду лапой, следила за его телодвижениями дружелюбно и лениво.

Удивительно, что при своем достатке соседи до сих пор не засунули квартиру в пластмассовую мыльницу стандартного евроремонта. Все оставалось прежним, как в детстве патологоанатома, правда, выглядело очень плачевно под прессом времени. Обои потемнели так, что их рисунок можно было разглядеть после вмешательства реставратора, потолок покрылся разводами и пятнами, будто кожа, съедаемая гангреной, на дверях зияли глубокие раны – следы зубов глупого животного, в окна проникал только тусклый, какой-то жирный свет, будто сквозь облако дымящегося на сковороде масла. Казалось, в последний раз к ним прикасалась рука с тряпкой несколько лет назад. Паркетный пол ныл и печально поскрипывал даже под легкими тельцами полусонных мух.

Всю квартиру, кроме, конечно, комнаты патологоанатома, оккупировали коробки огромных размеров, наглухо запечатанные и запломбированные. Соседи готовились к тотальному обновлению квартиры, но им мешал он, патологоанатом. Внешне они ничем не выказывали своего неприятия к его персоне, но втайне искали пути изолировать его от себя. Патологоанатому были неведомы их планы. Неведомы и безразличны. Родительская некогда квартира давно перестала быть для него чем-то вроде старой, любимой плюшевой игрушки, один взгляд на которую вызывал бы слезы умиления и доброй памяти. Здесь уже ничто не пробуждало его воспоминаний, а, напротив, томило его душу какой-то разорванностью существования, несуразностью и алогичностью. У соседского семейства отсутствовали даже слабовыраженные флюиды духовности и вкуса. И это угнетало патологоанатома, ущемляло его достоинство и в особенности оскверняло родительскую память. Еда возвышалась на священном постаменте молитвенного храма этих людей. Карбонаты, рулеты, шейки, грудинки, шпиги, языки, беконы, отбивные, сервелаты, стейки, окорочка, бифштексы, лангеты, ростбифы, зразы, шницели, чанахи, антрекоты, бефстроганов, бастурма употреблялись ежедневно килограммами на пропахшей чадом от пережаренного жира кухне. Все это поверх забивалось белым хлебом с толстым ковром сливочного масла и заливалось литрами холодного молока, о чем свидетельствовали разноцветные бумажные пакеты, что выстраивались к ночи в очередь у входной двери.

Раньше патологоанатом спотыкался об это скопление человеческих отходов в темном коридоре квартиры, скользил на молочных каплях или жирных мясных упаковках, что вытаскивала из помойного ведра дурная псина, и старался докатиться в таком унизительном падении прямо до двери своей комнаты, чтобы спрятаться в ней скорее от кричащего мещанства соседей, которое пугало его сильнее, чем волка красные флажки. Потом он научился втекать в квартиру, сливаясь с левой стеной коридора до радостного провала в спасительную дверь своего коммунального квадрата. Он сразу пытался уснуть в болоте затхлого, бесцветного сна, но ожидаемое помутнение сознания не наступало долго, чему способствовали отвратительные звуки за грязной рекой коридора, которые порождала разлагающаяся высокопротеиновая пища во вздутых животах его соседей.

Они наслаждались раем в бездонном пространстве телевизора, рыгали, хихикая, с разной степенью шума выпускали перебродившие газы из тяжелого нутра, посвистывали, тыча спичками в межзубные щели, покрякивали, похрюкивали, иногда гоготали над нелепостью экранного мира, если ее распознавало их серое вещество с узкоколейкой посередине. Где-то к полуночи из палитры звуков, что терзали привыкшие к тишине уши патологоанатома, исчезал истошный, нудящий, просящий, ноющий, как зубная боль, голос чада, и еще часа два стены квартиры будоражил нечленораздельный, бубнящий диалог взрослых. По всей видимости, шло подведение итогов дня, наметка новых маршрутов к успеху и подсчет суммы, причалившей к их порту. Любовных песен патологоанатому слышать не приходилось. Может, стеснение затыкало соседской парочке рты подушками, а возможно, оргазм от пережитого обогащения и обильного ужина был так достаточен для удовлетворения их плоти, что физическая близость не представлялась им еще чем-то обязательным и необходимым в их и без того гармоничной жизни. Как призыв ко сну звучал плевок воды в утробе унитаза, и на четыре часа квартира проваливалась в относительную тишину.

В шесть утра мощная звуковая волна встряхивала все живое в радиусе двадцати метров от эпицентра. Одновременно трещал будильник, включались телевизор, радио и магнитофон, а через несколько секунд вой и безудержное гавкание пса под дверью увеличивали децибелы, и вся эта какофония начинала жестоко насиловать невыспавшегося патологоанатома. Поначалу он приучился покидать логово за несколько минут до взрыва, а позднее осознал всю бесполезность своего ночного присутствия в домашней постели. Домом эту квартиру было назвать уже трудно. Если дом – это место, где хорошо и уютно душе и телу, то им для него стал морг.

В одном из маленьких подсобных помещений он организовал себе кровать из двух списанных кушеток, письменный стол накрыл маминой бархатной скатертью с бахромой. В центр его поставил старинный самовар, голубую стеклянную сахарницу, уже четырежды пытавшуюся покончить собой, чему всякий раз мешали его ловкие руки. Длинный, глубокий подоконник подарил своей любимице – музыке. На нем разместились магнитофон, проигрыватель, куча пленок и пластинок. Был один минус у этого жилья – санузел находился в противоположном крыле морга, что предполагало в случае нужды обязательный проход через секционный зал, где гостевали клиенты патологоанатома. Но это нисколько не напрягало и не смущало его. Он любил совершать частые обходы, дабы всегда быть уверенным в полном порядке своих дел. Мертвые не мешали ему так, как живые. Среди них он достиг состояния внутреннего покоя.

Свой коммунальный угол он отныне посещал совсем редко, только в дневные часы по надобности – сменить белье или прочитанную книгу. Одежды у него было много, изысканной, дорогой, привезенной во времена его молодости родителями-географами со всего света. Сейчас шмотки его совершенно не интересовали, форсить было не перед кем, незачем да и некогда. Весь день он проводил в белом халате, а в редкие ночные или вечерние часы выхода в город его удовлетворяла черная, немаркая, гамма одежды. Некогда волнующий не одно завистливое сердце модника или модницы гардероб пылился в шкафах. Ныне патологоанатому нужно было только чистое белье, нижнее и постельное. Хотя по долгу службы он мог пользоваться больничными, совершенно новыми, простынями, наволочками, пододеяльниками, полотенцами, он любил спать только на домашнем, причудливые расцветки которого когда-то выбирала в дорогих иностранных магазинах его мама, формируя тем самым сыновний вкус. Он любил глубокие природные цвета: бордовый, золотисто-коричневый, темно-синий, изумрудный, переплетенные в необычных этнических орнаментах. Это белье не линяло за годы стирки и продолжало сохранять свою какую-то земляную-речную-полевую-лесную-горную свежесть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю